Мне жалко людей, которые рано перестали верить в сказки, разлюбили зверей и птиц, забыли дорогу в детство.
Они редко припадают к незамутненному родничку далекого детства, чтобы смыть копоть обыденности, золотую пыльцу корысти, разъедающую сердце, и туман самообольщения, который плотной пеленой застилает глаза. Куда охотнее люди осуждают поступки своего детства, не замечая их чистоты и цельности. Они снисходительно посмеиваются, пожимают плечами и не пытаются разглядеть в своем детстве то первозданное, кристаллическое состояние души, которое утратили с годами.
Я часто имею дело с детьми, и мое собственное детство мне кажется не таким отдаленным. И я неожиданно для себя начинаю ощущать себя не взрослым человеком, а состарившимся мальчиком. Это странное состояние, радостное и грустное одновременно, неожиданно увеличивает в своем значении события детских лет. И рядом со мной все чаще появляется мой школьный товарищ Семин — Марк Порций Катон Старший.
Его двойник, живший во щтором веке до нашей эры в Риме, прославился тем, что всю жизнь, изо дня в день, упорно повторял:
«Карфаген должен быть разрушен!»
Мой друг не требовал разрушения Карфагена, и не потому, что этот прекрасный город был разрушен римлянами задолго до его рождения (в 146 году до нашей эры), — просто он был добрым малым. Однако имя римского цензора он носил с завидным достоинством.
Эта необычная история началась с разбитого стекла. Толстое, шершавое, как бы покрытое морозным инеем, стекло в дверях директорского кабинета оказалось разбитым. И напоминало броню, пробитую снарядом. В образовавшейся бреши, как в пасти чудовища, торчали острые зубы осколков, и директор, маленький подвижный человек с розовой безволосой головой, выглядывал из этой зубастой пасти. В этот день у него был сокрушенный вид, как у человека и впрямь попавшего в пасть.
— Кто разбил стекло?
Естественно, тот, кто всегда бьет стекла: портфелем, мячом, корзинкой для бумаг, локтями. Воробьев! Если собрать все стекла, разбитые за недолгий век Воробьевым, то их хватит, чтобы застеклить новый дом. Итак, позвать сюда Тяпкина-Ляпкина, то бишь Воробьева!
Воробьев заглянул в «пасть» директорской двери:
— Звали?
— Войди! — приказали из «пасти».
Воробьев открыл дверь. Осколок стекла с легким звоном упал к его ногам. В этом звоне звучал укор.
— Ты выбил стекло? — спросил директор, поглаживая маленькой рукой бронзовую лошадь чернильного прибора. — Ты?
— Не-е! — односложно ответил Воробьев.
Казалось бы, все ясно. Ведь никто лучше Воробьева не знал, выбивал он стекло или не выбивал. Но, оказывается, ничего не было ясно. По крайней мере директору. Он сказал:
— Пойди додумай. Зайдешь на следующей перемене.
— Подумаю, — буркнул Воробьев, хотя думать ему было нечего. — Зайду.
На следующей перемене «пасти» в дверях директорского кабинета уже не было: ее забили фанерой. Чистой, еще не исписанной словами и словечками. Воробьев постучал в фанеру.
— Подумал? — спросил директор.
— Подумал, — соврал Воробьев.
— Ты выбил стекло?
— Не-е!
Директор ударил рукой по крупу бронзовой лошади.
— Воробьев! Хоть раз в жизни признайся чистосердечно, тогда тебе ничего не будет.
Это был деловой разговор!
— Мать вызывать не будете? — поинтересовался мальчик.
— Не будем!
Воробьев устало посмотрел на директора — верить или не верить? — и решил рискнуть:
— Я выбил… Можно идти?
— Иди, — с облегчением сказал директор и почти с любовью посмотрел на Воробьева.
А Воробьев посмотрел на директора, как на соучастника в заговоре.
На этом история с разбитым стеклом могла благополучно завершиться, если бы Семин не был в душе Марком Порцием Катоном Старшим. В тот же день мой школьный товарищ открыл дверь с фанерой вместо стекла и с твердостью, с какой его римский двойник произносил: «Карфаген должен быть разрушен!», сказал:
— А Воробьев стекло не выбивал!
— Это что еще за новости?! — Рука директора оседлала бронзовую лошадь чернильного прибора.
— А Воробьев стекло не выбивал! — повторил Семин.
— Кто же, по-твоему, выбил?
— Не знаю.
— Вот-вот, — оживился директор, — не знаешь, а говоришь! Воробьев сам признался. Понятно?
— Понятно, — ответил Марк Порций Катон Старший. — А Воробьев стекло не выбивал.
Розовая голова директора поплыла по кабинету, как воздушный шарик.
— Воробьев говорит — выбил, ты говоришь — не выбивал! Кому прикажешь верить?
— Мне! — приказал упрямый римлянин.
Директор вспыхнул:
— Позвать Воробьева!
Позвали. Воробьев пришел.
— Ты выбил стекло?
— Я, — как по-заученному, выпалил Воробьев.
— Что ты на это скажешь, Семин? — победоносно спросил директор моего школьного товарища.
— Он врет! — ответил Семин.
— Какой ему резон врать? Если бы он отпирался, тогда другое дело. Но он признается. Не вижу логики!
— Он врет! — повторил Семин, который видел логику.
— Отстань ты! — лениво буркнул Воробьев и тайком погрозил Семину кулаком, — Я выбил.
— Теперь ты убедился? — Директор торжествующе трепал по холке бронзового коня.
— А Воробьев стекло не выбивал!
— Во-он! — тихо сказал директор, и его розовая голова стала пунцовой.
Так была упущена еще одна возможность раз и навсегда покончить с выбитым стеклом. История продолжалась.
В классе шел сбор, посвященный сбору колосков в подшефном колхозе. Все шумно обсуждали колоски. Спорили. Брали обязательства. Мой товарищ поднял руку.
— Обязуюсь собрать мешок колосков, — сказал он и тут же добавил: — А Воробьев стекло не выбивал!
— Какой Воробьев? Какое стекло? — растерялась вожатая. — Ведь мы говорим о колосках!
— Так я и говорю о колосках, — сказал Марк Порций Катон Старший. — А Воробьев стекло не выбивал.
— Выбил, — мрачно сказал Воробьев: он был верен уговору, держал слово.
— Ну конечно, выбил, — подхватила вожатая, — а колоски…
— Не выбивал, — стоически повторил двойник римского цензора.
— Семин, ты говоришь не на тему, — огорчилась вожатая. — Не срывай сбор, посвященный сбору…
— Я за колоски! А Воробьев стекло не выбивал!
На вечере самодеятельности Семину поручили читать стихотворение Пушкина «Вьюга». Он вышел на сцену, заложил руки за спину, привстал на носочки и объявил:
— Стихотворение Александра Сергеевича Пушкина «Вьюга», — потом еще выше привстал на носочки и выдохнул: — А Воробьев стекло не выбивал!
Он произнес эту фразу горячо и вдохновенно, как строку пушкинского стихотворения. Зал загудел. Засмеялся. Захлопал.
А Марк Порций Катон Старший смотрел в темный зал и широко улыбался. Он думал: ребята хлопают, шумят и смеются потому, что согласны с ним. Он вдохнул поглубже и радостно стал читать стихотворение:
В зале стоял гул, шумели, но он не слышал шума, он читал с душевным жаром, и ему казалось, что пушкинские строки подтверждают его правоту. Директор, сидящий в первом ряду, поднялся со стула и пошел прочь, сказав, чтобы Семина немедленно прислали к нему.
Прямо со сцены Семина подвели к дверям директорского кабинета.
К тому времени фанеру уже успели исписать и изрисовать вольностями, ее пришлось выкинуть. На ее место вставили толстое шершавое стекло, как бы покрытое морозным инеем. Семин постучал в новое стекло. Вошел.
— Долго это будет продолжаться? — спросил директор.
— Что… продолжаться? — спросил мальчик.
— «А Воробьев стекло не выбивал»! — голосом Семина произнес директор.
Семин немного подумал и тихо сказал:
— Всегда.
Тогда директор положил обе руки на спину бронзовой лошади и сказал:
— Среди древних римлян тоже встречались чудаки. Калигула, например, мечтал сделать своего любимого коня консулом и приводил его в сенат. А цензор Марк Порций Катон Старший все речи в сенате начинал словами: «Карфаген должен быть разрушен!», но так и не дожил до того дня, когда римляне смели с лица земли этот прекрасный город. Кто же ты? — спросил директор моего школьного товарища Семина. — Калигула или Марк Порций?
И мой друг, не моргнув глазом, ответил:
— Марк Порций Катон Старший.
Он стоял перед директором в потертой курточке, в ботинках со сбитыми каблуками, маленький, щуплый, так не похожий на могущественного римлянина в просторной тоге, как бы сшитой из двух простыней. Но в своей гордой непреклонности он был похож на своего древнего двойника. Римский цензор требовал мести — мой друг хотел справедливости, поэтому был выше цензора на целую голову.
С этого момента в нашей школе не стало Семина, а появился Марк Порций Катон Старший. Его только так и называли. А он всюду и везде — на пионерских сборах, на классных собраниях, на встречах с любимыми писателями — повторял свою неизменную истину:
«А Воробьев стекло не выбивал!» Сперва на него сердились, с ним спорили. Потом привыкли и стали воспринимать его слова как шутку.
Прошли годы. Уже давно ребята из нашего класса перестали бить стекла. А самый главный стеклобой Воробьев отпустил усы — жиденькие, рыжие усишки и очень гордился ими. Холил и лелеял…
Наступил выпускной вечер. Все пришли в школу нарядные, возбужденные. Очень шумели, чтобы заглушить грусть. Все произносили речи, как взрослые. Учителя тайком смахивали с глаз слезу и говорили, что лучше нас не было и не будет. И вот тогда «средь шумного бала» неожиданно поднялся наш Марк Порций Катон Старший и сказал:
— А Воробьев стекло не выбивал!
Все засмеялись, решили, что теперь-то это шутка. И ждали, что наш римлянин тоже засмеется. Но на его лице не было лучиков смеха:
глаза смотрели напряженно, а сам он был очень серьезен, И все почувствовали, что он не шутит. На прощальном вечере у него оставалась последняя возможность доказать свою чудаковатую правоту.
— Честное слово… не выбивал…
Его голос дрогнул. Пальцы на руках задвигались: он пытался сжать их в кулак, а они, как на пружинках, распрямлялись. Ребята притихли, а наш маленький директор с розовой безволосой головой спросил:
— Послушай, Семин, чего ты добиваешься?
— Правды, — сказал Семин.
— Это было так давно…
— У правды не выходит срок.
— Но правда эта выеденного яйца не стоит, Маленькая правда.
Мой друг твердо посмотрел в лицо директору и сказал:
— Правда не бывает маленькой. Правда всегда большая. Меня так дома учили. Стоит один раз изменить правде, и тогда уже не остановишься… Воробьев стекло не выбивал!
И тогда поднялся Воробьев и, прикрывая усы ладонью, словно стесняясь их, сказал:
— Не выбивал. Я в тот день в футбол гонял на соседнем дворе.
А в школе меня не было.
— Кто же выбил злосчастное стекло? — вырвалось у директора.
— Если по правде, то я, — сказал длинный парень, за свой рост прозванный «Верстой».
Так закончилась эта малозаметная история. Но все собравшиеся в актовом зале вдруг почувствовали облегчение, словно после тяжелого знойного дня припали губами к холодному роднику.
Комментарии