Это было…
Давно это было.
Это было, когда я ещё любил болеть. Но только не сильно болеть. Не так болеть, чтоб тебя везли в больницу и вкалывали десять уколов, а тихо болеть, по-домашнему, когда ты лежишь в постели, а тебе чай с лимоном несут.
Вечером мама с работы прибегает:
– Боже мой! Что случилось?!
– Да так, ничего… Всё в порядке.
– Чаю надо! Крепкого чаю! – волнуется мама.
– Не надо ничего… оставьте меня.
– Милый мой, милый… – шепчет мама, обнимает меня, целует, а я постанываю. Замечательные были времена.
Потом мама садилась рядом со мной на кровать и начинала мне что-нибудь рассказывать или рисовала на листочке бумаги домик и корову. Это всё, что она умела нарисовать, – домик и корову, но я никогда в жизни не видел, чтоб кто-нибудь так хорошо рисовал домик и корову.
Я лежал и стонал и просил:
– Ещё один домик, ещё одну корову!
И много получалось на листочке домиков и коров.
А потом мама рассказывала мне сказки.
Странные это были сказки. Я никогда и нигде таких потом не читал.
Прошло много лет, прежде чем я понял, что мама рассказывала мне про свою жизнь. А у меня в голове всё укладывалось как сказки.
Шёл год за годом, пролетали дни.
И вот этим летом я сильно заболел.
Обидно болеть летом.
Я лежал на кровати, глядел на макушки берёз и вспоминал мамины сказки.
Это было давно… очень давно.
Смеркалось.
По степи мчался всадник.
Глухо били в землю копыта коня, увязали в глубокой пыли. Облако пыли подымалось за спиною всадника.
У дороги горел костёр.
Четыре человека сидели у огня, а в стороне от них лежали в поле какие-то серые камни.
Всадник понял, что это не камни, а стадо овец.
Он подъехал к костру, поздоровался.
Пастухи угрюмо смотрели в огонь. Никто не ответил на приветствие, никто не спросил, куда он держит путь.
Наконец один пастух поднял голову.
– Камни, – сказал он.
Всадник не понял пастуха. Он видел овец, а камней не видел. Хлестнув коня, он помчался дальше.
Он мчался к тому месту, где степь сливалась с землёй, а навстречу ему подымалась вечерняя чёрная туча. По земле стелились под тучей облака пыли.
Дорога подвела к оврагу с глубокими склонами. На склоне – красном и глинистом – лежали серые камни.
«Это уж точно камни», – подумал всадник и влетел в овраг.
Тут же накрыла его вечерняя туча и белая молния воткнулась в землю перед копытами коня.
Конь метнулся в сторону, снова ударила молния – и всадник увидел, как серые камни обратились в зверей с острыми ушами.
Звери скатились по склону, кинулись под ноги коню.
Конь захрапел, подпрыгнул, ударил копытом – и всадник вылетел из седла.
Он упал на землю и ударился головой об камень. Это был настоящий камень.
Конь умчался. За ним стелились по земле вдогонку длинные серые камни. Только один камень остался на земле. Прижавшись к нему головой, лежал человек, который мчался неизвестно куда.
Утром нашли его молчаливые пастухи. Постояли над ним, не сказали ни слова.
Они не знали, что в тот самый момент, когда ударился всадник об камень головой, – на свете появился новый человек.
И всадник мчался, чтоб увидеть этого человека.
За минуту до смерти он думал:
«Кто же родится? Сын или дочь? Хорошо бы дочь».
Родилась девочка. Её назвали Ольга. А попросту все её звали – Лёля.
Был жаркий июльский день.
На лугу стояла девочка. Она видела перед собой зелёную траву, по которой рассыпаны большие одуванчики.
– Беги, Лёля, беги! – услышала она. – Беги скорее.
– Боюсь, – хотела сказать Лёля, но сказать не смогла.
– Беги, беги. Ничего не бойся. Никогда ничего не бойся. Беги!
«Там одуванчики», – хотела сказать Лёля, но сказать не смогла.
– Беги прямо по одуванчикам.
«Так ведь они же звенят», – подумала Лёля, но быстро поняла, что сказать такую фразу ей никак не удастся, – и побежала прямо по одуванчикам. Она была уверена, что они зазвенят под ногами.
Но они оказались мягкие и не звенели под ногами. Зато звенела сама земля, звенели стрекозы, звенел серебряный жаворонок в небе.
Лёля бежала долго-долго и вдруг увидела, что перед нею стоит огромное белое существо.
Лёля хотела остановиться, но остановиться не могла.
А существо огромное манило незнакомым пальцем, притягивало нарочно к себе.
Лёля подбежала. И тут огромное существо схватило её и подбросило в воздух. Тихо замерло сердце.
– Не бойся, Лёля, не бойся, – послышался голос. – Не бойся, когда тебя подкидывают в воздух. Ты ведь умеешь летать.
И Лёля вправду попробовала летать, замахала крыльями, но далеко не улетела, снова опустилась на руки. Тут она увидела широкое лицо и маленькие-маленькие глазки. Чёрненькие.
– Это я, – сказало огромное существо – Марфуша. Не узнаёшь? Беги теперь назад.
И Лёля побежала назад. Она снова бежала по одуванчикам. Они были тёплые, щекотались.
Она бежала долго-долго и увидела новое огромное существо. Голубое.
– Мама! – крикнула Лёля, и мама подхватила её на руки и подбросила в небо:
– Не бойся. Ничего не бойся. Ты умеешь летать.
И Лёля полетала уже подольше и, наверное, могла бы летать хоть сколько угодно, но ей самой захотелось опуститься поскорей в мамины руки. И она опустилась с неба, и мама с Лёлей на руках пошла по одуванчикам к дому.
Это было… давно это было. Это было, когда Лёля научилась летать.
Она летала теперь каждый день и всегда старалась приземляться в мамины руки. Так было надёжней и приятней.
Летала она, когда выходила на улицу, но и дома хотелось иногда полетать.
– Что с тобой поделаешь, – смеялась мама. – Летай.
И Лёля взлетала, но в комнате летать было неинтересно – мешал потолок, взлететь высоко не удавалось.
Но всё-таки она летала и летала. Конечно, если нет возможности летать на улице – надо летать в доме.
– Ну всё, хватит летать, – говорила мама. – Ночь на дворе, спать пора. Летай теперь во сне.
Ничего не поделаешь – Лёля ложилась спать и летала во сне. А куда денешься? Если нет возможности летать на улице или в доме – надо летать во сне.
– Хватит летать, – сказала однажды мама. – Научись как следует ходить. Иди.
И Лёля пошла. А куда пошла – она не знала.
– Иди смело. Не бойся ничего.
И она пошла. И только отошла, как над головой у неё что-то глухо зазвенело:
– Дон! Дон!
Лёля испугалась, но тут же не испугалась.
Она подняла голову и увидела: высоко на стене висит какая-то штука с золотым носом. Она качала этим носом, а лицо у ней было круглое, белое, как у Марфуши, только уж очень много глаз.
«Это что за штука с золотым носом?» – хотела спросить Лёля, но спросить не удалось. Язык как-то пока не поворачивался. А поговорить хотелось.
Лёля набралась духу и спросила у этой штуки:
– Летаешь?
– Так, – ответила штука и махнула носом. Страшновато махнула.
Лёля снова напугалась, но тут же снова и не напугалась.
«А не летаешь – ну и ладно», – хотела сказать Лёля, но сказать ей это опять не удалось. Она просто махнула на штуку рукой, а та в ответ – носом. Лёля снова рукой, а та – носом.
Так они и махали некоторое время – кто носом, а кто рукой.
– Ну ладно, хватит, – сказала Лёля. – Я пошла.
Она пошла дальше, и вокруг неё стало темно. Она шагнула в темноту, прошла два шага и раздумала идти дальше. Всё-таки неловко было перед этой штукой, которая не летает, а только качает золотым носом. Может, она всё-таки летает?
Лёля вернулась назад, постояла, посмотрела: нет, никак не летает. Качает носом – и всё.
И тут Лёле самой захотелось взлететь к этой штуке и схватить её за нос, чтоб зря не болтался.
И она взлетела и схватила за нос.
И нос золотой перестал качаться, а Лёля опустилась вниз, к маме на руки.
– Это – часы, Лелесь, их трогать нельзя.
«А чего они всё время носом болтают?» – хотела спросить Лёля, но язык снова не повернулся. А поговорить о часах хотелось.
– Летают? – спросила она.
– Нет, они не летают, – засмеялась мама. – Они ходят или стоят.
А уж это было, когда Лёля перестала стенные часы за нос дёргать.
Она решила теперь ходить и стоять. Как часы.
И она всё время ходила и стояла, ходила и стояла. Дойдёт до часов, постоит.
– Хожу и стою, – говорила она. – Хожу и стою.
Часы тикали в ответ, помахивали золотым носом, который назывался маятник. Но Лёля забыла про маятник, она теперь думала, что это не только нос, а ещё и такая нога золотая. Этакая нос-нога. Вот часы и ходят этим носом-ногой. А дёргать за нос-ногу нельзя – часы станут. А дёрнуть хочется. Ну ладно, пошли дальше.
Она пошла дальше, и тут же вокруг неё стало темно. И она опять вернулась к часам. Жалко всё-таки, что нельзя их дёрнуть за нос и за ногу.
«А вот меня можно», – подумала Лёля и дёрнула сама себя за нос, а потом села на пол и дёрнула за ногу.
Часы на все эти штучки не обратили никакого внимания.
И Лёля снова пошла вперёд, в темноту. И увидела в темноте светлую щель, из которой шёл свет. И так получилось, что Лёля сунула в неё свой нос. И конечно, щель могла каждую секунду прищемить ей нос, потому что была дверная. Но не прищемила.
«Не прищемляет, – подумала Лёля. – Повезло».
И она толкнула дверь и вышла на крыльцо.
Свет, зелёный и золотой, ослепил её, а за светом – зелёным и золотым – она увидела луг и одуванчики и очень обрадовалась. Так обрадовалась, как будто раньше их не видала. Но раньше-то её приносили сюда на руках, а теперь она сама дошла. Это важно – дойти самому до того, до чего хочешь.
Лёля села на крыльцо и стала глядеть на то, до чего дошла сама.
«Дошла до одуванчиков, – думала она. – Добралась. А трудновато было. Коридор такой тёмный, да ещё эта щель дверная. Зря я совала в неё нос. Больше никогда не буду».
Так сидела она и так примерно думала и любовалась тем, на что глядела.
«А на чём это я сижу?» – подумала вдруг она. И перевела взгляд на крыльцо. Уютное это было крыльцо, тесовое, с резными колонками, с навесом, чтоб не капал дождик на того, кто сидит на крыльце.
Она постучала по резной колонке, и тихо-тихо ответило ей крыльцо.
– Это крыльцо, – послышался сзади мамин голос.
«Крыльцо, – думала Лёля. – Крыльцо. Хоть и не крыло, а, наверно, летает. Пускай летит, а я буду на нём сидеть и глядеть на луг и одуванчики».
Но крыльцо никуда не летело.
«Ну и ладно, – подумала Лёля. – Зато на нём сидеть хорошо. Буду всегда на нём сидеть».
Теперь каждый день она подходила к часам, шла потом по коридору и садилась на ступеньку крыльца.
Она очень полюбила своё крыльцо и называла его – крылечко.
Рядом с нею часто сиживал котёнок Васька, подходил поросёнок Федя.
– Почеши-ка мне пузо, – говорил вроде бы поросёнок и тёрся об её ногу.
И Лёля чесала ему пузо.
Почему-то, кстати сказать, она сразу поняла, что поросёнок Федя не летает. И дело тут не в крыльях. Крылья можно приделать и к поросёнку. А просто те, кто чешет пузо, летать никак не могут. Или летай, или пузо чеши.
Так сидела Лёля на крылечке, размышляя о пузе, о поросёнке и о полётах.
«Конечно, Федя не летает, – думала она. – Но, пожалуй, на нём можно сидеть. Как на крылечке».
Лёля сошла с крылечка, подошла к поросёнку и только хотела усесться на него – а Федя убежал.
«Стой, Фёдор!» – хотела сказать Лёля, но сказать не успела и плюхнулась в траву. Она не огорчилась, что поросёнок убежал, – она обрадовалась, что можно на траве сидеть.
– Иди-ка сюда, Лелесь, – послышался голос.
Лёля оглянулась и увидела, что неподалёку от неё сидит мама. И сидит она не на крыльце, не на траве и, конечно, не на поросёнке Феде, а на чём-то совсем другом.
– Иди сюда, иди. Садись рядом со мной на завалинку. Она не летает.
Но Лёля уже сама поняла, что завалинка не летает, ясное дело – она ведь заваливает, дом снизу заваливает, чтоб ветер под дом не пробрался, а с ветром – мороз и снег.
Хорошая была завалинка, обшитая серыми досками. И на ней можно было сидеть, и не только сидеть, а даже бегать по завалинке вокруг дома. И Лёля бегала по завалинке, стучала босыми пятками по серым доскам, а потом сидела и глядела на луг и одуванчики.
«Сидеть можно и на стуле, – думала Лёля. – Сидеть и глядеть в стену. Но разве сравнится стул – с крыльцом и завалинкой, а стена – с лугом и одуванчиками? Да никогда в жизни».
И тут Лёля поняла, что главное – это не то, что на крыльце можно сидеть, главное, что у неё есть это крыльцо и завалинка, и луг, и одуванчики.
А сидеть можно на чём угодно.
Да хоть на стуле, да хоть на поросёнке Феде, если во-время сказать ему:
– Стой, Фёдор!
Наконец-то Лёля поняла, что она живёт в доме. А дом стоит на большой поляне. А за поляной видны другие дома. И в них живут люди.
А тот дом, в котором живёт сама Лёля, называется – школа.
– А вон те дома тоже школы? – спрашивала она, когда научилась толком спрашивать.
– Да нет, там просто – дома.
– А это наш дом?
– Наш.
– Он – дом?
– Дом.
– А где же школа?
– Да вот она. Наш дом и есть школа. Здесь дети учатся.
Так Лёля поняла, что живёт не в простом доме, а в школе.
Школа начиналась с крыльца, и, поднявшись по ступенькам, надо было пробежать через коридор, в котором всегда было темновато, – тут и попадёшь в сторожку, в которой жил школьный сторож дед Игнат.
Из сторожки в глубину школы вели две двери. Одна – налево, другая – направо.
И налево была комната Лёли, а в ней было три окна.
В одно окно было видно, как бегают ребята на школьном лугу, в другое – крыши домов, тех простых домов, не школ. У них были соломенные крыши, а пыльная дорога вилась между домами. По дороге ходили кони, ездили на телегах люди.
А в третье окно видна была сирень, и большей красоты, чем эта сирень, на свете не было.
Когда цвела сирень, всё вокруг было полно сирени – и окна, и небо в окнах.
Была в Лёлиной комнате кровать с яркими серебряными шарами, а на ней лежало сразу три подушки. А внутри-то у подушек был пух! Утиный, гусиный и куриный пух! Вот это да! Этого Лёля никак не ожидала, что у подушек внутри пух.
Но пух, в конце концов, ерунда. Пух в подушках, стол да стулья есть в каждом доме, а вот такой огромной жёлтой и высокой штуки, что стояла у стены, не было нигде.
Штука называлась – кафедра.
На кафедру можно было взобраться и речь говорить.
И Лёля забиралась на кафедру и говорила речь.
– А в подушках – пух! – говорила она. – Утиный, гусиный и куриный! Вот как!
И стенные часы слушали Лёлю, удивляясь насчёт подушек.
Кафедра была покрашена жёлтой масляной краской. Не какой-нибудь простой краской, а – масляной.
– У нас кафедра покрашена масляной краской! – толковала Лёля с кафедры стенным часам. – Вот как!
А в кафедре в специальном ящичке кое-что лежало.
Там лежали тетради, ручки и перья!
И было ещё кое-что! Чернила!
Вот это уж да! Чернила! Вот так вот!
А рядом с Лёлиной комнатой была – Соседняя. И рядом с Соседней комнатой нельзя было плакать.
Когда Лёля была ещё совсем маленькая и лежала ещё в колыбели, ей хотелось поплакать.
Но как только она начинала это дело, тут же к ней подходил кто-нибудь и говорил:
– Тише… тише… не плачь… нельзя… там – Соседняя комната.
«Что за ерунда? – думала Лёля. – Всюду можно плакать, а тут нельзя! Загадка какая-то!»
И тогда она решила раз и навсегда перестать плакать, раз уж рядом была Соседняя комната. И перестала, и во всей своей будущей жизни не плакала. И плакала только тогда, когда удержаться было невозможно.
Так жила Лёля рядом с Соседней комнатой и не плакала, а только приглядывалась, что в этой комнате происходит.
И вот что она заметила.
Она заметила, что какие-то маленькие люди ходят в эту комнату. Туда-сюда. Придут – уйдут. Опять придут.
А в комнате за стенкой всё время что-то творилось. То была тишина, то вдруг начинался шум, гвалт и крики. Такие крики, что, если б Лёля заплакала, в Соседней комнате никто бы и не услыхал. И вот когда в Соседней комнате слышались крики – Лёля немного плакала, чтоб отвести душу; стихали крики – смолкала и она.
И всегда там был слышен один и тот же голос – ровный и спокойный, весёлый и звонкий. И Лёля знала, что это самый лучший голос на свете – голос её мамы.
Когда Лёля научилась ходить, она, конечно, сразу пошла в Соседнюю комнату.
И только она открыла дверь, только заглянула, как сразу поняла – Комната Волшебная!
Она увидела такие вещи, такие странные вещи, которым названия подобрать было невозможно!
Потом-то оказалось, что названия у всех этих вещей есть.
Доска – так называлась длинная и чёрная штука на ножках. На доске можно было писать мелом, а потом тряпочкой мел стирать.
Парты – так назывались те удивительные вещи, которые стояли в три ряда посреди комнаты. На этих партах и сидели маленькие люди – ученики. И много ещё было удивительных вещей – и глобус, и шкафы с книгами, и карты, и указки, и счёты. И вся эта комната со всеми вещами называлась – класс, а Лёлина мама была учительница.
Она, оказывается, учила учеников.
И Лёля долго думала, чему же мама их учит?! А потом сообразила, что мама учит летать!
Когда в классе тишина – это мама их учит, а когда начинается шум – это значит они все разом полетели.
И Лёля представляла себе, как маленькие ученики дружно летают над партами – кто кувыркается в воздухе, кто смеётся, кто кричит и просто так машет руками.
А выше всех и лучше всех летает над доской её мама!
И, конечно же, мама её была Главным Человеком в мире.
Это было ясней ясного.
Когда мама гуляла с Лёлей по лужайке около школы, им часто встречались люди – большие и маленькие.
Маленькие крутились вокруг мамы. Забегут спереди и кричат:
– Татьяна Дмитриевна, здравствуй!
А после обегут вокруг и снова:
– Здравствуй, Татьяна Дмитриевна!
И так бесконечно: здравствуй да здравствуй!
Много их бегало и здоровалось.
А большие люди не бегали и не кричали, а только кланялись и снимали шапки. И Лёлина мама кланялась в ответ.
Однажды на дороге им попался уж очень большой и широкий человек. Тёмная материя окутывала его с ног до головы, а на голове стояла высочайшая чёрная труба.
Но только из трубы дома дым подымается кверху, а тут клубился внизу. И Лёля догадалась, что это не дым, а курчавейшая борода.
Мама остановилась. Остановился и человек с трубой на голове.
И мама поклонилась первая. А человек с трубой не поклонился, он помахал рукой в воздухе и протянул к маме эту руку.
Он тянул и тянул руку, и Лёля не понимала зачем.
Лёлина мама, кажется, должна была что-то сделать, а не сделала ничего. Она взяла Лёлю на руки и прошла мимо человека с трубой на голове.
– Кто это? – шепнула Лёля, когда они прошли мимо.
– Это – батюшка поп.
«Ого! – подумала Лёля. – Батюшка поп! А чего он руку-то тянул?»
– Чтоб я её поцеловала.
«А что ж ты её не поцеловала-то?» – хотела спросить Лёля, но не спросила, а только подумала.
И мама ответила:
– Да так, не хочется что-то.
И Лёля поняла, что батюшка поп хоть и главный человек, а мама, как ни крути, всё-таки главнее.
А это было уже после того, как Лёля поняла, кто на свете главный человек.
Она узнала, что на свете много-много людей и множество вещей, а у её мамы немало учеников – и Марфуша, и Максим, и другие ребята. И мама их вовсе не учит летать, она учит их читать и писать.
И это большая разница. Читать и писать – одно, а летать – другое.
И всё-таки Лёля понимала, что читать и писать – это всё равно как летать, только немного по-другому.
И жил ещё в школе дед Игнат.
Большой и сильный дед. Он рубил дрова.
Размахнётся топором и так крякнет, что чурка пополам разлетается.
Потом дед собирал дрова в охапку и тащил в школу, и Лёля тащила за ним одно полено.
Дед Игнат бросал дрова на пол, и они грохались с грохотом, и дед говорил:
– Ну вот и приехали…
И Лёля бросала своё полено. И грохоту было поменьше. Но всё-таки был.
Дед Игнат топил печки. А их в школе было две – русская и голландская. И русская была больше голландской и дров съедала больше.
Затопив печку, дед Игнат глядел на стенные часы, доставал колокольчик и громко звонил.
И тут открывались двери класса – и все ученики разом выбегали в сторожку. А самая старшая и самая добрая ученица Марфуша подхватывала Лёлю на руки. И все ребята, и Марфуша с Лёлей на руках бежали на улицу, рассыпаясь по поляне, но дед Игнат скоро снова звонил в колокольчик, и все возвращались в школу. И как только ребята вваливались гурьбой в сторожку, дед говорил:
– Ну вот и приехали!
Это была его любимая фраза.
Пойдёт на улице дождик – дед говорит:
– Ну вот и приехали.
Вскипит самовар:
– Ну вот и приехали.
Приедут гости:
– Ну вот и приехали.
Однажды Лёля сказала деду, что крыльцо и завалинка всё-таки летают. Только глубокой ночью, когда все спят. Дед Игнат не поверил, чесал в затылке, удивлялся.
А Лёля в этот день легла спать нарочно пораньше. И заснула. Спать-то она спала, а всё равно всё видела и слышала.
– Эй, завалинка, – сказало крыльцо. – Ты спишь?
– Не, – ответила завалинка, – подрёмываю.
– Давай полетаем.
– Давай.
И они сорвались с места и полетели летать над деревней.
А дед Игнат как раз возвращался домой.
Увидел он, как летают над деревней крыльцо и завалинка, – сильно удивился. А когда появилась в небе школьная кафедра, покрашенная масляной краской, дед сел в траву и сказал:
– Ну вот и приехали.
А вокруг деревни, в которой жила Лёля, повсюду – на полях и на дорогах – бушевала полынь.
В жаркие июльские дни запах полыни пропитывал и солнце, и воздух, и облака.
И дожди были здесь полынные. И грозы.
И называлась деревня – Полыновка.
Полыновцы любили полынь.
Вениками из полыни подметали они свои дома, и горький полевой запах стоял в каждом доме.
Как хороша была полынь, как красива!
Другие травы зелёные были да травянистые, а полынь-то – серебряная. Листья её, рассечённые ветрами, серебрились под солнцем, а на верхушке полынного стебля маленькие, а золотые горели зернины. И запах, невозможный запах – горький и радостный.
Лёле всегда хотелось набрать полыни, поставить в комнату как букет.
– Нельзя, Лёля, нельзя, – говорила мама. – Полынь – горькая. Не надо нам в доме горечи.
Лёля не знала, что такое горечь, и радовалась, что горечи в их доме нет и что веник всё-таки из полыни.
Интересные и очень простые люди были полыновцы. Они и сами были какие-то полынные – тихие, степные, полевые.
Гордостью села были девушки.
В праздничные дни они выходили на улицу в белоснежных длинных рубашках, которые назывались «панар». Подолы их были чудесно, причудливо расшиты. А пояса! Какие пояса! Это не были даже пояса, а бесконечные сложные украшения из разноцветных шерстяных ниток.
К поясам подвешивали девушки серебряные колокольчики, на шее висели ожерелья в пять рядов из разных монеток, и когда девушки выходили гулять – звон стоял на всю Полыновку.
И много жило в Полыновке разного народу, но раньше всех и лучше всех Лёля узнала Марфушу.
Умница была Марфуша, настоящая умница. В школу она приходила в белой вышитой рубашке и в красном фартуке.
В семье, кроме неё, было ещё пятеро детей, и ничем не отличались они от других полыновцев, кроме одного. У всех детей были прекрасные белые валенки.
Отец Марфуши валенки валял. Рядом с их домом был сделан навес, и длинные стояли столы, которые были завалены валенками, самыми разными – белыми и серыми, детскими и взрослыми. Вся Полыновка ходила зимою в валенках, которые свалял Никифор-батей. Так звали Марфушиного отца – Никифор-батей.
«Батей» – это удивительное слово добавляли полыновцы к имени взрослого мужчины, отца семейства, и ничего особенно оно не означало, а просто означало – «дядя», но звучало здорово:
– Здравствуй, Никифор-батей!
А мать Марфушину звали Алёнакай. И это слово «кай» добавляли полыновцы к имени взрослой женщины, означало оно просто «тётя», а звучало серьёзно и уважительно:
– Здравствуй, Алёнакай!
Дома у Марфуши было множество дел, она и отцу помогала и матери, но душа её всегда была в школе. Она прибегала в школу, как только у неё случалась свободная минута. Она помогала Татьяне Дмитриевне: мыла окна, подметала пол и нянчилась с Лёлей. Марфуша мечтала стать учительницей.
А другим важным учеником был в школе Максим. В школу он попал поздно и был старше всех ребят. Мать его была почти совсем слепая, и Максим помогал ей и тесто месить, и хлебы печь. Делал он это очень хорошо. И вообще всё на свете Максим делал очень хорошо: и самовар ставил, и печь топил, и дрова колол, но самое удивительное – он умел нарисовать человеческую руку. А уж это всем известно, кто умеет нарисовать человеческую руку – настоящий художник.
И Максим, и Марфуша, и вообще все полыновцы любили блины. Пшённые блины!
Что за чудо были эти блины – ноздрястые, пушистые!
Есть их надо было прямо со сковородки да макать в сметану и кислым запивать молоком.
В праздничные дни полыновцы приносили в школу Татьяне Дмитриевне простоквашу и сметану в глиняных кувшинах и завёрнутые в чистое полотенце пшённые блины.
На блины собирались в школу ребята. Приходила Марфуша, приходил Максим.
– Хочешь сказку под блины? – спрашивала у Лёли Марфуша.
– А какую сказку?
– Расскажу я сказку длинную, – серьёзно говорила тогда Марфуша, – не простую сказку – блинную. Ну, какую хочешь сказку? На один блин или на два?
– Давай на три.
– Ну так слушай сказку в три блина длиной.
Сказки свои Марфуша рассказывала очень-очень давно, и прошло много лет, прежде чем я их услышал, а потом прошло ещё много-много лет, прежде чем я стал их вам рассказывать. Сейчас уже нет на свете Марфуши, а я ещё есть. Поэтому слушайте Марфушину сказку, как я её вам расскажу.
Жила-была на свете мышка. Она очень любила блины.
Вот как-то испекла она три блина.
Съела первый блин, а он получился комом – встал у неё в горле – ни взад ни вперёд. Первый блин всегда комом.
«Ну ладно, – думает мышка, – съем второй блин. Второй первого прошибёт».
Съела она второй блин, а он тоже комом встал.
«Не прошибает, – думает мышка. – Съем третий».
Съела третий – и третий делу не помог.
Выскочила мышка из норки, бегает по лесу, приговаривает:
Утрясайтесь, блинчики,
Растрясайтесь, пшённые!
Добежала она до старого дуба, который рос на опушке.
Встала под дубом и подпрыгивает на одном месте, чтоб блинчики поутряслись.
Услыхал дуб, как мышка блинчики уговаривает, и смешно ему стало. «Вот, – думает, – какая глупая мышка. Шугану-ка я её».
Уронил он жёлудь, да так ловко, что прямо в мышку попал.
Тут первый блинчик и проскочил от страху.
– Что такое? – пискнула мышка. – Что это падает?
Усмехнулся дуб: какая глупая мышка попалась! Шевельнул ветвями и шепнул:
– Небо!
Тут от страху и второй блинчик проскочил, а сама мышка бросилась бежать со всех ног.
– Эй, девушка! – крикнула ей крыска. – Куда бежишь?
– Ой, крыска-сестрица! Небо падает! Понимаешь? Падает небо! Такой здоровенный кусок на меня упал! Бежим!
Напугалась крыска, дунула за мышкой следом. Бежит и думает:
«Уж если небо кусками падает – куда от него убежишь?»
– Эй, грызуны! Куда бежите? – крикнул им заяц.
– Незнамо куда, – ответила крыска, – где небо не падает.
– А чего оно здесь, падает, что ли?
– А ты чего, сам, что ли, не видишь?
Глянул заяц на небо – ого! О‑го-го! Падает! Прямо на зайца! И пустился заяц бежать!
Так бежали мышка, крыска и заяц и всем рассказывали, что небо падает. И скоро уже бежали за ними и волк и лиса.
Бегали они, бегали, опять к старому дубу прибежали.
Стоят под дубом, кричат:
– Небо! Дорогое наше небо! Не падай! Умоляем!
– Вы чего это раскричались? – строго спросил их старый дуб.
– Да как же, дяденька, не кричать да не плакать, ведь небо падает.
– Ах вы, чудаки-чудаки, – сказал дуб. – Это вы падёте, и я упаду, а небо будет стоять вечно.
Тряхнул дуб ветвями – посыпались жёлуди. Кому по лбу жёлудь попал, кому – по загривку.
Кинулись звери кто куда – врассыпную. И тут уж, конечно, у мышки и третий блинчик проскочил.
Полыновцы часто рассказывали сказки своим детям. Но самое удивительное, что и сказки рассказывали и так просто между собой они говорили на особом, на полынном языке. Казалось, что слова и сами звуки их голоса пронизаны степным ветром, пропитаны полынью.
Давно-давно, в древние времена, пришли сюда люди с Севера, со скалистых морозных гор. Они остановились посреди бескрайней степи – поразила их степь, залитая солнцем, обрадовал запах полыни.
Они остались жить в степи, и у дороги родилась деревня – Полыновка.
А вокруг были русские деревни, русские города. Земля русская приютила полыновцев, стала для них родной землёй.
Вот так и получилось, что рядом с русским народом жил другой народ – полыновцы. По-настоящему народ этот назывался – мокша, а земля вокруг – Мордовия.
Вот уж кому было трудновато, так это Татьяне Дмитриевне. Она-то была русская и учила полыновцев грамоте и письму на русском языке, потому что на полыновском в те далёкие времена не было книг.
Вот, к примеру, на уроке Татьяна Дмитриевна спрашивает ученика:
– Где твоя тетрадка?
А он отвечает:
– Кати коса…
«Какая коса? – думает Татьяна Дмитриевна. – Куда её катить? Нет уж, не буду я катить свою косу».
А коса у ней была – большая, красивая коса, которую она иногда укладывала вокруг головы, а иногда выпускала на плечи.
– Где же твоя тетрадка? Куда ты её девал?
– Кати коза…
Этого ещё не хватало – козу катить!
А на полынном языке «кати коса» означает – «не знаю где», а «кати коза» – «не знаю куда».
Много ещё было странных и красивых слов у полыновцев, и Лёля все эти слова понимала. Она с детства говорила сразу на двух языках.
И было удивительное слово – «ломань».
На полыновском языке это слово означало – «человек».
И Лёля думала: почему же человек – «ломань», ведь люди не ломаются, они так крепко и гордо ходят по дороге?
Однажды она увидела старую бабушку. Совсем сгорбилась бабушка, еле шла по дороге, опираясь на клюку.
– Бабушка, бабушка, – подбежала к ней Лёля. – А ты – ломань?
– Ломань, доченька, ломань. Я ещё человек.
Лёля смотрела ей вслед и долго думала и поняла, что жизнь может и вправду ломать человека, и главное, чтоб не сломала.
Так в Лёлиной голове сливались два языка – русский и полыновский, они помогали друг другу. Иногда Лёля чего-то не понимала на русском, зато понимала на полыновском.
Но мы дальше всё будем рассказывать на русском.
А то ещё, чего доброго, нам скажут: «кати коза», а мы схватим какую-нибудь козу да и покатим её не знаю куда.
– Ну вот и приехали, – сказал однажды дед Игнат, входя в комнату.
Своими крепкими заскорузлыми пальцами он держал за ухо какого-то чернявого мальчонку. Более чумазого мальчонки Лёля пока в своей жизни не встречала. А ещё он был – кудрявый!
– Цыганёнок! – сказала Татьяна Дмитриевна. – Отпусти его, Игнат.
Дед отпустил, и в тот же миг цыганёнок прыгнул к окну и вылетел бы на улицу, если б дед не успел ухватить его за ухо.
– Откуда ты? – спросила Татьяна Дмитриевна. – Как тебя звать?
– Ква-ква! – ответил цыганёнок. – Ква-ква-ква!
И тут он вытащил из-за пазухи лягушку. Лягушка прыгнула – Татьяна Дмитриевна вскрикнула, а кудрявый снова прыгнул к окну, и лягушка за ним.
Но дед Игнат снова поймал и мальчишку и лягушку. Лягушку отпустил за окно, а мальчика оставил в школе.
Кудрявый наконец понял, что выпрыгнуть за окно ему не дадут.
– Отпусти ухо, дед, – сказал он. – Не буду прыгать.
Дед Игнат отпустил ухо, и кучерявый протянул руку Лёлиной маме и сказал:
– Мишка.
– Откуда ты? – спросила Татьяна Дмитриевна. – Откуда ты взялся?
– С войны, – ответил Мишка. – Я – бродячий солдат.
В тот же день повели Мишку в баню.
– Не хочу мыться! – кричал бродячий солдатик. – Не хочу париться!
Но его отмыли, дали штаны и новую рубашку.
Спать Мишку уложили в сторожке, у деда Игната.
И как только настала ночь и дед Игнат захрапел – Мишка тут же и убежал.
Но и дед Игнат храпел нарочно. Он решил поглядеть, куда бежит бродячий солдатик. А Мишка добежал до ближайшего стога, закопался в него и заснул.
– Пускай себе спит, – решил дед Игнат, вернулся в сторожку, залез на печку и захрапел уже по-настоящему.
С тех пор и жил цыганёнок Мишка в деревне Полыновке, а спал где хотел – то в сторожке, то в стогу сена.
Откуда он здесь взялся – никто никогда не узнал. Наверно, потерялся, отстал от родных цыган, бродящих по полынной степи.
– А ну-ка пойди сюда, – сказал Мишка Лёле, когда увидел её, и он поманил девочку пальцем.
– Не пойду, – сказала Лёля.
– Иди-ка сюда, иди.
– Не пойду, у тебя там – жаба!
– Где?
– Да вон там.
– Тут, что ли? – спросил Мишка и сунул руку за пазуху. – Да нету здесь ничего. Иди, не бойся.
Но Лёля не пошла к Мишке. Пускай не думает, что она дура. Она ясно видела, что за пазухой у него кто-то шевелится.
– Ну ладно, – сказал Мишка. – Это не жаба, а простая лягушка. Смотри, я её отпущу.
Мишка вытащил из-за пазухи лягушку и бросил её в лужу.
– Иди теперь ко мне, не бойся.
И Лёля подошла к Мишке. А у него за пазухой была вторая лягушка. И он вытащил её и сунул Лёле прямо в нос.
И Лёля, конечно, закричала изо всех сил и отпрыгнула. А Мишка хохотал на всю деревню.
– Ну ладно, – сказал он, отхохотавшись. – Иди снова сюда.
– Не пойду, – сказала Лёля. – Ты – обманщик.
– Да ладно, иди, нету больше лягушек.
– Не пойду, и всё.
– Обижаешь, – сказал Мишка. – Ладно. Я сам уйду в солдаты. Уйду на войну.
– Как это так? – удивилась Лёля.
– А вот так! – сказал Мишка и повернулся спиной. – Вот видишь – ухожу.
Он сделал два шага и остановился.
– Ухожу в солдаты. На войну. А там меня убьют. И все будут плакать. И всё это из-за тебя.
И Мишка снова повернулся к Лёле спиной и пошёл в солдаты. На войну. И Лёле сделалось жалко, что он уходит в солдаты. Он хоть и обманщик, а – весёлый человек. Жалко его убивать.
– Эй, Мишка, – сказала она вдогонку. – Не уходи в солдаты.
– Ну, ладно, – сказал Мишка. – Пока не уйду… а теперь давай яйца катать.
– Как так?
– А вот так, – сказал Мишка и достал из кармана куриное яйцо. – Видишь это яйцо? Оно варёное. А можно играть и неварёными, неважно. А вот смотри – мяч.
И он достал из кармана мячик, сшитый из разных тряпок.
– Теперь кладём яйцо на землю и отходим в сторону. И кидаем мяч. Кто попадёт в яйцо – тот его и съест. Понятно?
– Понятно, – сказала Лёля.
– Ну кидай, – сказал Мишка и протянул Лёле мяч.
Лёля взяла мячик и кинула. Мяч полетел куда-то в сторону, совсем не туда, где лежало яйцо.
– Так, – сказал Мишка, – промазала. Теперь моя очередь.
Он размахнулся и кинул так ловко, что сразу попал в яйцо. Мишка подбежал, схватил яйцо, мигом содрал с него скорлупу и сунул яйцо в рот. С удивлением смотрела Лёля, как Мишка быстро ест яйцо.
– Ну давай теперь ты своё яйцо, – сказал Мишка.
– Какое яйцо?
– Как это какое? Твоё яйцо. Моё мы проиграли и съели. Теперь твоя очередь ставить на кон яйцо.
– А у меня нету яйца.
– Как это нету? У деда Игната за печкой-то, в корзинке. Беги и неси.
– Нет, не могу, – сказала Лёля. – Дед Игнат заругает.
– Ах, ты не можешь?
– Не могу.
– Совсем-совсем не можешь?
– Совсем-совсем.
– Ну тогда я ухожу в солдаты. – И Мишка повернулся к Лёле спиной и пошёл в солдаты.
– Стой, Мишка, – сказала Лёля, – не уходи в солдаты. Я принесу.
Она побежала в школу, взяла из кошёлки яйцо. Яйцо положили на землю, и Лёля, конечно, снова промахнулась, а Мишка сразу попал. От удара яйцо треснуло, потому что было сырое. Но Мишка его быстренько выпил.
– Беги, неси новое.
И Лёля побежала.
Когда Мишка выиграл девять яиц и Лёля побежала за десятым, он крикнул ей вдогонку:
– Эй, Лёля-Лелесь! Надоели несолёные яйца. Неси вместе с яйцом и соли! И хлеба краюху!
И Лёля, конечно, всё принесла.
– Разделим по-братски, – сказал Мишка и разломил кусок хлеба пополам, посыпал солью.
А Лёля задумалась и сказала потом:
– Наверное, ты мой степной брат.
– Как так? – спросил Мишка.
– А так. У каждого человека есть свой степной брат. Мне Марфуша рассказывала.
Жила когда-то в деревне Полыновке девочка. Жила она в бедном доме вместе со своей матерью. И не было у неё ни братьев, ни сестёр. А про степного брата она ничего не знала.
Вот заболела мать. А в доме ни хлеба, ни пшена – вода холодная. Напилась мать воды и говорит дочке:
– Иди, доченька, в поле. Позови на помощь своего брата.
– Какого, – девочка говорит, – брата?
– Степного.
Вот пошла девочка в поле, стала там и говорит:
– Братец, братец мой степной, отзовись!
И вдруг слышит шёпот издалека:
– Стё…ё‑ё…па… Стё-ё-па…
Обрадовалась девочка, что отозвался брат.
– Стёпа, братец, матушка наша хворает, а в доме нет ничего – только вода холодная.
И тут заволновалась степь, раздвинулись кусты полыни, и показался высокий и странный человек. Он был весь серебряный, как полынь. Одежды – серебряные и волосы. Обнял он девочку и говорит:
– Я Стёпа – твой брат степной.
Вот пришли они домой, и брат быстро наколол дров, согрел воды. А потом сходил к соседям, отдал свой серебряный кафтан за мешок картошки да бутыль постного масла. Наварили они картошки, и матушка пошла на поправку.
Так и стали они жить втроём, матушка, да дочка, да степной брат Стёпа.
А зима была долгая. Скоро кончилась картошка да постное масло, пошёл Стёпа к богатым соседям, променял сапожки серебряные на мешок муки. Так и дожили до весны, и ничего серебряного больше у Стёпы не осталось – только волосы да серебряный зубик.
– Дальше нам не прожить, – сказал Стёпа. – Пойду-ка я на вольные земли. Заработаю денег, а осенью вернусь.
Видят мать с дочкой – делать нечего. Поплакали.
Пошла девочка провожать степного своего брата.
Дошли до реки, остановился Стёпа и говорит:
– Видишь эту ветлу? Это я её посадил. Вон какие листья серебряные. Где бы ни был – я с ветлой этой связан. Вспомнишь обо мне – приходи сюда, посиди под ветлой.
Зашумела ветла, и девочка обрадовалась, что брат оставил ей своё дерево.
– А это – рубашка, – сказал брат и достал из дорожного мешка белую рубашку, расшитую красными узорами. – Эту рубашку я для тебя берёг. Никому не давай её, потому что она – чудесная. А ещё я оставлю тебе свой зубик серебряный.
– Да как же так?
– А очень просто. Зажмурь-ка глаза. Раз, два…
Открыла девочка глаза – и не увидела брата, исчез. А про зубик серебряный она ничего не поняла. Пришла домой, а мать и говорит:
– Ой, какой у тебя зубик серебряный! Откуда?
Дни шли за днями, а от брата никакой весточки. Девочка с серебряным зубиком часто приходила на берег речки, садилась под братской ветлой, слушала шуршание листьев.
Однажды она заметила, что на ветле появились сухие ветки. Листья с них опадали. Заволновалась девочка с серебряным зубиком.
– Плохо брату. Одиноко. Пойду-ка я на вольные земли, помогу брату.
А мать не пускает, за руки держит.
– Пустите, матушка. Вон у ветлы ветки сохнут!
Видит мать – делать нечего, сохнут ветки. Нарядила дочку в рубашку, расшитую красными узорами, заплакала, и упали девочке на грудь две слезы.
– Милая, – сказала мать. – От смерти, от болезни, от беды спасут тебя мои слёзы. Береги их. И в речке не купайся. И зубик серебряный никому не показывай, а то отнимут. Давай лучше воском его залепим.
Так и сделали. Залепили серебряный зубик воском, и пошла девочка на вольные земли. Вот идёт тёмным лесом, а навстречу – тётка Вирява, косматая, губы красные.
– Здорово, девочка. Далёко путь держишь?
– На вольные земли.
– И я с тобой!
– Идём.
Шли они, шли, а солнце печёт. И вот пришли к речке.
– Давай, девочка, искупаемся, – Вирява говорит, – а то жарко.
Вышли они на песчаный бережок, разделись. Залезла девочка в воду, а грудь рукой прикрывает. Вирява сбросила лохмотья, схватила чудесную рубашку, хотела надеть.
– Ой, матушка, тётка Вирява мою рубашку схватила!
И тут послышался голос матери:
– Сейчас, сейчас, дочка! Бегу тебя выручать. Откручу Виряве голову!
Напугалась тётка, откинула чудесную рубашку, снова надела свои лохмотья. Пошли они дальше.
Долго шли, а солнышко всё печёт. И вот пришли к другой реке.
– Давай ещё разок искупаемся, – Вирява говорит. – Я уж теперь рубашку не трону, я твоей матери боюсь. Разделась Вирява, полезла в воду.
– Ох, как в речке хорошо, – говорит. – Ох, полегчало!
Не выдержала девочка с серебряным зубиком, разделась, полезла в воду. Плещется, а грудь прикрывает, как бы слёзы материнские не смыть. Заметила это Вирява и давай ей воду на грудь плескать. И смыла материнские слёзы.
Выскочила на берег, схватила чудесную рубашку. За-плакала девочка, закричала, да только на этот раз мать не отозвалась.
Нарядилась тётка Вирява в чудесную рубашку и сразу стала красавицей. Скачет на одной ноге, хохочет, вон, мол, я какая! Что делать? Пришлось девочке лохмотья её надевать.
Пришли они на вольные земли, а навстречу – степной брат. Не узнал он девочку в тёткиных лохмотьях, а вот рубашку чудесную сразу узнал.
– Ты кто такая? – спрашивает Виряву.
– Как это кто? Я сестра твоя родная. Али не узнаёшь?
– Не похожа что-то, – сказал Стёпа. – А ну-ка открой рот.
Разинула тётка Вирява рот, а там и нету серебряного зуба!
Засмеялся Стёпа, схватил Виряву за ухо:
– Ты куда мою сестру подевала?
– Ой, пусти, пусти! – Вирява закричала. – Ухо оторвёшь!
– Оставь её, Стёпа, – сказала девочка с серебряным зубиком, отлепила воск и улыбнулась брату.
Обрадовался брат, целует сестру.
– Сестрица, – говорит. – Как я рад, что ты пришла. Так мне было грустно, одиноко. Теперь ты будешь мне помогать.
Так и стали жить брат и сестра на вольных землях. Он землю вольную пахал, хлеб растил, а она ему во всём помогала. А Виряву-то тётку брат за уши хорошенько потрепал, рубашку чудесную отобрал да и отпустил с миром.
Осенью вернулись они домой с богатыми подарками. Хлеба привезли вдоволь, соли, керосину.
– Ну теперь-то уж вы хорошо проживёте зиму, – сказал степной брат. – А мне возвращаться пора.
– Куда это возвращаться?
– Туда, туда, в степь.
– Ой, да что ты?! Зачем? – заплакала девочка с серебряным зубиком. – Останься со мной.
– Нельзя, никак нельзя, сестрица милая. Я ведь – степной человек, полынный. Да ты не горюй. Плохо на душе станет – приходи в степь, позови, я всегда тебе отзовусь.
Поцеловал он девочку – и пропал в степи.
– Отзовись, братец! – крикнула девочка, и степь сразу отозвалась:
– Стё-па… Стё-па…
С тех пор девочка чуть не каждый день ходила в степь и брат всегда отзывался ей. А уж когда ей совсем плохо на душе было, он выходил из полыни, чтобы обнять сестру.
Пришла, пришла к полыновцам осень.
Золотая, конечно, осень.
А ведь на земле не бывает другой осени – всегда золотая.
Полыновцы были в поле. С утра до ночи убирали они урожай, готовились к зиме. И девочки и мальчики помогали родителям – и дрова возили, и картошку копали, лён да коноплю готовили для пряжи, солили огурцы.
А в школе было пусто. Никто в школу не приходил.
Давно прошёл знаменитый день 1 сентября, а уроки никак не начинались.
Татьяна Дмитриевна очень огорчалась. Ходила по дворам, уговаривала отдать детей в школу.
– Да вот ещё дров наготовим… – отвечали полыновцы.
Что было делать? Надо было ждать, и Татьяна Дмитриевна ждала.
Всё-таки она уговорила кое-кого отдать детей в школу.
Особенно неохотно отдавали в школу девочек. Ведь надо было кому-то зимою пряжу прясть да полотно ткать. Занимались этим девочки. У полыновцев ведь всё было своё – домотканое.
Татьяна Дмитриевна готовила школу к началу занятий – мыла, чистила, скребла, а помогали ей дед Игнат и Лёля.
– А Мишка-то где? – спросила Татьяна Дмитриевна. – Что-то его не видно.
Дед Игнат махнул рукой.
– Что такое? Куда он девался?
– Ушёл, – сказала наконец Лёля.
– Куда ушёл?
– В солдаты.
– Как? Что такое?!
А дело было так.
Дед Игнат истопил баню, потащил туда Мишку.
– Не хочу мыться! – кричал солдатик на всю деревню.
Но дед Игнат крепко держал его за ухо. Отмыл солдатика, отпарил.
– Ухожу, – сказал Мишка. – В солдаты!
– Не уходи, Мишка, – просила Лёля.
– Хватит, надоело. Возьму-ка вот этот пустой мешок. Буду складывать в него военную добычу.
И Мишка ушёл с мешком под мышкой. Лёля бежала за ним до самой околицы.
– Когда же он ушёл? – спросила Татьяна Дмитриевна.
– Вчера.
Бродячего солдатика нашли на опушке леса. Он спал, лёжа на мешке. А мешок был плотно набит чем-то, а чем – неизвестно.
– Что у тебя в мешке? – спросила Татьяна Дмитриевна.
– Не могу знать, – по-солдатски ответил Мишка. – Это – военная тайна.
Так они и пошли в деревню с мешком за плечами, в котором лежала военная тайна.
Листья с деревьев сыпались им под ноги, шуршали под ногами. Осень пришла в Полыновку, золотая осень. А ведь на свете не бывает другой осени – всегда золотая.
А в мешке-то у Мишки были орехи. Настоящие лесные осенние орехи. Мишка собрал их, пока был на войне.
И когда начались в школе занятия, тайна военная быстро раскрылась, потому что все ученики щёлкали на переменках Мишкины солдатские настоящие лесные осенние орехи.
А занятия в школе начались уже поздней осенью.
С утра дымили в деревне печи, пахло блинами, пирогами.
А в школе пахло мелом, поздними белыми цветами, новыми чернилами, чёрной доской.
Под доской сидел за столом человек с бородой. Это был лавочник Чернов. Борода у него была густая, глаза тяжёлые. Чернова в деревне побаивались – лавочник, человек богатый. Рядом с Черновым сидел за столом и батюшка поп, тот самый, с трубой на голове, которому Татьяна Дмитриевна руку не целовала.
Руку-то не целовала, а всё равно должна была показывать батюшке уважение. Школа была церковноприходская. Люди, которые приходили в церковь, назывались прихожане, а дети прихожан приходили в школу. Татьяна Дмитриевна должна была подчиняться попу. И она вроде бы ему подчинялась, а в душе не подчинялась никогда.
И вот начался первый урок.
Батюшка поп встал, и все ученики сразу встали.
– Господи, помилуй! – сказал поп, да так громко, что у многих учеников поджилки задрожали.
Батюшка начал читать молитву, ученики вытаращили на него глаза и, конечно, ничего не понимали. Молитву-то он читал на церковном языке, а они-то знали свой язык – полынный.
Голос попа становился всё громче, громче, и ученики совсем оробели.
К торжественному дню они все принарядились. Все были в белых штанах и рубахах, на ногах сияли новенькие лапти.
Стоял среди них и солдатик Мишка. Татьяна Дмитриевна заставила и его прийти в школу, в первый класс. Мишке тоже сшили штаны и рубаху, и дед Игнат перед началом занятий его как следует причесал.
Молитва наконец кончилась. Все вздохнули с облегчением, и батюшка поп сказал;
– А сейчас устроим перекличку. – Он взял тетрадь, которая лежала на столе, раскрыл её и вдруг гаркнул: – Антошкин Иван.
Ученики снова перепугались, а больше всех перепугался Ваня Антошкин, маленький мальчик, который тоже пришёл в первый класс. Он никак не ожидал, что сразу после молитвы батюшка поп назовёт его имя.
– Антошкин Иван! – снова повторил батюшка.
Ваня окончательно побледнел, сморщил нос и вдруг заплакал. Татьяна Дмитриевна подошла к нему и шепнула на ухо:
– Не бойся, Ванечка. Встань и скажи: я.
Но Ванечка плакал безудержно.
– Вот ведь история, – сказал батюшка лавочнику. – Ревёт чадо, а чего ревёт?
– Напугалось чадо, батюшка, – сказал Чернов. – Вот и ревёт. Вы уж потише, батюшка, чадо какое-то пугливое попалось.
– Гм… чадо пугливое… Ну чего ты ревёшь, чадо? Встань и скажи: я.
Ванечка встал, а сказать ничего не мог.
– Ну, – сказал батюшка. – Кто тут Иван Антошкин, можешь ты ответить? Ты Иван Антошкин или я?
Ванечка на миг перестал плакать, подумал немножко, действительно, кто же тут Иван-то Антошкин, и сказал наконец, ткнув себя пальцем в грудь:
– Мон.
Тут все, конечно, засмеялись. «Мон» – это было на полынном языке, а надо было отвечать на русском.
Батюшка поп махнул рукой и продолжал перекличку:
– Киреев Ефим.
– Я.
– Несмеев Григорий.
– Я.
Наконец дело дошло до солдатика.
– Михаил, – прочёл батюшка поп, хотел было продолжить и остановился. – Михаил… Что ещё такое? Михаил, а дальше пусто. Где его фамилия?
– У него нет фамилии, – сказала Татьяна Дмитриевна. – Он – найдёныш.
– Какой ещё найдёныш? Где фамилия? А ну встань, Михаил.
Мишка встал. Батюшки он особенно не напугался и поглядывал, далеко ли до окна, чтоб выпрыгнуть в крайнем случае.
– Кто ты таков, Михаил? Откуда?
– Я – бродячий солдат, – ответил Мишка.
– Этого ещё не хватало, – сказал батюшка, – то чадо пугливое, то солдат бродячий. Нечего ему в школе делать.
– Вот и хорошо, – сказал Мишка. – Я бы и сам давно ушёл на войну, да Татьяна Дмитриевна не пускает. Ну пока! Привет! Пишите письма, а я пошёл.
– Сядь, Михаил, на место, – сказала Татьяна Дмитриевна. – Ты будешь учиться.
– Да он же некрещёный! – взревел батюшка. – Фамилии не имеет.
– Пусть учится, – спокойно ответила Татьяна Дмитриевна.
– Бррродячий солдат… – забурчал батюшка поп. – Ладно, пусть сидит. Немедленно придумать ему фамилию и окрестить.
А Лёля сидела всё это время в сторожке у деда Игната. Она слышала, как плакал Ваня Антошкин и как Мишку-солдатика чуть не выгнали из школы.
Наконец дверь класса отворилась, и батюшка с лавочником вошли в сторожку. Дед Игнат и Лёля поклонились. Дед Игнат схватил колокольчик, зазвонил. Подталкивая друг друга, ученики выбежали на улицу – началась переменка.
Только Ваня Антошкин на улицу не пошёл, сел на скамейку рядом с Лёлей. Он всё ещё немножко дрожал.
– Вань, Вань, – сказала Лёля. – Хочешь картошечки печёной?
– Угу, – потихоньку сказал Ванечка.
Лёля достала ему из печки картофелину, и Ванечка всю переменку эту картофелину потихоньку жевал.
Дед Игнат снова зазвонил в колокольчик, ученики собрались в классе. Вошла в класс и Лёля, села в самом дальнем уголке, у стены.
– Начнём урок, – сказала Татьяна Дмитриевна. – И начнём вот с чего. Придумаем все вместе Мише фамилию.
– Давайте, давайте, – развеселились ребята. Им, конечно, раньше никогда придумывать фамилии не приходилось.
– Назовём его Найдёнов, – сказала Марфуша. – Он ведь нашёлся, пускай будет Найдёнов.
– Его дед Игнат привёл, – сказал Максим. – Пусть будет Дедов или Игнатов.
– Ну уж нет, – сказал солдатик. – Не хочу я быть Игнатовым. Он меня за ухо таскал. Да и вообще, зачем мне фамилия? Мне и Мишки хватит.
– Имени хватит, я согласна, – сказала Татьяна Дмитриевна. – Но всё-таки принято, чтоб у человека была фамилия. Сам подумай, у всех есть фамилия, а у тебя нет. Нехорошо. Хочешь, возьми мою?
– А какая у тебя фамилия? – спросил Мишка.
– Колыбина.
– Мне эта фамилия не подходит.
– Да почему же?
– Да она… какая-то не солдатская. Нет, я какой-нибудь другой буду.
Тут все стали вспоминать, какие есть в деревне фамилии, и много набралось фамилий у полынного народа: Алемаевы, Антошкины, Чекаловы, Сараевы, Несмеевы, Лапштаевы, Тулаевы, Киреевы, Кулясовы и много ещё других фамилий, но ни одна из них Мишке не понравилась.
– Не знаю, что с тобой и делать, – сказала Татьяна Дмитриевна. – Ничего тебе не нравится.
– Ничего, – согласился Мишка.
– Эй, Мишка! – послышался вдруг голос Лёли из дальнего угла. – Ты ведь орехи любишь.
– Конечно, люблю. Недавно целый мешок набрал.
– Вот и возьми себе фамилию – Орешкин.
– Орешкин? – задумался Мишка. – Вроде – неплохо звучит. По-солдатски.
И все ученики согласились, что звучит неплохо – Орешкин! Здорово звучит! По-солдатски!
Так и стал Мишка-солдатик Михаилом Орешкиным.
А уже потом, через несколько дней, когда Татьяна Дмитриевна на уроке по русской истории рассказала о великом полководце Суворове, Мишка потребовал, чтоб ему сменили фамилию и звали теперь – Суворов!
– Я – Суворов! – кричал он на переменках. – А вовсе никакой не Орешкин.
А ещё через несколько дней он потребовал, чтоб его звали Михаил Кутузов, и нарочно прищуривал глаз, потому что великого полководца Михаила Кутузова ранили в глаз на войне.
И ребята звали его то Суворовым, то Кутузовым, но как ни прищуривал глаз бродячий солдатик, он всё равно остался на всю жизнь Мишкой Орешкиным.
А после того, как Мишке придумали фамилию, начались в школе серьёзные уроки.
И первым был урок русского языка.
Это был, конечно, самый трудный урок для полыновских ребят, потому что некоторые не знали по-русски ни слова.
Первым делом Татьяна Дмитриевна нарисовала на доске круглую человеческую голову, с ушами, а без глаз.
– Это что такое? – спросила она.
– Пря! – закричали ребята на полынном языке. – Пря это.
– А по-русски – голова. Ну, повторим все вместе: го-ло-ва!
– Го-ло-ва! – закричали ребята теперь уже на русском языке.
Тут Татьяна Дмитриевна взяла мел и нарисовала на голове глаз.
– А это что такое?
– Сельме! – закричали ребята на своём языке.
– А по-русски – глаз. А ну-ка повторим все вместе.
– Глаз! Глаз! Глаз! – закричали ребята на русском языке. – Ухо! Ухо! Нос! Нос!
Потом стали изучать новые слова: рука, ладонь, палец, ноготь.
И особенно трудным оказалось слово «ноготь».
– У лошади – копыто, – объяснила Татьяна Дмитриевна. – У коровы тоже – копыто, а у нас – ноготь, ногти.
Наконец ребята запомнили и это слово.
В самом конце урока Татьяна Дмитриевна подошла к Ване Антошкину.
– Это что у тебя, Ванечка? – сказала она и ласково положила руку ему на голову.
– Голова, – прошептал Ванечка.
– Молодец, хорошо. А это что?
– Глаз.
– А это?
– Рука.
– А это что такое? – спросила Татьяна Дмитриевна и потрогала ноготь у Ванечки на руке.
Ванечка покраснел и молчал.
– Ну вспомни, у лошади копыто, а у человека…
– Копыт, – сказал Ванечка, и тут все ребята, конечно, засмеялись.
Дед Игнат зазвонил в колокольчик: переменка! Все побежали на улицу. Мишка-солдатик ухватил за нос Ефимку Киреева и кричал на всю деревню:
– Нос! Нос! Нос!
– Ухо! Ухо! – кричал в ответ Ефимка, стараясь ухватить солдата за ухо.
А Ванечка Антошкин сидел в сторожке у деда Игната и плакал.
– Вань, Вань, – говорила Лёля. – Не плачь. Тят аварьде. Не плачь. Понимаешь?
– Горе у меня, – сквозь слёзы шептал Ванечка. – «Копыт» сказал.
– Не беда, – успокаивала его Лёля. – Хочешь картошечки печёной?
Ванечка на миг перестал плакать, подумал немного и сказал:
– Угу.
И пошли школьные дни один за другим – день за днём, урок за уроком.
Всё глуше становилась осень, всё ближе приближалась она к зиме. Зарядили дожди, заныли степные ветры.
А в школе дед Игнат топил с утра обе печки, было тепло, уютно. Трещали в печках дрова, скрипели перья, слышался голос Татьяны Дмитриевны.
В школе вообще-то было три класса – первый, второй и третий, а классная комната одна. И все три класса занимались в одном классе. Иногда какой-нибудь класс переселялся в сторожку к деду Игнату и занимался там, прямо у печки. Но чаще всего все сидели в одной комнате, но путаницы на уроках не было. Пока один класс решал задачки, второй писал, а уж с третьим Татьяна Дмитриевна занималась устно.
Лёле было, конечно, интересней всех, потому что она училась сразу во всех трёх классах. То подсядет к ребятам, которые решают задачки, то посмотрит, кто как пишет, то послушает, о чём рассказывает мама. Незаметно училась Лёля читать и писать.
Максим и Марфуша учились уже в третьем классе, хорошо знали русский язык. Они помогали Татьяне Дмитриевне. Когда учительница выходила из класса, старшими ребятами командовал Максим, а младшими Марфуша. Командовать-то они командовали, да только никто их особенно не слушал.
Всё дольше длились осенние ночи, всё ближе приближалась зима. Раньше осень незаметно двигалась к ней, а теперь зима сама пошла навстречу.
Вечерами загоралась в школе зелёная лампа. Это была керосиновая лампа с абажуром из тонкого стекла особого какого-то зелёного цвета – лесного цвета, соснового.
Под лампою сидела у стола Татьяна Дмитриевна, проверяла тетради, рядом с нею пристраивалась Лёля, смотрела картинки в книжках, рисовала домики и коров. Дед Игнат покашливал в сторожке. Потом вдруг хлопала на крылечке дверь – появлялась Марфуша, а за нею Максим, и снова собирались в школе почти все ученики.
Они рассаживались у стола вокруг учительницы. Сосновый и лесной свет падал на их лица, и так это было необыкновенно – сидеть вечером в школе, рисовать или решать задачки.
Максим и Мишка-солдатик каждый вечер пекли в печке картошку. А вечер тянулся долго. Уже ни огонька не светило в деревне, а в школе всё ещё горело сосновое окно. И там, за столом, сидели ребята, смеялись и болтали, и дымила печёная картошка под сосновой керосиновой лампой.
– Ну вот и приехали, – ворчал дед Игнат и тоже присаживался поближе к сосновой лампе.
Печёная картошка веселила деда. Наевшись картошки, он смеялся вдруг, и дрожали его рыжие усы над прокуренной бородой. Молчаливый обычно, дед начинал бурчать себе под нос, и из бурчанья этого сама собой появлялась сказка. Сказки у него были особенные, всё больше про волков.
Много времени прошло с тех пор, и нет на свете деда Игната. А я ещё есть. Вот и слушайте сказку деда Игната, как я вам её расскажу.
Жили-были в полынных степях старик со старухой.
И были у них кошка-судомоечка, собачка-пустолаечка, овечка-тихоня и Басуля-коровушка.
А рядом с ними жил в овраге Евстифейко-волк. И этот Евстифейко большой разбойник был.
И вот настала зима, снег выпал, ударил мороз. Нечего стало Евстифейке есть. Вот приходит он к старику и говорит:
– Здорово, старик.
– Здравствуй, Евстифейко-волк.
– Ты, старик, отдай мне старуху, я её съем.
– Вот ещё чего выдумал. Мне старуху жалко.
– Тогда давай чего другое, а то у меня в животе бурчит.
Пристал Евстифейко, никак от него не открутишься. Делать нечего, отдал старик кошечку-судомоечку.
Проглотил её Евстифейко – опять к старику прибегает:
– Давай старуху – в животе бурчит.
Не хочется старику старуху отдавать – отдал собачку-пустолаечку.
Но Евстифейке и этого мало.
– Давай, – говорит, – старуху.
– Да что ты привязался? – старик говорит. – Не отдам.
– Давай и всё, – такой этот Евстифейко упорный оказался.
Нечего старику делать – пришлось овечку-тихоню отдать.
Проглотил Евстифейко тихоню, опять прибегает:
– Давай старуху.
– Дудки.
– Дак в животе играет.
Жалко старику старуху, не хочется отдавать. Отдал Басулю-коровушку. А корова-то здоровенная была да бодливая.
«Надеюсь, подавится», – думает старик.
Но Евстифейко и коровушку проглотил. И два дня он – это верно – не приходил к старику, а тут опять заявляется. Идёт, кое-как лапы переставляет, еле брюхо по земле волочит.
– Здорово, – говорит, – старик.
– Здравствуй, Евстифейко-волк.
– Да, вот они какие дела-то, – Евстифейко говорит, – с животом-то с моим.
– А чего такое-то? – старик говорит, будто не понимает.
– Играет живот.
Прислушался старик – и верно, играет живот. И собачка там лает, и кошка мяучит, и корова мычит. Только овечки-тихони не слышно. Непонятно, в животе овечка или ещё где?
– Так ты чего? – старик говорит. – Старуху, что ли, хочешь?
– Ну да, – Евстифейко объясняет, – давай бабку, я её съем.
– Не дам бабку, – старик говорит, – лучше меня глотай.
– С удовольствием, – Евстифейко говорит, – проглочу. Я вообще-то давно хотел тебя проглотить, да только неловко говорить было. Поэтому я про бабку и намекал.
– Глотай меня, Евстифейко, – старик говорит. – Только скажи, где овечка-тихоня?
– Овечка-то? Так она у меня в брюхе.
– Ну, глотай, – старик говорит, – разевай пасть.
Вот Евстифейко разинул рот, старик разбежался и прыгнул. И Евстифейко его проглотил.
И вот очутился старик у волка в брюхе. Огляделся.
– А здесь ничего, – говорит, – неплохо. Темновато, правда, но уютно.
Пошёл старик по волчьему брюху бродить. Бродил, бродил, смотрит – кошечка-судомоечка сидит.
– Здорово, кошка, – старик говорит.
– Здравствуйте, батюшка.
– Ну как ты тут?
– Да так, – кошка отвечает, – тускло.
– Знаешь чего, – старик говорит, – давай будем Евстифейку переворачивать?
– Как? – кошка говорит.
– А так – перевернём весь живот волчий.
– Лады, – кошка говорит.
Ударили они по рукам и стали по волчьему брюху скакать. Старик кричит, а кошка мяучит. Скоро к ним и другие проглоченные прибежали – и собачка-пустолаечка, и Басуля-коровушка, и овечка-тихоня нашлась где-то в закоулках. Скачут да мычат!
Прободали волчий живот и выбрались все на волю. А уж старуха стоит, поджидает. Стали они бабку целовать.
А Евстифейко-то волк рядом ходит.
– Дайте, – говорит, – ниток-то суровых, брюхо зашить.
Ну дали ему суровых ниток, зашил он брюхо и укатился в овраги.
Что-то глухо стукнуло в окно – и Лёля проснулась. Она открыла глаза и не сразу поняла, что произошло. В комнате было светло-светло. Странно, огромно и празднично.
Она подбежала к окну и сразу увидела – снег!
Снег выпал! Снег!
Под окном стоял Мишка-солдатик и лепил снежок. Прицелился, кинул и ловко попал, не в стекло, а в оконную раму. Вот, оказывается, какой глухой стук разбудил Лёлю.
– Ну погоди, Мишка! – крикнула Лёля через стекло и, даже не умывшись, побежала на улицу.
Она выскочила на крыльцо, слепила снежок и кинула Мишке прямо в лоб, да попала в деда Игната. Слепила было второй, но не успела долепить, как дед Игнат зазвонил в колокольчик – пора, пора, пора! Пора на урок!
И у колокольчика школьного был сегодня какой-то особенный снежный и праздничный звонок.
Выпал, выпал, выпал снег – и преобразилась деревня Полыновка, исчезли под снегом засохшие, пожухлые травы, светлыми стали тёмные соломенные крыши, а из труб валил новый дым – снежный, зимний.
– Ну, ребята, – сказала Татьяна Дмитриевна, – сегодня у нас настоящий праздник! Выпал первый снег! Будем праздновать!
– Как праздновать? Как, Татьяна Дмитриевна? Блины, что ли, печь?
– Или пироги со снегом?
– Блины потом, – улыбнулась учительница. – И пироги потом. Первым делом будем читать праздничные стихи. На празднике обязательно надо читать стихи.
Ребята примолкли. Они, конечно, не знали, что на празднике надо читать стихи.
Татьяна Дмитриевна достала книжку и стала читать:
Зима!.. Крестьянин, торжествуя,
На дровнях обновляет путь;
Его лошадка, снег почуя,
Плетётся рысью как-нибудь…
И пока читала Татьяна Дмитриевна, в классе было тихо-тихо, а за окном белым-бело.
Ребята, конечно, поняли, что стихи эти особенные, действительно праздничные. Они поняли и слова «зима», «крестьянин», «лошадка». Сообразили, что «дровни» – это сани, на которых возят дрова. Но три слова они не поняли: «торжествуя», «почуя» и «обновляет».
И Татьяна Дмитриевна стала объяснять:
– Торжествует – значит, радуется. Снег выпал. Теперь не надо на телеге грязь месить, на санках-то куда приятней катиться по снегу. Вот и мы сегодня радуемся, торжествуем, потому что в природе произошло великое событие – выпал снег! Ясно?
– Ясно! Ясно!
– Татьяна Дмитриевна! Давай торжествовать! – за-кричал солдатик.
– Давай! Давай! – подхватили все.
И тут поднялся в классе крик и гвалт: кто размахивал руками, кто пел, а кто кричал – в общем, все торжествовали как умели. А Татьяна Дмитриевна смотрела на это торжество и смеялась.
– Ну ладно, хватит торжествовать, – сказала она наконец. – Разберём теперь другие слова: «Его лошадка, снег почуя…» Так вот, лошадка почувствовала снег, почуяла, вдохнула снежный запах. Понимаете?
– Понимаем, понимаем! – закричали ребята.
– А ты, Ванечка, понял или нет?
– Понял, – тихо сказал Ванечка.
– А что ты понял?
– Лошадку.
– А ещё чего ты понял?
– Я лошадку понял.
– А как ты понял-то?
– А так, – сказал Ванечка. – Лошадка вышла из сарая и увидела снег и сделала вот так. – И тут Ванечка сморщил свой нос и стал нюхать парту.
Тут все, конечно, засмеялись, как Ванечка понял лошадку, и особенно было смешно, как он парту нюхает.
А Ванечка сморщил нос и только хотел было заплакать, но Татьяна Дмитриевна сказала:
– Ребята, скорей, скорей, посмотрите в окно.
И все кинулись к окну, а Ванечка подумал: «Потом поплачу» – и тоже побежал к окну.
А там за окном ехал на санях к школе дед Игнат. Он помахивал кнутом, а на санях, на дровнях, лежали дрова, и лошадка рысью плелась как-нибудь, а путь, по которому подъезжал к школе дед Игнат, и вправду обновлялся – первые санные следы ложились на первый снег.
И всё было в точности так, как читала стихи учительница, только особенного торжества не было видно на лице деда Игната.
Лошадь стала, дед Игнат слез с саней и, развязывая верёвку, обхватившую дрова, бормотал что-то. Через стекло не было слышно, что он бормотал, но все ребята знали:
– Ну вот и приехали.
А к большой переменке выглянуло вдруг солнце из снежных облаков – ослепительно засияла пришкольная поляна, та самая поляна, на которой весной было много одуванчиков.
– А теперь все пойдём на улицу, – сказала Татьяна Дмитриевна, – будем делать снежные часы.
– Как так? Какие часы?
– А так, – улыбнулась учительница. – У каждого из нас будут свои часы.
Ребята побежали на улицу, а за ними и Лёля. Снежные часы, да что же это такое?
В школе, конечно, были большие стенные часы, которые Лёля когда-то давно за нос хватала. Были ещё часы у батюшки попа и у мельника Аношкина. А больше в деревне ни у кого часов не было. И вдруг – снежные часы! Да что же это такое? Ребята думали, что они сейчас начнут лепить часы из снега – стрелки, цифры, маятник, но всё получилось по-другому.
Татьяна Дмитриевна взяла большой школьный циркуль и на ровной снежной поверхности начертила круг.
В центре его она воткнула палку, и тут же синяя солнечная тень от палки упала на снег.
– Эта тень и будет стрелкой, – сказала Татьяна Дмитриевна. – Она покажет, который час. А теперь нарисуем на снегу и циферблат.
Школьной указкой провела она от палки, стоящей посреди круга, тоненькие линии. Линии эти разделили круг, и в каждом делении написала учительница цифру. И синяя стрелка-тень попала на цифру «10». И ребята побежали в школу поглядеть на стенные часы – точно, десять!
Все, конечно, пришли в восторг. Снежные часы! Как здорово! Стали тут же выстругивать палочки покрасивей, расчерчивать снег циркулем, а кое-кто даже вылепил из снега и цифры.
– Татьяна Дмитриевна, посмотри мои часы! – кричал солдатик.
– Мои, мои посмотри!
Огромное количество снежных часов рассыпалось по поляне, и все они показывали одно и то же время – десять часов утра.
Самые красивые часы получились у Максима. Палочку, которая стояла в середине, он застругал ножом, как часовую стрелку, и тень получилась необыкновенной – как синее копьё лежал на снегу этот след солнца.
Лёля тоже сделала свои часы и долго ждала, когда же мама подойдёт, посмотрит. Но мама долго не подходила – под огромным небом на огромной поляне вела она урок. И как часовые стояли ученики рядом со своими часами. И Лёля стояла рядом со своими часами и радовалась, что у неё есть теперь часы и сделала она их сама.
Вдруг она заметила, что среди ребят не видно Вани Антошкина. Не дождавшись мамы, она побежала в школу. Так точно – Ваня сидел в сторожке, в уголке, и плакал.
– Они смеются… – сквозь слёзы сказал он. – А я лошадку понял.
– Пойдём скорей на улицу. Все ребята сделали свои часы, а ты ещё нет. Пойдём.
Она схватила его за руку и потащила на крыльцо.
– Понял я лошадку, – шептал Ванечка. – Понял.
Они вышли на улицу, и тут подошла к ним Татьяна Дмитриевна.
– Татьяна Дмитриевна, – сказал Ванечка, – я лошадку-то понял.
– Лошадку-то ты понял, а где твои часы?
Ванечка не успел сделать часы, и ясно было, что он сейчас снова заплачет.
– Вот его часы, мама, – сказала Лёля и подвела мать к своим собственным снежным часам.
– Хорошие часы. – сказала мама. – Молодец, Ванечка.
И она ушла в школу.
И тут Лёля увидела, что Ванечка сморщил нос и сейчас заплачет пуще прежнего.
– Это не мои часы, – сказал он. – Это ты их сделала. Сейчас буду реветь. У всех есть часы, а у меня нет.
– Да ведь я подарила тебе часы. Они твои теперь.
– А ты-то как же? Без часов.
– А я буду по школьным смотреть.
И Ванечка протёр глаза. С удивлением смотрел он на снежные часы, которые ему подарили.
Снега заносили полынную степь.
За снегами явились морозы. Трескучие да скрипучие, ветреные морозы.
Зимние вечера в Полыновке были ещё глубже, ещё дольше осенних, и каждый вечер загоралась в окнах школы зелёная сосновая лампа, и удивительно было среди тёмных и синих зимних ночей видеть в окошке такой тёплый и летний свет.
Как-то в субботний вечер разыгралась метель, и дед Игнат каждые полчаса забирался на колокольню, бил в колокол, чтоб не сбился с дороги случайный путник, не погиб, не замёрз в полынной степи.
У сосновой лампы собралось сегодня не так уж много народу, но были Марфуша и Максим, Татьяна Дмитриевна и Лёля. Зажгли вторую лампу, подвесили под потолком – ещё теплей и светлей стало в доме.
Вдруг под окнами зафыркала лошадь, послышался скрип полозьев.
Дверь распахнулась – ив комнату влетели снежинки, а за ними – две девушки. Не успел дед Игнат и слова сказать, как девушки обхватили его, закружили деда по сторожке.
В длинных юбках, в меховых шубейках, в белых платках, разрумяненные метелью, весёлые – это были две любимые племянницы Татьяны Дмитриевны – Дуня и Ольга.
Дуня – темноволосая.
Ольга – русоголовая.
Бросив деда, подхватили они Лёлю, закружили по комнате.
– Ах милая,
любимая,
хорошая моя! —
припевала Дуня.
– Ну хватит, девочки, хватит, – улыбалась Татьяна Дмитриевна. – Скорей раздевайтесь да попьём чайку. Самовар давно кипит.
– Э, нет, чай потом. Вначале – пельмени! – сказала Ольга и развернула полотенце.
А в полотенце завёрнуты были, как будто маленькие костяные раковины, морозные пельмени. Девушки привезли с собой пельмени. Для веселья.
И правда, странное морозное веселье охватило Лёлю. В доме вдруг начался праздник. Праздник оттого, что приехали дорогие гости, что на улице метель, а они все – близкие люди – сидят в тёплом доме и им светят сразу две керосиновые лампы.
Это был метельный праздник, праздник тёплого дома в злую погоду.
Скоро задымили на столе парком пельмени. Необыкновенные!
Пельмени, да метель, да у сосновой лампы! Лучшего на свете не бывает. Так думала Лёля, и она была права.
А после пельменей Дуня ушла в сторожку и принесла оттуда какое-то существо, завёрнутое в одеяло.
– Кто там у тебя? – спросила Лёля.
Ей показалось – в одеяле кто-то шевелится. Вроде даже маленький ребёнок, только какой-то особенный ребёнок. Сейчас вот вылезет да как закричит!
Дуня развернула одеяло, и какое-то странное существо с длинной коричневой и блестящей шеей показалось оттуда.
– Кто это?
По коричневой шейке тянулись к треугольному телу тонкие золотые жилки. Дуня тронула жилку пальцем – и звякнуло что-то, послышался тоненький звук.
Дуня дёрнула другую жилку – и существо вдруг задёргалось, запело, заговорило в её руках:
Трень-трень,
брень-брень,
тинь-тинь,
тень-тень
Во саду ли, в огороде
Лёлечка гуляла, —
запела Дуня.
А Лёля всё никак не могла понять, что же это за существо: живое оно или нарочно сделанное?
– Кто это? – снова спросила Лёля.
– Это балалайка.
– Ба-ла..?
– Балалайка.
– Она… живая? Сама родится?
– Нет, это музыкальный инструмент. Его сделали люди, чтоб помогал им песни петь.
– А почему же она в одеяле? Будто ребёнок?
– Чтоб не простудилась за долгую дорогу в метельной степи.
И Лёля поняла, что балалайка сделана из дерева и, оказывается, дерево тоже может простудиться. И она пожалела те деревья, что стоят сейчас в лесу под морозом. И захотела завернуть все деревья в одеяла, да только где же взять столько одеял? И тут Лёля решила, что, когда она вырастет, она научится прясть и ткать и станет шить одеяла для людей и деревьев. И прошло ещё много лет, прежде чем она поняла, что лучшее одеяло для дерева – снег.
А Дуня пела и играла, и Ольга русоголовая подпевала ей, и Марфуша подхватывала. И много они спели песен. А уж в самом конце запели они полынную песню:
Протянулась дороженька длинная,
А над степью небесная синь.
Наша горькая доля полынная,
Наша горькая воля – полынь.
А Лёля уже спала, ей снился лес, закутанный в одеяла, и так забавно выглядывали из этих лоскутных и клетчатых одеял головки сосен и ёлок.
На одну лишь секунду проснулась Лёля и услышала, что мама шепчется с Дуней. И Дуня шепнула маме:
– Появились «волчки»…
Да, снились Лёле в ту ночь лес и деревья, закутанные в одеяла. а между деревьями ходили «волчки». Не волки, а именно – «волчки». Они не были страшными. Они жевали пельмени, таскали с собою по лесу самовар, играли на балалайках. Хорошие были «волчки», симпатичные.
Сон есть сон. Сон отснился, сон забылся.
А глубокой зимой объявились в окрестностях деревни Полыновки – волки.
Волки, а не «волчки».
Волки выли. По ночам подходили к деревне особенно близко и выли в ближних оврагах, и страшно, что не было их видно, а только вой слышался, жуткий и гнусавый.
Дед Игнат залезал на колокольню, отбивал в колокол часы для путников, и замолкали волки, отходили от деревни. Но они, как видно, понимали, что колокол не для них, а для путников, и скоро возвращались и выли снова, и всю ночь слышался колокол деда Игната и волчий вой.
Лёля понимала, для чего волки подходят к деревне. Скучно и холодно там, в лесах и оврагах, а здесь-то теплей, здесь и колокол и сосновая лампа. И Лёля думала: если б и она была волком, конечно, пошла бы к деревне.
Лёля не боялась волков.
У неё было оружие – палка с острым железным наконечником. Эту палку-копьё сделал для неё дед Игнат, и Лёля брала на улицу своё копьё. Она была уверена, что сумеет защитить и себя и своих друзей.
В кармане Лёля носила немного соли, чтоб бросить в случае чего волку в глаза. А уж если он сумеет проморгаться и раскроет всё-таки пасть, ту уж Лёля знала, что надо делать. Надо просто-напросто сунуть ему в пасть руку, и так глубоко сунуть, чтоб волк задохнулся.
С копьём в руке, с горстью соли в кармане смело гуляла Лёля по деревне, и волки на неё не нападали. Они, конечно, понимали, что справиться с Лёлей им не удастся.
Но однажды на неё напала корова Чекашкиных. Глупая корова, бодливая. Ни с того ни с сего она погналась вдруг за Лёлей, прижала её рогами к завалинке, и так ловко прижала, что Лёля оказалась между рогов.
Лёля не кричала и не звала никого на помощь. Она рассуждала.
«Я, конечно, свободно могу бросить горсть соли корове в глаза, – рассуждала она. – Но стоит ли? Ослепнет корова, доиться перестанет. Как же будут жить Чекашкины без творога и молока?»
Корова-дура не знала, какая опасность нависла над нею и над Чекашкиными. Она ревела, вращая глазами, а Лёля терпеливо ждала.
«Перетерплю корову, – думала Лёля. – Надоест ей в конце концов к завалинке меня прижимать. Перетерплю, а то Чекашкиных жалко».
И корове наконец надоело так глупо стоять, прижавшись рогами к завалинке, она побрела восвояси.
Ни Чекашкины, ни их глупая бодливая корова так и не узнали никогда, от какой опасности спасла их Лёля.
Однажды вечером снова приехала Дуня. Притихшая, озабоченная, она улыбнулась Лёле и скрылась в комнате у Татьяны Дмитриевны.
Лёля сунулась было следом, но её быстро выставили в сторожку. Лёля сидела рядом с дедом Игнатом и слушала, как недовольно бормочет старик:
– Ну вот и приехали.
Лёле очень хотелось узнать, о чём шепчутся мама и Дуня. Она, конечно, никогда не подслушивала, но всё-таки, подойдя к двери, услышала, как Дуня сказала:
– Да они в санях сидят.
– Кто? – спросила мама.
– «Волчки».
– И сколько же их там?
– Двое.
Лёля отпрянула от двери, схватила своё копьё и прижалась к деду Игнату.
Дед Игнат ничего такого не слыхал, он думал о том, что скоро ему лезть на колокольню, бить в колокол. Он крякнул да зевнул, выкатил из кучки печёное яйцо и дал его девочке.
Если б дед Игнат не выкатил это яйцо – всё могло бы получиться по-другому. Но дед Игнат его выкатил.
Лёля взяла яйцо и стукнула слегка о край стола. Яйцо треснуло.
Тут из комнаты вышла Дуня. Ни слова не говоря, она прошла через сторожку, хлопнула дверью на крыльце.
«За „волчками“ пошла», – подумала Лёля и не ошиблась.
С улицы послышались голоса, снова стукнула дверь на крыльце, послышались шажки Дуни, а с ними тяжёлые чужие шаги.
Лёля торопливо сдирала с яйца скорлупу.
«Уши у них острые, – думала она, – клыки торчат, и они на балалайках играют».
Дверь отворилась, в сторожку вошла Дуня, а за нею виднелись тёмные непонятные фигуры.
Лёля глянула мельком, а не поняла ничего.
Она опустила поскорей глаза, чтоб не глядеть на «волчков».
Ей было страшновато глядеть, и она взяла щепотку соли, чтоб посолить яйцо.
И тут первый «волчок» – самый, наверно, клыкастый и самый ушастый – подошёл вдруг прямо к ней и сказал:
– Это кто тут яйцо ест?
И Лёля подняла глаза и увидела тут его глаза – огромные и страшные. И тут же кинула щепотку соли прямо в эти глаза. И самое удивительное – попала!
– Ай-я-яй! – закричал «волчок» и стал тереть глаза, и все закричали «ай-я-яй», и мама выбежала из комнаты, и Дуня заохала, только второй «волчок» стоял у двери и отчего-то хохотал.
Все кричали и мыли первому «волчку» глаза, а второй хохотал у двери.
– Да, Василь Петрович, – говорил он, – будь в следующий раз осторожней. Ох-ох, уморила девочка. Что ты ему кинула: соль или перец?
– Соль.
– И слава Богу, что соль. А то на Кавказе яйца с перцем едят. Хорошо, что мы не на Кавказе.
«Волчок» Василь Петрович ничего не говорил, а только мычал и тряс головой.
«Волчки» оказались бородатыми.
«Волчка», которому отмыли наконец глаза, звали Василь Петрович, а другого, который хохотал, звали Пётр Василич.
Василь Петрович с отмытыми глазами тоже стал хохотать, но к Лёле подходить не решался.
Потом мама и Дуня сели вместе с «волчками» за стол у сосновой лампы. Пётр Василич уже не хохотал, а достал из сумки какие-то тонкие книжки без картинок и стал что-то объяснять. Объяснял он длинно, и Лёля потихоньку засыпала на своей кровати, удивляясь, что «волчки» оказались не клыкастыми, а бородатыми. А «волчок» Пётр Василич ей определённо понравился.
Лёля заснула крепко и спала, спала, а ночью вдруг проснулась, потому что в комнате пели. Дуня тихонько играла на балалайке, а «волчки» вполголоса пели. Что была за песня, Лёля не поняла – грустная и немного страшная.
И Лёля окончательно заснула, а когда проснулась, было уже утро. Утренние лазоревые сумерки освещали окно, а за окном снег утренний – молочный и голубой.
В комнате никого не было. Пропали загадочные «волчки» Пётр Василич и Василь Петрович, не было ни Дуни, ни мамы. В сторожке похрапывал дед Игнат.
Скоро пришла мама.
– Спи галчонок, – наклонилась она к Лёле, – спи.
– А где же «волчки»?
– Не было никаких «волчков». Тебе это приснилось.
– Как же приснилось! Соли-то я ему в глаза насыпала. Василь Петровичу.
– Забудь о них, – тихо сказала мама. – Забудь и никому – ни гугу. Знаешь, что такое «ни гугу»?
– Знаю, знаю. А почему – ни гугу?
– Нельзя… Их заковали в цепи и сослали на каторгу, в Сибирь. И вот они разорвали цепи и теперь идут в город – самый большой, самый светлый. А там живут их друзья, книжники. Они пишут книжки о том, как добыть счастье бедным людям. Понимаешь?
– Не пойму, – сказала Лёля.
– Чего ты не поймёшь?
– Не пойму, как они цепи-то разорвали? Они ведь железные.
– Уж не знаю, а только разорвали, – усмехнулась мама. – Ты не бойся. Они вовсе не волки. Это их прозвали «волчками», потому что у них нет своего дома. Они бродят по свету и читают людям хорошие книжки. Они думают о жизни народа и о том, как дать народу волю. Только рассказывать о них никому нельзя, а то их снова в цепи закуют.
Лёля, конечно, поняла кое-что. Одного не могла понять: зачем «волчков» заковывают в цепи и как они их разрывают потом? Зубами, что ли?
Целый день думала она о «волчках», о том, как идут они по бескрайней степи под снегом и метелью.
«Лишь бы волки настоящие на них не напали», – думала Лёля.
Лёлина мама получила жалованье – три рубля.
Рубли были большие, золотые. Мама ходила за ними к батюшке попу, приносила домой и прятала в шкатулку.
А шкатулка стояла на столике, у которого были тонкие ножки.
Узорная скатерть опускалась со столика, окутывала ножки, и Лёле казалось, что под столиком живёт Эдакий Усатенький. Стережёт три рубля.
А на шкатулке были вырезаны узоры. Звери и люди бродили между узоров, над ними летали волшебные птицы и пели, да только песен их не было слышно. А чтоб услышать, надо иметь волшебное ушко. И это волшебное ушко у Лёли как-то само собой получалось. Она подолгу сидела у шкатулки, глядела на зверей и узоры и слушала пение далёких птиц.
А три рубля, которые лежали в шкатулке, были, конечно, волшебные. Они подчинялись маме, а больше никому.
И если мама даст кому-нибудь золотой рубль – тот человек сразу станет молодым и красивым. А кто сам возьмёт из шкатулки рубль – вечно будет несчастным.
И вот однажды в школу пришла старушка. Она была маленькая, сгорбленная. Вначале она сидела тихо в сторожке у деда Игната, а как только мама вышла из класса, старушка заплакала, упала на пол. Кое-как дед Игнат поднял старушку и усадил в уголок. Но та всё плакала и даже кричала, а Татьяна Дмитриевна слушала её и качала головой.
И Лёля поняла, почему старушка плачет. Она снова хотела быть молодой.
Татьяна Дмитриевна ушла в комнату и принесла оттуда большой золотой, волшебный рубль. И протянула его старушке.
И старушка взяла рубль, и тут же Лёля зажмурилась. Страшновато было увидеть, как старый человек становится молодым.
Зажмурившись, она представила себе, какой красавицей станет старушка – в синем платье, с золотыми волосами.
И Лёля открыла глаза – и сразу увидела красавицу в синем платье с золотыми волосами, да только это была её мама, а старушка осталась старушкой, только плакать перестала.
Она кланялась теперь, а дед Игнат выводил её из сторожки на улицу.
– Приехали, приехали, – бормотал он ни к селу ни к городу.
– Почему же? – спросила тогда Лёля.
– Что почему же? – сказала мама.
– Почему она красавицей не стала? Ведь рублик волшебный.
Мама засмеялась.
– Волшебный, конечно, – серьёзно потом ответила она. – Но старушка просила его не для себя, а для своей внучки. Наверно, её внучка и вправду станет красавицей.
Лёле очень хотелось встретить когда-нибудь эту бабушку и её внучку, но они никак не попадались. Они жили в другой деревне.
Потом, когда прошло много лет, Лёля встречала в жизни разных красавиц и всегда думала, что это внучка, которой мама подарила волшебный рубль.
А Татьяна Дмитриевна много чего ещё делала на свои три рубля. Покупала книги и тетради для школы, платочки и валенки для Лёли, табак для деда Игната, штаны для Мишки-солдатика. Удивительно было, что всё это вмещалось в три рубля. Но всё вмещалось.
– Грррхм… – сказал дед Игнат, когда выпроводил старушку. – Грррхм… Ну вот и приехали.
– Дед, а дед, – сказала Лёля.
– Грррхм, – отозвался Игнат.
– Что ты всё, дед, – гррхм да приехали. Хоть бы ещё слово сказал.
– Да ну… – сказал дед, – неохота… потом… когда-нибудь…
– Да расскажи сейчас, чего тянуть?
– Гррхм, гррхм, – кряхтел дед, кашлял и брякнул наконец: – Пётр Дуб.
– Какой Пётр Дуб?
– Такой… жадный…
– Ну, а дальше-то что?
– А ничего, – сказал дед Игнат, – ну его…
Но Лёля всё приставала к деду и так постепенно вытянула сказку из деда Игната. И сказка получилась такая.
Жил в деревне человек, которого звали Пётр. А прозвище у него было – Дуб.
Вот Пётр Дуб заимел три рубля. Сунул их в карман и пошёл гулять.
Пройдёт два шага, проверит – в кармане ли три рубля? Ага, в кармане. Пройдёт ещё два шага, опять проверит, где три рубля?
Ага, опять в кармане. И так он всё радовался, что три рубля были в кармане. А потом сунул руку в карман – нету! Где три рубля? Нету! Потерял.
Вот Пётр Дуб сел на бревно и стал плакать.
А тут по деревне мальчик бегал. Игнатко. Подходит Игнатко к Дубу-то к Петру и говорит:
– Ты что плачешь, дядька Дуб?
– А как, Игнатко, мне не плакать? Я ведь три рубля потерял. Бяда! Бяда-а-а‑а!
– Не реви, дядька Дуб, – сказал Игнатко. – Я тебе их найду.
– Ой, найди, Игнатко! Я тебе копейку подарю.
Вот Игнатко пошёл искать и нашёл три рубля-то, под лопушком.
– На, – говорит, – тебе, дядька Дуб, три рубля, а мне теперь надобно копейку.
Обрадовался Пётр Дуб, схватил три рубля, затолкал в карман поглубже. А сверху в карман травы натолкал, чтоб не выпали.
– Нету, – говорит, – Игнатко, у меня копейки. Погоди, вот стану богатые покупки делать, стану дёготь покупать да гвозди, копейка-то останется, я тебе её отдам.
Вот стал Игнатко к Дубу-то к Петру чуть не каждый день забегать:
– Когда, дядька Дуб, дёготь будешь покупать?
Хочется мальчонке копейку-то получить.
– Погоди, Игнатко, – Дуб говорит, Пётр. – Видишь, колёса к телеге правлю. Понаправлю – за дёгтем пойду, колёса мазать, там копейка и получится.
Бегал-бегал Игнатко, а колёса к телеге всё не прилажены, в сарае лежат. Не получается копейка.
– Ты хоть бы гвоздей-то купил, – Игнатко намекает.
– А ты сам-то посуди, Игнатко, – Дуб говорит. – На кой мне гвозди, ведь молотка нету.
Так бегал Игнатко взад-вперёд, а Пётр Дуб думает:
«Пускай бегает. А копейку жалко отдавать. На кой ему копейка? Ну его. Отдам копейку, а у меня не цельный рубль будет».
Но всё-таки в конце концов надоел ему Игнатко. И Пётр Дуб затеял спрятаться от Игнатки в погреб. Спрятался и сидит. Три рубля в кармане трогает. Проберётся в карман через травку и трогает.
А Игнатко, как прибежал, сразу догадался, что Дуб в погребе.
– Эй, дядька Дуб! – кричит сверху. – Ты что, в погребе, что ли?
– Ну да, – Пётр Дуб отвечает.
– От меня, что ли, спрятался?
Пётр Дуб думал-думал, что сказать, и снова говорит:
– Ну да.
– А насчёт дёгтя и гвоздей-то как? – Игнатко спрашивает. – Не пора ли покупать?
Пётр Дуб думал-думал, что сказать, и говорит:
– Да ну.
Ушёл Игнатко, а Пётр Дуб вылез из погреба и думает:
«Зря я ему на вопросы отвечал. Уж теперь умру, а не отвечу. А уж ещё лучше, так это я сам как будто умер».
Вот Игнатко прибегает на другой день – нету Петра Дуба. Игнатко и в погреб покричал – нету. Заходит в дом. Вдруг видит – лежит на столе Пётр Дуб, весь белый. А в головах свечка горит!
Напугался Игнатко. Стоит ни жив ни мёртв.
«Умер, – думает, – дядька Дуб!»
А Пётр Дуб лежит и думает:
«Хорошо, что я догадался рожу мелом намазать. Догадливый я всё-таки. Не станет ведь Игнатко с мертвеца копейку тянуть. Интересно, где мои три рубля, в кармане или нет?»
Тут стал Пётр Дуб потихоньку в карман через травку пробираться, а Игнатко-то видит: в кармане у мертвеца что-то шевелится.
– Ой-ё-ёй! – закричал Игнатко.
А Дуб-то как подскочит на столе.
– Где?! Где мои три рубля?!
Ударился Игнатко бежать.
А Пётр Дуб стоит на столе, мел с него сыплется, из кармана трава летит.
– Где, – кричит, – мои три рубля?
Нету.
Искал-искал Пётр Дуб три рубля – и в погребе смотрел, и там, где рожу мелом мазал, а так и не нашёл.
Чуть в стороне от деревни, на самом краю обрыва, стоял самый маленький в Полыновке домик.
В нём жили две сестры.
Старшую звали Еленакай.
Высокая и худая, она всегда что-то говорила вслух, даже когда шла по улице. Голубые глаза её светились радостью, и ласково протягивала она руки встречным.
– Люди, – говорила она, – добрые люди, помогите друг другу, помогите жителям деревни Полыновки, всем, кто замерзает сейчас в степи, всем, кто растёт, голодает и мучается.
Странно было видеть эту чёрную фигуру, протягивающую руки к прохожим.
Слова свои Еленакай говорила очень тихо. Не все прохожие слышали их, но кто-то и слышал.
А сама Еленакай почти ничего не слышала, она только видела. Таких людей называют глухими. Но это неправильно. Глухие те, у кого глухое сердце.
Еленакай умела шить. Она была единственная портниха в деревне Полыновке. День и ночь стрекотала её швейная машинка, и все жители деревни ходили в том, что сшила Еленакай, – и батюшка поп, и лавочник Чернов, и даже самый маленький ученик Ваня Антошкин.
Денег за свою работу Еленакай не брала. Она работала не за деньги и даже не для души. Она просто хотела одеть всех жителей деревни Полыновки, чтоб им не было холодно.
Лавочник Чернов, которому Еленакай сшила штаны, решил как-то заплатить ей. В чистое полотенце он завернул головку сахару и банку дорогого китайского чая и пошёл к сестрам.
Еленакай вначале не поняла, зачем он пришёл, и хотела угостить его морковным чаем. Но тут лавочник достал головку сахару и свой, в коробочке, чай и стал хлопать по коленям, показывая на штаны. Еленакай ведь была глухая, и лавочник жестами стал ей объяснять. Он хлопал себя по штанам и тыкал пальцами в сахар. Ты мне, дескать, штаны, а я тебе – сахар да чай. Вот, мол, какой я молодчага.
Добрая Еленакай долго его не понимала, а когда поняла, схватила головку сахару и кинула её в снег. Лавочник вылетел из дома, а вслед ему летела банка очень дорогого китайского чая.
– Люди живут не так, – говорила вслед Еленакай. – Люди живут не так.
Еленакай хлопнула дверью и скрылась в доме.
Лавочник Чернов, который упал в снег, поднялся на ноги и хотел было собрать то, что выкинула Еленакай в снег – головку сахару и банку очень дорогого китайского чаю.
Но тут на крыльцо вышла младшая сестра. А звали её Натакай.
– Ай-яй-яй! – сказала Натакай. – Лавочник Чернов, что ты ползаешь тут по снегу?
– Да это я так… спотыкнулся.
– Это ты принёс нам головку сахару и китайского чая?
– Я и принёс.
– А где же они, эта головка и этот чай?
– Да вот они… в снегу валяются.
– И пусть валяются, – строго сказала Натакай. – Короче – или забирай свой чай да сахар, или оставляй в снегу штаны.
Натакай была совсем не похожа на сестру. Она была маленькая и плотненькая, весёлая и черноглазая. Кроме того, она всё прекрасно слышала и слушала за двоих.
– Да я… это, – сказал лавочник, – хотел сахар за штаны…
– Иди-иди, – строго сказала Натакай, – иди и помни, что сказала тебе добрая Еленакай: люди живут не так.
И лавочник ушёл и действительно думал о том, что сказала ему старшая сестра. Лавочник Чернов был не такой уж глупый, он понял, что Еленакай призывает его просто так отдавать людям чай и сахар.
«Нет уж, дудки, – думал Чернов. – Не дам никому даром ни сахару, ни чаю».
Так лавочник Чернов и не послушался совета. Он стал жить по-прежнему. И зря, конечно.
Когда лавочник ушёл, Натакай собрала то, что валялось в снегу, и сахар и чай она спрятала в очень и очень далёкий сундук. Она, конечно, знала, что Еленакай никогда не станет пить этот чай и грызть этот сахар. Но Натакай была мудрая младшая сестра. Она знала, что, если не брать ничего за работу, – им просто-напросто не прожить.
Всю долгую зиму, понемногу, подсыпала она в морковный чай настоящий китайский, подкладывала чуть-чуть сахарку, а добрая Еленакай ничего не замечала.
А у батюшки попа был граммофон.
По вечерам из огромного поповского дома неслись волшебные неполынные звуки.
Ребятишки собирались у забора, слушали эти звуки и не могли их понять. А это был вальс «Амурские волны», его играл на пластинке духовой оркестр. Звучали медные трубы, а полыновцы не знали, что медные трубы есть на свете и что они могут звучать.
С неба сыпался и сыпался снег, звучали медные трубы, и полыновцы думали, что батюшка – огромный волшебник.
По праздникам приносили полыновцы в церковь тюки самотканых холстов да мешки хлебов. Батюшка, конечно, брал что хотел – и холст и хлеб, уносил домой. А Татьяна Дмитриевна покупала холст у попа и раздавала бедняцким семьям.
Километрах в пяти от Полыновки была деревня; в которой жили татары. Называлась деревня – Урлюдим.
И вот случилась в Урлюдиме беда.
Загорелся дом.
Сухой зимний ветер подхватил огненную солому с крыши, перебросил на соседнюю. И вспыхнул соседний дом. И так пять домов сгорели дотла.
Несчастные погорельцы бродили по соседним деревням, у кого ночевали, у кого хлеба просили.
Три татарина пришли к попу.
– Беда, батька, беда, – говорили они, стоя в снегу на коленях. – Помоги погорельцам.
Батюшка стоял на крыльце и почёсывал бороду. Татары просили денег, а денег давать не хотелось.
– Беда-то беда, – сказал он, – а денег-то нету.
– Ты дай сто рублей, – просил старший татарин. – А мы тебе вернём сто двадцать.
– Я вам сто, – сказал поп, – а вы – двести. Вот это разговор.
– Это плохой разговор, – сказал старший татарин. – Ты дай сто, а мы вернём сто тридцать.
– Ну нет, – сказал поп, – это не разговор.
Так торговались поп и три татарина и имели то плохой разговор, то хороший. Но для татар разговор получился плохой. Поп дал им сто рублей, а вернуть они должны были сто шестьдесят.
Делать было нечего – погорельцы взяли сто рублей.
А под Новый год пришли к попу три татарки.
– Спасибо, батька, за помощь, – говорили они, стоя в снегу на коленях, – спасибо, что помог бедным татарам. Вот тебе к празднику жареного гусака.
– Ладно, чего там, – отвечал поп. – Я всегда помогу ближнему. Пускай он и татарин.
Он взял гуся, завёрнутого в полотенце, и пошёл в дом. А там уж собралось за столом всё его семейство, да ещё гости приехали из села Болдова.
– Я гуся принёс, – сказал батюшка. – Сейчас есть будем. Татары гусака мне зажарили. Заводите граммофон.
Завели граммофон, и странные неполынные медные звуки охватили дом.
Стали разворачивать гусака, да гусак никак не разворачивался. Больно крепким узлом завязали татары полотенце.
– Погодите, дайте-ка я, – сказал поп, дёрнул за узел.
Полотенце распахнулось – и тут все остекленели от ужаса. На столе лежала волчья голова.
Лёля любила снег.
Ей нравилось, что снег пушистый. Холодный, а нежный. И немой. Не сравнить с дождём. Дождь говорливый, а снег – немой.
Каждое утро глядела Лёля в окно и видела одну картину.
Вот дед Игнат привёз на санях дрова. Скидывает дед на снег берёзовые чурки, а лошадка подёргивает спиной, чтобы освободиться от сосулек, намёрзших у неё на спине.
Вот дед Игнат привёз на санях дрова. Скидывает дед на снег золотые и влажные опилки, а с горы чёрными клубочками катятся к школе ребятишки, стучат лаптями по морозному крыльцу. И первой взбегает на крыльцо Марфуша, а уж последний это Ваня Антошкин.
Снова начинается урок, слышен ясный голос мамы, а с неба всё сыплется снег, заносит золотые опилки. Таинственно горит из-под снега берёзовое золото.
Лёля почти каждый день ходила на уроки, а иногда брала свою ледянку и бежала к оврагу, туда, где стоял самый маленький в деревне домик. Натакай выбегала навстречу, хотела подхватить Лёлю, затащить к себе в дом.
– Погоди, Натакай! Я на ледянке покатаюсь.
Лёля садилась на ледянку и мчалась вниз по склону в глубокий и дикий овраг.
У Лёли была хорошая ледянка, очень быстрая. Её сделал дед Игнат. Он взял старое решето, обмазал его глиной, смешанной с коровьим навозом. А уж потом дно решета Лёля полила водой. Застыла на морозе вода, получилась стремительная ледянка. Так было ловко и весело кататься на ней с горы.
Иногда вдруг закручивалась ледянка, как ледяная юла, а Лёля крутилась вместе с ней и не понимала уже, где небо , где земля, и вылетала в сугроб.
– Хватит, Лёля, хватит, – говорила Натакай. – Смотри, ты вся в снегу!
– Натакай! Натакай! Ещё немножко. Смотри, как быстро я лечу!
И Натакай смотрела и улыбалась, а из домика выходила добрая Еленакай, протягивала руки к солнцу, к снегу, к девочке, которая кувыркалась в снегу.
– Еленакай! – кричала Лёля. – Покатайся со мной.
Еленакай никогда и никого не слышала, а вот Лёлю всегда понимала.
– Да что ты, Лёля, – сказала она. – Мне шить надо.
– Покатайся, ну пожалуйста, ну разочек.
Высокая и голубоглазая Еленакай оглянулась. Никого вокруг не было видно. Только её сестра Натакай подметала веником снег со ступенек из дома. Еленакай никогда не могла отказать, если её просили.
– Что поделать? – сказала Еленакай. – Покатаюсь с девочкой с горы в последний раз.
И Еленакай села на ледянку, взяла на руки Лёлю. Они понеслись под гору бешено и быстро. Замирало сердце от снежного ветра, а ледянка закрутилась – и они вывалились в снег.
Еленакай смеялась, выбираясь из снега. А потом взяла за руку Лёлю, и они стали подниматься в гору и тянули за собою ледянку.
– Давай ещё разок, Еленакай, – попросила Лёля.
Еленакай оглянулась – никого не было вокруг.
– Давай, – сказала она.
И снова они помчались, и Лёлю прижимала к своему сердцу добрая Еленакай.
А вот ещё какое было.
Жил солдат, служил солдат. Отслужил свой срок – отпустили его на родину. Пошёл солдат на родину. Идёт и думает:
«Вот иду на родину, а зачем иду? Ведь у меня там родимых нету – ни батюшки, ни матушки, ни братьев, ни сестёр. Всё одно – отпустили на родину, на родину и пойду».
Идёт путём-дорогою, а навстречу ему нечистый:
– Стой, служивый. Куда идёшь?
– На родину.
– Э, что тебе там делать! Ведь у тебя там родимых нету.
– Всё одно. Отпустили на родину – на родину и пойду.
– Постой-постой, – сказал нечистый. – Не спеши. Сослужи-ка мне, служивый, службу.
Задумался солдат, оглядел нечистого. Не понравился ему нечистый – рожа сладенькая, а грязная, ушки дрожат.
– Какая, – спрашивает солдат, – служба?
– У меня три сокола живут, в трёх разных клетях. Покарауль их, пока я за жалованьем слетаю. Вернусь, щедро тебя награжу.
– Ну что ж, – сказал солдат, – соколов стеречь – служба нехитрая. Согласен.
Вот отвёл нечистый солдата в свои палаты, а сам за жалованьем полетел.
Взошёл солдат в первую палату и видит – стоит там на полу медная клеть. А в той клети сокол бьётся. Крылья у него бурые, грудь красная, а глаза так медью сверкают, аж в кровь отдают.
Яростно глянул на солдата сокол, бросился на решётку.
– Ну-ну, – сказал солдат, – тихо, тихо, – и пошёл в другую палату.
А там в серебряной клети сидит белоснежный сокол. Тихо сидит да спокойно. Пригорюнился, видно. Только приоткрыл свои ослепительные серебряные глаза, глянул на солдата и снова их закрыл.
– Ну-ну, – сказал солдат, – отдыхай, – и пошёл дальше.
А в третьей палате в золотой клети солнечный сокол сидел. Он и вовсе не поглядел на солдата, оборотился к нему спиной, и как ни старался солдат, а в глаза соколу заглянуть ему не удалось. Совестно отчего-то стало солдату.
– Так ты, это, не сердись, – сказал солдат солнечному соколу. – Служба такая.
Вот солдат вышел в сад, видит – берёза. Сел он под берёзу, стал цигарку крутить. И вдруг слышит:
– Солдатик…
Огляделся – не видно никого, а снова вдруг слышит:
– Солдатик, а солдатик!
– Чего? – говорит солдат, а сам всё головой крутит – и не видно никого.
– Солдатик, сослужи мне службу.
– Сослужил бы, – говорит солдат, – да не знаю, кто ты таков. Потому что не вижу.
– Ты меня видишь, только не поймёшь. Это я с тобой говорю, берёза, под которой ты сидишь.
– А! Ага! Вон чего! Так это ты, что ли, берёзка, со мною говоришь? Так выходит?
– Ну да, это я, берёза, с тобою и говорю.
– Во ведь как бывает! – сказал солдат. – Ну давай, берёза, говори дальше.
– Вот я и говорю, – сказала берёза. – Ты как служишь-то? За деньги или по душе?
– Я‑то? – сказал солдат. – Я‑то, брат берёза, за деньги служу.
– Жалко… – вздохнула берёза и замолчала.
Солдат посидел, покурил и говорит:
– Ты чего, берёза, молчишь-то?
– Да ведь ты за деньги служишь, – сказала берёза. – А откуда у дерева деньги? Мне-то бы надо по душе сослужить.
– Неужто у тебя ни копейки нету? – спросил солдат.
– Нету, солдатик.
– Да, – сказал солдат, – обидно. Ну ладно, говори свою службу. Сроду я дереву не служил. Попробую.
– Так ведь ты теперь нечистому служишь. Гляди – деньги потеряешь.
– Ладно. Помалкивай, – сказал солдат, – не твоё дело. Говори службу. А то разболталась, деньги мои считает. О какой службе просишь?
– А вот какой. Ты пойди вон в ту деревню, что на горке, и найди там дедушку Николая. А что тебе скажет дедушка – исполни. Понял?
– Ладно, – сказал солдат, – понял не понял – не твоё дело. Некогда мне с вами, с берёзами, лясы точить. Сиди тут, в земле, и жди, а то болтает с каждым встречным солдатом.
Вот солдат пошёл в деревню, что на горке. Вдруг видит – навстречу дедушка.
– Здорово, дед.
– Здравствуй, солдатик.
– Не ты ли Николай?
– Я и есть. А что?
– Да там берёза одна растёт. Ну такая, белая. Так вот, велела спросить, чего мне делать?
– А, – сказал дедушка Николай. – Берёз-то на земле много, и сосны есть. А делать тебе я и не знаю что. А ты делай, что сердце прикажет.
Сказал эдак дедушка-то и пропал с глаз.
«Вот незадача, – подумал солдат, – что сердце прикажет? А чего оно приказывает? Не пойму. Кажется, попить хочет».
Напился солдат из ручья, пошёл дальше. А сердце новый приказ командует: перекусить. Достал солдат буханку хлеба с луковицей, исполнил приказ. Так и до-брался до палат нечистого.
Вошёл в медную палату. И тут же забился в клети кровавый сокол. Бьётся, бушует, рвёт когтями решётку, с яростью глядит на солдата.
«А ведь жалко красавца, – подумал солдат, – сидит в клети – света белого не видит. Отпущу».
Раскрыл он клеть – и вырвался сокол на волю. Да только первым делом напал на солдата, щёки ему до крови исцарапал – и вылетел в окно.
Заплакал солдат, сел на пол.
«Вот они, – думает, – приказы сердца. Эх, солдатская доля!»
Поплакал, пошёл на улицу, в сад. Глядит – а на берёзе сокол кровавый сидит, яростно сверкает оком, того гляди, кинется на солдата.
– Ну ты, потише, – сказал ему солдат. – У меня ружьё картечью заряжено. Вмажу, если надо. – И сел под берёзу.
– Солдатик, а солдатик, – услышал он голос, – сполнил службу?
– Сполнил, сполнил, – ответил солдат. – И дедку видел, и всё исполнял, да только вот лицо моё расцарапали.
– Не беда, – сказала берёза. – Я тебе его соком полью.
И вот вдруг видит солдат: берёза-то зашевелилась, и там, где развилка была, показалась вдруг голова девичья, а вслед за головою – плечи. И вышла вдруг из берёзы девушка по самую грудь. И закапал с берёзы сок и прямо на солдатские раны. И они тут же заживать стали.
«Во как! – думает солдат. – Ну и ну!»
А девушка, которая из берёзы вышла, глядит на солдата ласково:
– Молодец, солдат.
– Молодец не молодец, – говорит солдат, – а ты давай, вылезай дальше.
– Не могу, – девушка говорит.
– Это почему же ты не можешь?
– Не знаю.
– Эх, бабы! – сказал солдат. – То они не знают, то они не могут. Ладно. Пойду второго сокола выпускать. Совсем, серебряный, сгорюнился. Как бы не помер.
Пришёл солдат в серебряную палату, раскрыл клеть. А сокол серебряный только глазом на него взглянул, а из клети не летит. Взял тогда солдат его на руки, вынес на волю.
– Давай, давай, – сказал он, – лети. Вот она, воля серебряная.
Хлопнул сокол крылом, взлетел тяжело и сел на берёзу.
А девушка-то берёзовая охнула да и вышла из берёзы по пояс.
– Ну, не ожидал, – сказал солдат, – давай дальше-то.
– Не могу, – сказала девушка и улыбнулась.
– Да, – сказал солдат, – придётся, видно, третьего сокола отпускать.
Пошёл в золотую комнату. А сокол солнечный и не смотрит на него. Раскрыл солдат клетку, схватил сокола за крыло – руку обжёг. Схватил за другое – оледенил его сокол. Никак не схватить сокола, никак из клети не вытащить. Бился-бился солдат, обмотал руки тряпками да и ухватил всё-таки сокола, поволок на улицу.
Всё лицо солдатское обожгло жаром, да и через тряпки руки ожгло-охолодило.
А потом уж, когда на улицу вышли, оглянулся всё-таки на солдата сокол, прожёг ему глаза золотым взглядом, тут и ослеп солдат. Пал на землю, а сокол из рук его в небо ушёл.
Не стал плакать солдат, когда понял, что ослеп. Что толку слепому плакать? Вот лежит солдат на земле и вдруг слышит:
– Солдатик, а солдатик, ты живой?
– Живой вроде, – солдат говорит. – А ты-то как? Вышла из берёзы?
– Вышла.
– А до конца ли?
– До конца. Это ведь нечистый меня околдовал. А ты теперь меня спас, из дерева на волю вывел. Эти ведь соколы – мои братья родные.
– Ничего себе братцы, – солдат говорит, – медный всё лицо мне расцарапал, а солнечный глаза прожёг.
– Не беда, – девушка говорит, – серебряный тебя спасёт.
И тут слышит солдат шум крыльев и чувствует – на грудь ему села птица. И вдруг что-то капнуло ему на глаза, и он увидел, что на груди его сидит серебряный сокол и плачет и капают его слёзы в солдатские глаза. И слёзы соколиные проясняют взор.
Взлетел сокол – поднялся солдат на ноги.
Глядит – девушка. Берёзовая. Глаза – тёмные, как те черницы на коре берёзовой, а кожа-то не белоснежная, как берёзовая кора, а тёплая и розовая, как дерево, что прячется под корою. А уж рубашка – белокорая.
На одном плече её – медный сокол сидит, на другом – золотой. А серебряного она к сердцу прижимает.
Шагнул было к ней солдат – вдруг небо потемнело, гром ударил вдали. И понял солдат – нечистый летит. Схватил ружьё.
И видят они – крылья кожаные небо чертят, нечистый летит, жалованье в узелке несёт. А за ним туча мчится, хочет нечистого молнией сразить.
Увернулся нечистый от молнии и как раз солдату на мушку попал.
Ударил солдат картечью – только перья полетели и жалованье из узелка потряслось. Тут и накрыла их туча, хлынул ливень, да такой, что все зажмурились.
А когда открыли глаза – не было нигде нечистого и туча пропала.
И смотрит солдат – стоят рядом с девушкой три паренька, смеются, потому что мокрые все. Один-то – огненно-рыжий, другой-то – русый, солнечный, а третий – весь седой. Молодой такой, а уже седой.
Долго они смеялись, потому что мокрые были да и расколдованные.
Посмеялись, взялись за руки и пошли в родную деревню. И солдат, конечно, с ними.
Стали жить хорошо, под одной крышей.
Солдат подумал-подумал да и женился на берёзовой девушке.
– Понравилась она мне, – признавался он братьям.
А с братьями очень подружился солдат. И особенно полюбил он серебряного. Ласковый потому что тот был, сердечный. Бывало, всё о чём-то грустил.
Лёля заслушалась.
Долго рассказывала Натакай свою сказку, и Лёля позабыла и про ледянку быстроходную, и про то, как весело было кататься с горы.
Она всё думала, отчего же грустил серебряный?
А после обеда набежали на гребень оврага школьные мальчишки. Был тут и серьёзный Максим, и Ефимка Киреев, и Мишка-солдатик. Только Вани Антошкина не было нигде видно.
А он в дрожках сидел.
Старые дрожки нашли ребята в каком-то сарае и прикатили на край оврага. Они решили съехать на дрожках вниз. Колёса были пока целы, чего бы не съехать?
Ваня Антошкин сидел в дрожках и дрожал. Ему не хотелось катиться под уклон в сломанных дрожках.
– Пускай Ваня вылезет, – сказал Максим. – Он боится.
– Да чего тут бояться! – крикнул солдатик. – Ничего он не боится. Верно, Ванечка? Ты же не трус!
– Не знаю, – прошептал Ванечка.
А Ваня Антошкин и вправду не знал, трус он или нет. Вроде и хотелось прокатиться на дрожках, а – боязно.
Лёля глянула в окно и увидела дрожки. Она тут же поняла, что ребята хотят столкнуть их с горы. Она вы-скочила на улицу.
– Да не трус он! – кричал Мишка.– Верно, Ванечка?!
– Вылезай из дрожек! – кричал Максим.
И Лёля увидела, что в дрожках сидит Ваня Антошкин. Она вскочила на подножку и дёрнула Ванечку за рукав.
– Вылезай, – сказала она.
Бледный и серьёзный сидел Ванечка в дрожках. Он крепко уцепился за сиденье.
– Про… – сказал он, – прокатиться хочу.
И Лёля увидела, что Ваня боится ужасно, но и с места его никак не отцепить.
– И я с тобой,– сказала она.
– Куда? Куда? – закричал Максим.– А ну, Лёля, слезай!
И тут на крыльцо выбежала Натакай.
– А это что? – закричала она.– Где Лёля?
И ребята, которые держали дрожки, напугались, что их увидела Натакай. И Максим и Ефимка Киреев отскочили в сторону, и Мишка-солдатик отпустил дрожки на минутку – и медленно дрожки поехали вниз.
Максим ухватился было, да удержать дрожки не смог. Они уже неслись под гору, а Максима потащили за собой.
Максим держался, держался, да не выдержал, отцепился, остался на снегу – и бешено и страшно засвистели в овраг старые поломанные дрожки.
Колесо отвалилось – и с треском перевернулись дрожки, и отлетело второе колесо, и уже не дрожки, а чёрный ком катился на дно оврага, разваливаясь на глазах. И врылся в сугроб, и разлетелся вдребезги.
Лёля и Ваня Антошкин вылетели на самую макушку сугроба и зарылись в снег. Они не расшиблись и не ударились и даже почти не испугались.
Сверху с горы слышались крики. Ребята были уверены, что Лёля и Ваня расшиблись насмерть.
Потом они увидели, как две маленькие чёрные фигурки поднялись на гребень сугроба. Они стояли и стояли, не двигаясь.
– Уцелели, кажется,– сказала Лёля.
– Угу,– шепнул Ванечка.
Он понемногу дрожал.
– Постоим,– сказала Лёля.
И Ванечка кивнул. Он, пожалуй, и не мог бы сейчас никуда двинуться. С каждой минутой становилось почему-то всё страшней, как они летели на дрожках в овраг.
А солнце уже закатилось, посинела снежная степь, и в том месте, где коснулся снег неба, появилась великая розовая полоса. Розовый цвет сгущался, тёмные брусничные искры зажигались в небе.
– Глянь, Ванечка,– сказала Лёля,– там – линия горизонта. Интересно посмотреть, что там, за нею? Хочешь посмотреть?
– Боюсь,– шепнул Ванечка.
– Чего ты боишься-то?
– А линии-то этой.
– А почему?
– Я и сам не знаю. Боязно.
– Это не страшная линия,– сказала Лёля,– она – красивая. Знаешь почему?
– Чего почему?
– Почему она красивая.
– Не знаю.
– Так ведь из-за неё же солнце встаёт. Понял теперь?
А ведь правда, оттуда, из-за этой линии, каждое утро подымалось солнце и каждый вечер уходило за горизонт на ночлег. А на следующее утро опять вставало – ещё ярче, ещё веселей, ещё моложе.
Лёле так казалось: с утра солнце молодое, а к вечеру стареет, а на другой день – снова молодое. Вот ведь чудо!
– Чудо! Правда, Ванечка?
Ванечка в этом не видел особенного чуда: встаёт солнце – вот и хорошо. Но спорить с Лёлей он не хотел, он просто глядел на самую красивую линию на свете и шептал потихоньку:
– Угу!
Зимнее солнце короткое.
Только выйдет на небо, глядишь – нет его, уже вечер, уже ночь да мороз. И спит деревня Полыновка, только в окнах школы горит сосновая лампа, и вечные звёзды дрожат над снежною степью.
Долго и долго тянулась зима, но вот задули ночные тяжёлые ветры. Они не были такими пронзительными и сухими, как зимой. Они наваливались на степь, прижимали к земле деревню, и они – эти странные ветры – были теплее снега.
Как-то ночью Лёля проснулась оттого, что ветер особенно тяжко выл и гудел за окном.
Лёля лежала, не открывая глаз, но видела всё, что происходило на улице за стеною дома.
Двигался снег. Как огромная шапка, вздрагивал он и пытался ползти. Он не был холодный и мёртвый, он тёплый был, тающий и живой. Плохо ему стало сегодня ночью, душно и тягостно. Он метался и не мог ничего поделать, никуда спрятаться, потому что был огромный. И Лёле стало жалко снег.
И она услышала тихий стон, как будто бы снег стонал под окном, но тут же поняла, что это стонет мама, и напугалась. Снег должен стонать, должен метаться, а мама – никогда.
Лёля вскочила, подбежала к маминой кровати, за-бралась под одеяло.
– Лёленька, – шептала мама, просыпаясь. – Ну что ты? Что ты?
Мама была жаркая, влажная, она целовала Лёлю, и так, обнявшись, они заснули, и снег всю ночь стонал за окном.
А утром обрушилась на деревню Полыновку великая весна.
Всё сразу и всё кругом раскрылось – и небо и земля.
Снег, измученный ночными ветрами, таял, и забурлила в овраге речка, подхватила разбитые дрожки, понесла; ударили в небе жаворонки, а ледянка быстроходная обратилась в решето.
А Лёля в решете этом таскала из-за дома снег. Она хотела уберечь снежные часы, которые подарила Ванечке. Она рассыпала снег по краям циферблата, вокруг палки, вколоченной в землю.
Но солнце заливало поляну, на которой были снежные часы. Снег таял, таял, и Лёля поняла, что надо строить новые часы, весенние.
Великая весна обрушилась на деревню Полыновку, а зима, которая тоже была великой, потускнела и забылась.
Да и что толку вспоминать о зиме, когда подснежники охватили землю, а гуси и жаворонки раскрасили небо? Кто вспомнит о великой зиме, когда идёт босиком по одуванчикам?
Пожалуй, только Лёля и помнила, как мучился снег однажды ночью. Она радовалась гусям и одуванчикам, а ещё больше радовалась, когда находила в оврагах остатки снега.
«Уберёгся, милый», – думала она.
И ей хотелось, чтоб всё на свете всегда уберегалось.
Печальной для Лёли была эта великая весна.
Заболела мама.
Она похудела и как-то притихла.
– Мам, съешь яичко печёное, – уговаривала Лёля.
– Не хочется.
Скоро и ученики заметили, что Татьяна Дмитриевна переменилась. На уроках она вдруг подходила к окну, открывала форточку и долго молчала, вдыхая весенний ветер.
А ветер весенний ширился, если ветер может шириться. Но Лёле казалось – ширится и, главное, расширяет небо.
По широкому ветру летели над степью на север дикие гуси – казарки и гумённики.
Они летели, летели и выстраивали на небе русские буквы.
Вот летит караван как буква «У»!
А вот как буква «А», и даже на месте перемычки-палочки четыре летят гуся.
И буквою «Ж», и буквою «X» летели казарки и гумённики, а уж Лёлина буква – буква «Л» – встречалась чаще всего.
Лёля глядела в небо, читала гусиные буквы, и свою букву чаще всего. И она точно знала, что её букву – букву «Л» – и через сто лет и через двести понесут по небу весенние гуси.
Но вот кончились гуси, прошли журавли, пролетели небесные буквы, а в школе появилось новое слово.
Вначале это слово никто не понял. Только Татьяна Дмитриевна понимала, да не хотела пугать учеников.
– Экзамены, – говорила она. – Вот какое слово интересное.
И ребята повторяли за ней:
– Эгзамены… эгзамены…
А что за «эгзамены» – они не понимали. А может, это такие… вроде пирогов с капустой?
– А завтра последний урок, – сказала как-то Татьяна Дмитриевна. – Все младшие ученики до осени покидают школу. А вот старшие, третьеклассники, через неделю будут держать экзамены.
И тут младшие закричали и засмеялись. Они любили школу, да ведь и погулять пора! И только четыре человека – Максим, Марфуша, Ефимка и Павляй – сидели тихо.
Экзамены! Вот слово-то какое. Страшноватое. И как же это их держать? Да кто же на свете удержит такое слово?
Младшие ученики вылетели на улицу, а третьеклассники остались. Татьяна Дмитриевна успокаивала их как могла. Но она и сама волновалась. Шутка ли – впервые в Полыновской школе четыре человека окончили третий класс! Это ведь были самые первые грамотные люди в полынных степях.
Но первые грамотные люди совсем оробели. Они поняли, что в школу приедут через неделю чужие и очень важные люди и станут им вопросы задавать. И если они правильно ответят – получат редчайшую бумагу под названием «Свидетельство». И ни у кого на свете такой бумаги нет, а у них – будет.
– Не надо мне этой бумаги, – сказал Павляй. – Я лучше вообще на экзамены не приду. Боюсь.
– Я тоже не приду! – крикнул Ефимка. – Я не боюсь, а всё же побаиваюсь.
Марфуша и Максим молчали. Они были лучшие ученики. Они-то не боялись, а всё-таки побаивались.
– И ты придёшь. Ефимка, и ты, Павлик, – сказала Татьяна Дмитриевна. – Только чтоб руки были чистые и уши вымыты. Ясно?
– Ясно, – ответил Павляй, хотя и не очень-то понимал, зачем на экзаменах чистые уши.
– Наверно, там, на экзамене, чужие и важные люди будут нам в ухи дуть, – сказал Ефимка.
С утра хлынул в школу весенний степной и очень ясный свет. Повсюду – на столах, на окнах стояли букеты ранних лесных и полевых цветов – медуницы и ветреницы, подснежники и фиалки. В школе чувствовался праздник. Но это был какой-то строгий праздник.
А вокруг школы собрались все полыновские ребятишки, пришли хоть издали глянуть на экзамены и взрослые.
В новом тёмно-синем платье с белым кружевным воротником на крыльце стояла Татьяна Дмитриевна. Бледная, но очень спокойная, она не обращала внимания на тех, кто собрался у школы. Она ждала.
Но, конечно, она очень волновалась. Ведь её ученики были первыми грамотными людьми в полынной степи. И сегодня чужие и важные люди должны были проверить, чему же она их научила.
За спиною Татьяны Дмитриевны виднелся и дед Игнат. Ради такого дня он принарядился. Вместо лаптей надел сапоги, расчесал бороду.
– Идут! Идут! – закричали ребятишки.
На дороге показались Максим и Марфуша, Ефимка и Павляй. В белоснежных льняных рубашках, подпоясанных цветными поясками, шли они к школе, на ногах золотились свеженькие лапти, сплетённые для этого случая.
За ними шли их матери и отцы. Папаши несли глиняные кувшины с мёдом, а мамаши – пироги, завёрнутые, конечно, в полотенца. И мёд и пироги были дары для тех важных людей, которые пока не приехали.
На крыльце поклоном встретила учеников Татьяна Дмитриевна. Каждого взяла за руку и ввела в школу. Дед Игнат складывал пироги в огромную ивовую корзину.
– Едут! Едут! – закричали в толпе.
Вдали, у линии горизонта, показалось облачко пыли. Оно росло, приближалось. Кто-то ехал к деревне, а кто – непонятно.
Но вот обозначились дрожки. С грохотом прокатили по деревне, стали у школы. Из дрожек вышли две женщины, одетые в чёрное, строгое.
– Вон оно чего! – сказал мужичонок Кузя, который случайно затесался в толпу. – Бабы чёрные.
Полыновцы удивились. Они никак не ожидали, что приедут женщины, да ещё целых две.
– Важные, наверно, – шептались в толпе, глядя, как Татьяна Дмитриевна кланяется гостьям.
– Небось поглавней генерала, – сказал Кузя, который случайно затесался. – Да неуж бывают бабы главней генерала?
А это были учительницы из двух соседних школ. Да только их никогда в Полыновке не видели. Одна-то школа была в двадцати километрах, а уж вторая – в пятидесяти.
– Едут! – снова закричали ребятишки, и новое облако пыли явилось в степи за деревней.
Оно было мощней первого, и все поняли, что в этом облаке едет кое-кто поглавней двух чёрных женщин. А если они важней генерала, так кто же это тогда едет?
Красивая рессорная бричка подкатила к школе. Большой и полный и вправду на вид чрезвычайно важный господин – в шляпе! – вышел на улицу.
– Барин, барин, – зашептались в толпе.
Тут уж не только Татьяна Дмитриевна, все от мала до велика ударились в поклон.
Золотые очки тонко поблёскивали под шляпой, имелся под очками и мясистый нос, а уж под носом – чёрные усы, которые ловко подчёркивали, что и розовые щёки тоже имеются.
Это был и вправду очень важный господин. Это был попечитель школ, и приехал он в Полыновку из далёкого города, который назывался – Пенза!
Вот как! Попечитель! Из Пензы!
Это было сверхъестественное явление.
Попечитель между тем оглядел всех собравшихся, слегка поклонился Татьяне Дмитриевне и сказал басом:
– Ну вот и приехали.
В толпе на мгновение замерли, а потом кое-кто тихонько засмеялся, а дед Игнат, который колом торчал в своих сапогах возле крыльца, вытаращил глаза. Все вздохнули посвободней и почему-то решили, что Попечитель – добрый.
Между тем, как только Попечитель вышел из брички, явился и батюшка поп. Он давно уж поглядывал в окно – не едет ли господин Попечитель? Появляться раньше ему было неловко.
Попечитель пошёл ему навстречу, батюшка благословил Попечителя, и господин Попечитель поцеловал батюшке руку. Тут батюшка поп снова в глазах полыновцев поднялся на небеса, с которых к этому моменту немного спустился.
Батюшка и Попечитель взошли на крыльцо, дверь школы закрылась, и на поляне настала полнейшая тишина.
Из школы тоже не доносилось ни звука.
Потом-то всё-таки послышался некоторый звук. Некоторый топот, некоторое упиранье и кряхтенье.
Дверь раскрылась, и дед Игнат вытолкал на улицу Мишку-солдатика. Оказывается, Мишка всё это время сидел под партой, чтоб посмотреть на экзамены.
А Лёля и Ваня Антошкин спрятались на печке. За занавесочкой. Их никто не видел, а они-то видели, как сверкнули очки господина Попечителя, как прошествовал в класс батюшка поп и две чёрных женщины. Потом дверь в класс закрылась. Они теперь не видели ничего, зато слышали.
Господин Попечитель и чужие учительницы спрашивали учеников, одного за другим. Все отвечали очень хорошо, и господин Попечитель всех хвалил. Он и вправду оказался добрым и почему-то часто повторял своим басом:
– Спасибо, Татьяна Дмитриевна.
Особенно понравилась ему Марфуша. Он расспрашивал её и так и сяк, а она всё отвечала. Наконец господин Попечитель засмеялся, расцеловал Марфушу и снова сказал:
– Спасибо, Татьяна Дмитриевна.
Всё шло гладко, пока не дошло до Ефимки Киреева.
– Ефим Киреев, – сказал Попечитель, – как называется эта книга?
– «Сеятель», господин Попечитель.
– А что это такое – сеятель, скажи нам, Ефим Киреев.
– Это – книжка, – сказал Ефимка.
– Хорошо, Ефим Киреев, молодец. А что это ещё такое, кроме книжки, скажи-ка нам, Ефим Киреев.
– Сеятель – это сеятель, господин Попечитель.
– Так-так, – сказал господин Попечитель. – Ну а что он делает, сеятель-то этот!
– Что полагается, – сказал Ефимка.
– А что же полагается делать Сеятелю?
Ефимка, как видно, задумался. В классе была тишина.
– Сеятелю полагается делать то, – сказал наконец Ефимка, – что полагается.
Господин Попечитель слегка засмеялся.
– Ладно, – сказал он. – Последний вопрос. Вот скажи, а Татьяна Дмитриевна, она-то кто? Сеятель она или нет?
– Татьяна Дмитриевна-то? – переспросил Ефимка.
Лёля и Ваня Антошкин не видели, что в этот момент Ефимка посмотрел на Татьяну Дмитриевну, и она легонько кивнула ему.
– Татьяна Дмитриевна – сильный сеятель, – с облегчением ответил Ефимка.
– Вот молодец, – сказал Попечитель. – А что же она сеет?
– Ну как чего, – улыбнулся Ефимка. – Коноплю.
– Ну а ещё-то чего?
– Да я не знаю, – сказал Ефимка. – Лук, наверно, садит.
Тут господин Попечитель засмеялся, а чужие учительницы о чём-то зашептались. Ефимка понял, что подвёл Татьяну Дмитриевну.
Татьяна Дмитриевна встала со своего места, подошла к окну. Она открыла форточку, вздохнула. Чужие и важные люди, которые сидели за столом, удивлённо посмотрели на неё. Они не поняли, зачем она встала, а Ефимка понял.
– Ну что ж, Ефим Киреев, – сказал Попечитель. – Прочти нам теперь стихотворение наизусть.
Татьяна Дмитриевна оглянулась. Она была бледная и дышала тяжело, но ласково смотрела на Ефимку.
Ефимка задумался. Он хотел было прочесть стихо-творение про весну, но все эти разговоры насчёт Сеятеля навели его на другое.
Сейте разумное, доброе, вечное, –
начал он, –
Сейте, спасибо вам скажет сердечное
Полынный народ.
В полной тишине, что таилась в классе, раздалось некоторое хмыканье господина Попечителя.
– Кто скажет спасибо? – спросил он.
– Полынный народ, – ответил Ефимка.
– Нет, Ефим, ты ошибаешься. В книжке написано по-другому. На-ка книжку, прочти.
Ефим взял книжку и прочел:
Сейте разумное, доброе, вечное,
Сейте, спасибо вам скажет сердечное
Полынный народ.
– Там написано по-другому, – сказал господин Попечитель. – Там написано – русский народ.
– Так ведь это одно и то же, – ответил Ефимка.
Господин Попечитель задумался, а потом засмеялся.
– Ну что ж, Татьяна Дмитриевна, – сказал он. – Ещё раз спасибо вам.
Сразу после экзамена мама уехала. Она уехала в Пензу – в далёкий город, к врачам.
Лёля осталась одна. Нет, не совсем, конечно, одна. В школе посапывал на печке дед Игнат, бродил по классу Мишка-солдатик, добрые сёстры Еленакай и Натакай часто забирали Лёлю к себе, – не одна и всё-таки одна.
Уже все цветы – и купальницы с незабудками, и ландыши расцвели, а сирень всё молчала. Бутоны-то уже были, да никак не могли они созреть, раскрыться – заговорить.
Приехала Дуня, и Лёля стала жить с нею в школе.
Как-то вечером Лёля сказала:
– Дуня, расскажи мне сказку.
– Сказку? – удивилась Дуня. – Я сказки не рассказываю. Я песню пою.
– А ты спой сказку.
– Ну что ж, – согласилась Дуня. – Слушай. – И Дуня запела:
Что стоишь, качаясь,
Тонкая рябина?
Головой склоняясь
До самого тына?
Дуня пела, а Лёля слушала, и в голове у Лёли сказка эта сложилась так.
Жила-была в полынной стороне рябина.
Она росла у забора на самом краю деревни.
Скучно, одиноко жила рябина – степь раскинулась вокруг, степь. А за забором росли яблони, цвела сирень. На рябину никто и внимания не обращал. Иногда только поздней осенью, когда на ветвях её поспевали красные ягоды, люди, проходящие мимо, останавливались.
– Какая красивая рябина в этом году! – говорили они и шли дальше.
А некоторые так просто проходили мимо, не замечая рябиновой красоты.
Рядом с рябиной, у самых её корней, вилась дорога. По дороге мчались кони, громыхали телеги. Пыль из-под конских копыт оседала на её ветвях. А за дорогой была река, и на том берегу рос могучий дуб.
Рябина давно заметила его, а дуб, пожалуй, её не замечал. Он был огромный, крепкий, и даже самый сильный ветер не мог согнуть его, только листья обрывал с веток.
Как-то поздней осенью задул особенно сильный и пронзительный ветер. Рябина гнулась под его порывами, последние ягоды осыпались с её ветвей. И рябина захотела поговорить с дубом.
– Дуб, эй, дуб! – прошептала она. – Слышишь меня?
И ветер подхватил её слова, но дуб молчал – спал, наверно, убаюканный ветром. И долго ещё шептала рябина, пока дуб отозвался:
– Слышу тебя…
– Мне надо к тебе перебраться… Скучно здесь, одиноко. Да и ветер очень сильный.
– Так ведь дерево где растёт – там и растёт. Как переберёшься-то?
– А я бы прижалась к тебе, – шептала рябина. – Легче было бы…
Дуб долго молчал, а потом уж ветер донёс до рябины:
– Хорошо бы.
– Перенеси же меня через реку, ты ведь большой и сильный. Или сам иди ко мне.
И дуб тряхнул ветвями, хотел раздвинуть плечи, но не смог сдвинуться с места…
Дуня спела песню, замолчала, а Лёля не удержалась и заплакала. Эта сказка про рябину как-то вдруг оказалась связанной с болезнью мамы, и вот мамы всё нет, и когда же она вернётся?
– Ну, ну, не плачь, – сказала Дуня. – Ты ведь не знаешь, чем кончилась сказка.
– А чем? – всхлипывала Лёля.
– Однажды утром люди проснулись и вдруг увидели, что рябина растёт рядом с дубом.
– Неужели перебралась?
– Конечно.
– А как?
– Наверно, добрый человек всё понял, осторожно выкопал рябину да и перевёз на лодке через реку.
И Лёля, засыпая, думала, что, если она увидит когда-нибудь одинокую рябину – обязательно перевезёт её через речку к дубу. Только бы выкопать её осторожно, корней не повредить.
А когда заснула окончательно, ясно увидела, как идёт рябина к дубу сама, как тяжело вынимает из земли свои корни, как гнётся, как качается, переходит речку, чтоб прижаться к дубу.
И ещё день прошёл – сирень не зацветала, и ещё, и ещё.
И вот однажды вечером – Лёля уже легла – вдруг услышала в сторожке какой-то стук по полу, а потом – плач. Только нерусский какой-то плач, нечеловеческий.
Лёля вскочила, выбежала в сторожку и увидела маму.
Мама и Дуня сидели на лавке, тихо смеялись, обнимались. А дед Игнат стоял в стороне и держал на верёвке что-то непонятное.
Но Лёля и не смотрела, что там держит дед Игнат. Она кинулась к маме, обняла её, прижалась к ней. И долго-долго так сидела, уткнувшись носом в мамино плечо.
И тут снова послышался этот странный звук, вроде как плач, да только нерусский.
– Посмотри, Лелесь, кого я привезла, – сказала мама.
Лёля оглянулась и охнула.
Небольшой серый чёртик стоял на полу и блистал золотыми глазами. Над горящими глазами острые и кривые торчали рога, кривились длинные губы, и бородка жёлтая тряслась под губами.
– Нечистый?
– Да что ты, – засмеялась мама. – Это – Катька.
Тут Катька дёрнулась, натянула верёвку и нацелила рога прямо на Лёлю.
«Мнэ-э‑э!» – закричала она.
– Это коза, – объясняла мама. – Катька. Понимаешь – коза! Ну вроде как маленькая коровка.
Лёля не знала, что такое коза. В Полыновке не держали коз, а только коров и овец. Полыновцы думали, что коза уж больно на чёрта похожа.
– Козье молоко очень полезно, – рассказывала мама. – Умные врачи велели мне его пить. И тебе, Лелесь, надо будет пить Катькино молоко. Согласна?
Лёля кивнула. Она была рада, что мама вернулась. Тут уж что угодно выпьешь, лишь бы мама дома была.
Лёлю снова уложили в постель. Но она всё ворочалась, всё думала о том, что наконец-то мама вернулась, и ещё она думала о чёртовой козе Катьке. Вот ведь рогатое чудовище! Наверно, все смеяться будут. Что там ни говори, а уж больно на чёрта похожа.
Лёля всё ворочалась, а мама с Дуней шептались, и странные слова доносились до Лели:
– Перемены… перемены… ожидаются перемены… это всё «волчки»…
– Ну что там за перемены? – спросила наконец Лёля, – где «волчки»?
– Спи, – подошла к ней мама. – Спи.
Но Лёле никак не спалось.
Мама вернулась в сторожку и снова потихоньку рассказывала Дуне новости из далёкого города Пензы, и опять доносилось:
– Перемены… во всей стране… перемены.
А издалека, из чулана, слышался странный плачущий голос козы Катьки.
Лёля ворочалась и вздыхала, ей тоже хотелось узнать новости из далёкого города Пензы, и наконец пришёл к ней дед Игнат.
Покашливая, присел он рядом с Лёлей.
– С козой приехали, – ворчал он, – на кой нам пёс коза? Сена теперь надо… отрубей…
Так ворчал дед Игнат, и понемногу, слово за слово, из ворчанья появилась сказка. Сказка про козла, про Катькиного брата.
В одной деревне жил ленивый мужичок.
Не было у него никакой скотины, а только козёл да баран.
Поленился мужичок накосить летом сена, а тут и зима пришла – нечего есть и козлу и барану.
Стали козёл да баран на весь двор реветь:
– Покорми нас, хозяин!
Рассердился ленивый мужичок, схватил кнут и давай стегать козла да барана:
– Вот вам сено! Вот вам отруби!
– Делать нечего, – сказал потом козёл. – Надо нам в лес убегать. Давай убежим в лес. Найдём там стог сена и станем жить.
– Давай убегать, брат Козьма Микитич, – баран говорит. – Хуже нам не будет.
Вот сговорились они. Козёл пошёл в дом и стащил у хозяина ружьё, заряженное пулями, а баран пустой мешок из сеней уволок.
И вот идут путём-дорогою. Козёл ружьё несёт, баран пустой мешок за собою тащит.
Вдруг видят – лежит на дороге волчья голова.
– Брат баран, – указал Козьма Микитич, – возьми эту голову да и сунь в мешок.
– А на кой нам пёс волчья голова, Козьма Микитич? – баран говорит. – И так идти тяжело.
– Возьми голову, брат баран. Придём на место – студень сварим.
– На кой нам пёс студень? – баран ворчит. – Нам бы сенца клок.
Но всё-таки послушался козла, взял волчью голову и в мешок положил. Шли они, шли путём-дорогою, и дорога-путь нырнула вдруг в лес.
– Холодает, Козьма Микитич, – баран говорит. – Хвост у меня иззяб.
– А вон, смотри-ка, огонёк в стороне. Пойдём к огню, согреемся.
И пошли прямо на огонь.
Глядь – волки! Сидят у костра, греются!
Семь волков-бездельников – семеро брательников.
– Ну, брат Козьма Микитич, – шепчет баран, – нам теперя крышка!
– Не робей, брат Баран Борисыч, а делай, как я велю.
Тут козёл подошёл к волкам:
– Здорово, ребята!
– Здравствуйте, Козьма Микитич, – скромно ответили волки.
– Ну вы чего тут расселись-то? – козёл говорит. – Замёрзли, что ли?
– Греемся…
– Ну-ну, – сказал козёл, – конечно… холодает… Это, Баран Борисыч, чего у тебя там в мешке-то? Давай-ка сюда! Надо нам студень сварить. Главная забота против холоду – это чтоб не замёрзнуть с голоду. Тащи, короче.
Смотрят волки на козла да на барана и думают: «Вот он, ужин-то!»
– Подвинься-ка! – сказал козёл старшему брательнику. – Расселся тут. Дай-ка и мне к огню пригреться, копыта свои старые потомить… Ну, ты чего там. Баран Борисыч, доставай-ка из мешка волчью голову. Да только смотри, выбирай, чтоб старый волк был, чтоб студень вышел понаваристей.
Баран вынул из мешка волчью голову и подал козлу.
– Вот тут есть какая-то, – сказал он и закашлялся. – Не знаю, сгодится ли, Козьма Микитич?
– Не та, – сказал козёл. – Там, в мешке, есть другая голова, позубастее! Тащи её!
Баран стал копаться в мешке. Копался, копался и снова тащит ту самую голову.
– Эх, Баран Борисыч! – вздохнул козёл. – Ты и вправду баран. Опять не та. Посмотри на самом низу которая лежит. Ту мне надобно.
– Да пёс его знает, – сказал баран. – Настригли тут разных голов, а мне разбирайся!
Покопался он в мешке и снова несёт ту же самую голову.
– О! – сказал козёл. – Во! Она! Она! Хорошая! Ха-ха – ушки-то ушки! Самый раз на студень! Сейчас заварим!
– А что, ребята, – говорит волкам, – нет ли у вас котелка такого или ведра недырявого?
Перепугались волки.
«Ну, – думают., ужас-то какой! Целый мешок волчьих голов настригли! Надо нам тягу давать!»
– Есть, есть у нас ведёрко, Козьма Микитич, – брательник старший говорит. – Оно там… под гнилой черёмухой. Сейчас, сейчас принесём! Эй, Митька, Вавилка! Бегите за ведёрком! Сашка, Аркашка! Давайте за водой! Мишка! Никишка! Беги за дровами! А я за вами приглядывать побегу!
Повскакивали волки, побежали со всех ног. Бегут, бегут, задыхаются, глаза выпучили, а навстречу – медведь:
– Вы куда? Взбесились, что ли? Куда вас пёс несёт?
– Ну, Михал Ваныч, беда! Пришёл к нам козёл… Ну, это … Микитич. А с ним баран. Целый мешок волчьих голов притащили. Мы и убоялись… бежим теперя.
– Эх, дураки вы всё-таки, – сказал медведь. – Козла убоялись. Да Барана Борисыча! Пошли назад – ужинать пора!
Тут козёл увидел, что волки назад идут, да с Михал Ванычем, и говорит:
– Лезь, Борисыч, на этот дуб, да повыше забирайся! А я следом полезу. Где ружьё-то?
Брат баран полез на дуб, да не может залезть. Кое-как за нижний сук ногами зацепился, висит. А козёл изловчился – повыше вспрыгнул.
– И где козёл? – медведь говорит. – И где Борисыч?
– Не знаем, батюшка Михал Ваныч, только что тут сидели!
– М‑да… – сказал медведь, – придётся гадать. Меня тут одна бабка гадать научила. По желудям. Наберите-ка, ребята, желудей, я по ним гадать стану, где козёл, а где баран. Жёлуди не соврут. Точно покажут.
Вот волки пошли к дубу, на котором висели козёл да баран.
– Козьма Микитич, – шепчет баран, – упаду, ей-богу, упаду, мочи нет, копытам больно.
– Падай, – шепчет козёл, – как волки подойдут – так и падай! Только с прицелом падай. Норови кому на голову попасть.
Вот подошли волки к дубу. И старший брательник говорит:
– Не видать что-то желудей… Постой, а это что висит?!
Тут баран и грохнулся брательнику на голову. А козёл приладился к прикладу, взвёл курок и выстрелил изо всех сил.
– Медведя держи, Борисыч! – заревел козёл. – Волки – ладно, наплевать! Нам бы медведя добыть! Вот уж студень-то! Прямо – холодец!
Ужасно теперь поперенапугались волки, побежали в разные стороны, а медведь Михаило Ваныч от страху ополоумел – пуля-то мимо него просвистала!
Побежал Михаило Ваныч сам не зная куда да в дуб, на котором козёл висел, лбом и впёрся!
Рухнул козёл. Да с прицелом! Прямо на медведя свалился.
– О ужас! – закричал медведь и в лес убежал.
А козёл с бараном пошли к костру, сварили студень, а к ленивому мужичку решили никогда не возвращаться.
– А на кой нам ленивый-то мужичок? – сказал баран. – Ну его ко всем псам.
– И то верно, – сказал Козьма Микитич. – Давай срубим в лесу избушку и станем в ней сами по себе жить.
Срубили они в лесу избушку и жили в ней ровно сто лет и три года. А волки им на побегушках служили, сено им летом косили, да потом ворошили, да в стога на зиму складывали.
Утром Лёля встала пораньше, чтоб поглядеть на козу.
Катька-коза стояла в чулане, трясла бородой и жевала что-то.
– Кать, Кать, – сказала Лёля. – На’ хлебушка… на’ мякиша…
– Мнэ-э-э‑э… мнэ-э-э‑э… – сказала Катька и схватила мякиш с Лёлиной ладони.
Лёля погладила рога. Крепкие да костяные, витые и длинные – удивительные были эти рога. Лёля вообще-то раньше никого, конечно, за рога не трогала, а тут вдруг трогает. Приятно. Крепкие да костяные, витые и длинные – они были ещё и тёплые.
«Тёплые», – подумала Лёля.
– Кать, Кать, хочешь картошечки печёной?
– Мнэ-э-э‑э… – сказала Катька.
Ясно было, что картошечки она хочет.
Катька, как вскоре выяснилось, хотела всё, а когда Лёле нечего ей стало давать, Катька поднялась на задние ноги, а передними ударила изо всех сил в чуланную перегородку. В тесовую.
Перегородка дрогнула.
Катьке это понравилось, и она ударила другой раз.
Перегородка задрожала, а Катька разогналась и теперь грянула по доскам рогами.
На грохот явился дед Игнат. Кряхтя и ворча, привязал он на шею козе крепкую верёвку, вывел Катьку на улицу.
В том самом месте, где стояли когда-то снежные часы, дед вбил в землю кол, привязал к нему верёвку.
Дед ушёл обратно в школу, а Лёля глядела на Катьку и вдруг поняла, что теперь у неё есть новые часы, весенние. Тень от столба показывала часы, а Катька, которая ходила вокруг него на верёвке, показывала минуты.
Но Катька, конечно, не думала ни о каких минутах. Она думала только о траве и с каким-то особенным козьим хрустом жевала её. Тут набежали на пришкольную поляну полыновские ребятишки.
Они запрыгали от радости, что увидели живую козу.
– О‑го-го! – кричали они. – Чёрт на верёвке!
– С бородою!
– С рогами!
– Давай скакать вокруг.
И они принялись скакать вокруг Катьки.
– Это коза, – объясняла Лёля, – вроде маленькой коровки.
Но голос её тонул в скакательном крике.
Между тем Катька на мальчишек никакого внимания не обращала. Она внимательно щипала траву, обходя циферблат солнечных часов.
Мишка-солдатик с Ефимкой Киреевым подобрались к ней поближе. Ефимка встал вдруг на четвереньки и полез к Катьке, как будто хотел её забодать.
– Бодай её, Ефимка! – кричал Мишка.
Глупый Ефимка подполз поближе, и тут Катька подняла голову и увидела его. Она глядела на него задумчиво и жевала траву. А потом наклонила голову и прямо с места ударила Ефимку рогами в лоб.
Бедного Ефимку оттащили к колодцу и долго поливали ему голову весеннею ледяной водой. Но, конечно, на лбу у него всё равно выросла эдакая фигурная и витая, бесконечно козлиная шишка.
А вот Ваня Антошкин Катьку очень стеснялся. Он даже старался ей угодить. Сорвёт лопушок и несёт Катьке:
– Кать, Кать, на’ лопушка сладенького.
– Мнэ-э-э‑э, – говорила Катька и глядела на Ванечку золотым своим глазом. Ей Ванечка почему-то очень нравился.
Сжуёт лопушок, начнёт Ванечке ладонь лизать шершавым языком и снова говорит:
– Мнэ-э‑э.
И Ванечка несёт ей новый лопушок, нежёваный. И Лёля и Ванечка иногда отвязывали Катьку и шли с нею по деревне гулять. Катька на верёвке, а за нею Лёля и Ванечка. Встречные ребятишки и даже взрослые издали кланялись:
– Здравствуй, Лёля, – говорили они, – мир козе твоей, Катьке.
– Мир вам! – отвечала Лёля. – И скоту вашему, и коровам, и овцам.
И Катька ходила по деревне спокойно, иногда только останавливалась там, где была особо сладкая травка.
А однажды вот что случилось. Лёля и Ванечка зазевались, заговорились. Катька дёрнула верёвку, вырвалась у них из рук и вдруг прыгнула через забор да пошла топтать чужой огород. Пока Лёля с Ванечкою перелезали через забор, Катькин и след простыл.
Долго бегали они по деревне и вдруг услышали знакомый голос:
– Мнэ-э‑э… Мнэ-э‑э…
Голос слышался откуда-то сверху, с неба.
А Катька стояла на крыше сарая! Да ещё какого сарая! Того самого, где лавочник Чернов бакалею держал.
Кое-как сманили Катьку вниз, приманили её лопушком да хлебным мякишем.
И тут наконец зацвела сирень.
Свет, свежий сиреневый свет, холодный и радостный, осветил Лёлину комнату.
Кисти сирени светились за окном, а всё равно комната теперь преобразилась, она была полна цветущей сирени! Ведь стекло, ведь окно – это не преграда для души, которой хочется смотреть на сирень.
– Там есть счастливый цветок, – сказала Марфуша. – У всех четыре лепестка, а у него – пять. Кто найдёт его – будет счастливым.
– Я и так счастливый, – сказал Мишка-солдатик. – На кой мне цветок?
– Где ж твоё счастье? Ни отца, ни матери.
Мишка задумался. А ведь и правда, счастье-то его было невелико.
– Зато у меня вон чего есть, – сказал он и достал из-за пазухи живого галчонка. Галчонок хлопал крыльями, таращил глаза, в которых тоже не было особенного счастья.
– Отпусти его, – сказала Лёля, и Мишка почему-то сразу послушался, выпустил галчонка. Пролетев пять шагов, тот уселся на забор.
– Давайте искать, – сказал Максим. – Найдёт ли кто счастливый цветок?
– Я и найду, – сказал Мишка.
– А может, я?
– Я! Я найду!
Только Ваня Антошкин помалкивал. Он-то уж точно знал, что не найдёт.
Мишка забрался на забор, чтоб достать самую высокую, самую махровую кисть.
– Здесь оно, счастье, здесь, наверху! – кричал он.
Другие ребята рвали сирень с земли.
Лёля тоже подошла к кусту сирени. Она не смогла дотянуться до высоких кистей.
А совсем внизу, в тени, она увидела маленькую веточку. На ней, заслонённой от солнца, настоящая кисть не получилась, толком не расцвела. Но Лёля всё-таки сорвала цветок и сразу увидела пять лепестков.
На этом, на счастливой сирени, мне и хочется закончить книгу полынных сказок.
Комментарии