Щелканов Сергей Захарович.
Марья Сергеевна — его жена, председательница горсовета.
Марька — их дочь.
Березкин — полковник, проездом в городе.
Непряхин Павел Александрович — местный житель.
Дашенька — его жена.
Тимоша — его сын.
Кареев Николай Степанович — заезжий ученый.
Юлий — сопровождающий его сын.
Рахума — факир.
Табун-Турковская — мадам.
Раечка — секретарша.
Маслов — тракторист.
Председатели колхозов:
Макарычев Адриан Лукьяныч
Галанцев Иван Ермолаевич
Отцы с невестами, командировочные и прочие.
Действие происходит в бывшем прифронтовом городке в течение суток,
тотчас после войны.
Номер во втором этаже провинциальной гостиницы бывшего монастырского подворья. В одном из окон, расширенном нынешними хозяевами применительно к современности, как и в проеме стеклянной двери на балкончик, качаются голые деревья и гаснет осеннее небо за зубчатой стеной. Закатные тучи горят дымно и неярко, как сырые дрова. Снизу доносится однообразный развеселый дребезг неизвестного происхождения… Щелкает дверной замок и выключатель; при свете тусклой лампочки видно сводчатое помещение, обставленное предметами былых времен. Тут имеются узорчатая, чудесного голубого кафеля печь, кресло с высокой спинкой и на березовом чурбаке-протезе, потом зияющий пустотой резной киот и, наконец, две нынешнего производства железные койки с жидкими одеяльцами. Директор гостиницы, пожилой человек в ватной стеганке, Непряхин приглашает войти новых постояльцев с богатыми, желтой кожи, чемоданами, Кареевых — отца с сыном.
Непряхин. Тогда остается последний номер, граждане, лучше нет. Заметьте, стекло в окнах цельное, вид на древность, опять же санитарный узел — рукой подать.
Юлий (потянул носом). Верю… (Отцу.) Вот он, твой желанный за дремучими лесами Китеж-град. Хлябь, тьма, холодина… и, сколько я понимаю, потолки текут вдобавок?
Непряхин. Может, читали в газетках, гражданин: война была на белом свете. Весь городок ничком полег! (Сдержасъ.) Так что решайтеся, граждане, и сдавайте пачпорта в прописку.
Старший Кареев ставит чемодан посреди и присаживается на стул.
Кареев. Ладно, сутки проживем как-нибудь. (Сыну.) Не ворчи, а лучше достань-ка из чемодана пилюльку какую-нибудь, с горячительным. Знобит с дороги…
Снизу доносится неразборчивый частушечный выкрик и ритмичное звяканье оконного стекла под плясовой перебор доброго десятка сапог.
Весело живете, не по времени!
Непряхин. Внизу, в колхозном ресторане, мужики гуляют: знатный тракторист с войны воротился. А у каждого невесты на выданье, дело житейское. (Со вздохом.) Эх, в единую ночку, под десятое июля, сиротским пепелком поразвеялась наша краса… Целую ночь бомбили.
Кареев. На что же они польстились-то? Помнится, всей индустрии у вас спичечная фабрика да кожевенный завод.
Кареев указывает Непряхину место против себя, но тот остается на ногах.
Непряхин. А я скажу, на что. В плоду главное-то — семечко… и желательно им было то золотое зернышко склевать. Народ уничтожают со святынь.
Знакомые душевные интонации Непряхина, его манера по-птичьи прищелкивать языком заставляют Кареева внимательней приглядываться к старику.
Нет русской летописи такой, чтоб про нас словечка не нашлось, а то и двух! У нас сомы в речке ровно киты слоняются, в бывалошние годы на подводах увозили. Самобогатейшие места! А в канун войны воду под нами открыли — в три с половиной раза целебней вод кавказских. Вот оно как, миленькие!
Юлий между делом открыл водопроводный кран над раковиной в углу, оттуда ничего не течет, пощупал ледяную печь и сокрушенно покачал головой.
Юлий. Судя по хозяйству, в горсовете у вас тоже сом с аршинными усами сидит.
Непряхин. Каб везде-то такие сидели! Нашу председательшу, Марью-то Сергевну, еще в какие города сманывали: с трамваями. А не отпустили трудящие-то.
Кареев (не оборачиваясь). Это какая же Марья Сергеевна?.. не Машенька ли Порошина?
Непряхин. Хватил!.. Порошиной она, почитай, лет двадцать пять назад была. Щелканова теперь, тачечного директора жена. (Насторожись.) Извиняюсь живали у нас или так, проездом случалося?
Юлий. Мы геологи, любознательный старик. Это сам Кареев, академик, к вам пожаловал… слыхал такого?
Непряхин. Не возьму греха на душу, не слыхивал. Много на свете Кареевых-то. У меня дружок был тоже Кареев. Сомов вместе ловили, на памирских горах погиб. Сколько я понимаю, в недрах наших пошарить приехали?.. давно ждем. Нам бы не злато, а хоть бы слюдицу, керосинчик там али другую какую полезность отыскать. Больно с войной-то поизносилися; и деток жалко, и святыньки не на что починить.
Юлий. Нет, мы проездом… Ну, прописывай наши пачпорта и насчет дровец похлопочи.
Что-то бормоча под нос, не чувствуя на себе пристального кареевского взгляда, Непряхин идет с паспортами к двери, но с полдороги возвращается.
Непряхин. Зреньице мое с годами шибко поослабло. Дозвольте товарищу академику в личико бы заглянуть.
Они смотрят друг на друга, рассеивается туман двух десятилетий. К великому удивлению Юлия, следует молчаливое и несколько затянувшееся по вине Непряхина объятье.
Кареев. Ну, полно, полно, Павел… смял ты меня совсем. Кроме того, остерегись: простудился я в дороге.
Непряхин. Друже ты мой, друже… А я-то кажную осень об эту пору мысленно обегаю горы памирские, кличу тебя, братец ты мой… и отзвуку мне нету. Ведь как одурел, ровно от вина: что и сказать тебе на радостях, не знаю… Миколай Степанович!
Кареев. Ладно… перестань, дружок, перестань. Все пройдет и сравняется… И зови по-прежнему: неужто я такой важный да старый стал?
Непряхин. Куды, ты еще полный орел. Вот я… Как Власьевна моя приказала долго жить, я с тоски-то на молоденькой женился, Дашенькой звать. Со стороны глянуть — вроде живи да поправляйся: при месте нахожуся, весь должностями окружен… музей тоже на меня возложен. Опять же обувку шить навострился за воину-то, тоже копеечка бежит. И кровля имеется, и сынок, слава богу, живой с поля боя воротился… Слышь, как внизу орудует?
Юлий. Он и есть знаменитый тракторист?
Непряхин. Зачем, то другой. Моего-то мужики наняли в трактористову честь на гармони играть. Мой-то голова был, в городе Ленинграде на звездочета обучался. Разов пять не то семь в заграничных вестниках печатали… Тимофеем звать. Вознесся старый Непряхин гордынею,— тут его судьба сперва Дашенькой стуканула, глянула в очи — маловато!.. Тимошей добавила. У кого руку-ногу, у него глаза отобрала, война-то, у звездочета моего!
Пауза молчания.
Окаянный, ай денег на марку не было: за столько годов весточки не прислал?
Кареев. Были тому особые причины, Палисаныч.
Непряхин. Понятно, понятно: копил, в мертвых таился до поры. Жива, жива Машенька-то Порошина. Пронзи ее своей славой, Миколай Степаныч, до самого сердца пронзи! Чего дровец… я вам и кипяточку погреться раздобуду!
Юлий снимает пальто с отца. Непряхин бежит исполнять обещанное.
С порога оглянулся.
Местность у нас ветрена, круглые сутки ровно орда шумит. И дверь не прикрывайте — печка в коридоре утром топилася…
Снова вперемежку с ветром тяжкий гул самозабвенного пляса. Некоторое время старший Кареев разглядывает что-то в непроглядном, кабы не зорька на краю неба, пространстве за окном.
Кареев. Когда-то эти сорок километров я обыденкой хаживал… в непогоду у Макарычева в Глинках ночевал. Былинный был богатырь… на войне не побили, тоже поди облунел весь. Бывает перед закатцем: молодость пройдет прощальным маршем, жаром обдаст и дыханьем лугов… и в яму потом!
Юлий. Не жар ли у тебя, родитель, в лирику вдарило… Ну-ка, я тебя пристрою начерно пока!
Он усаживает отца в кресло, наливает чарочку из походной, в желтой коже, фляги, потом дает две большие белые пилюли. В полутьме коридора за открытой дверью проплывают смутные фигуры местных и командировочных.
Кареев. В этом самом городишке, однажды, юный совсем учитель полюбил девушку… каких нынче и не бывает на свете. Отец у ней был важный чиновник с жесточайшими седыми бакенбардами и такая же мать… если не изменяет память, уже без бакенбард. Так вот, ровно двадцать шесть лет назад этот нищий мечтатель отправился с ними на гастроль заезжего факира. Обожа-ал эти наивные провинциальные чудеса для бедных!.. но в тот вечер видел только мерцающий профиль своей соседки. В антракте чудак осмелился испросить у старика руку его дочки… и до сих пор мерещится мне, дружок, его зычный негодующий бас и этакое вращательное движение сердитых бакенбард… А получив афронт, он вот в такую же бездомную ночь и отправился искать счастья…
Юлий (в тон ему, из потемок). На Памир, как говорит легенда. Аминь! Извини, еще немного побеспокою…
Сын укрывает клетчатым пледом ноги отца, расставляет привезенную еду. Внезапно падает накал в лампочке, что заставляет младшего Кареева зажечь две свечи из чемодана.
И здесь эти судороги подыхающей войны. Тебе не дует ниоткуда?.. Это и была Машенька Порошина?
Кареев. Не вздумай включать это в мою академическую биографию!
Юлий. А я-то всю дорогу гадал: с чего тебя понесло в такую трясовицу? Греза юности!
Кареев. Юность моя прошла безрадостно, однако не ропщу… В каждом возрасте содержится свое вино, только мешать не рекомендуется… во избежание изжоги и разочарований!
Голос с порога. Ну, ежели во благоразумной однородности мешать, тогда безопасно… Прошу дозволения войти.
Насколько можно разобрать в потемках, на пороге стоит худой и высокий, с седыми висками незнакомый полковник. Через плечо висит набитая полевая сумка, в руке трофейная бутылка неожиданной формы. Слова свои он произносит замедленно, с суровым достоинством, причем время от времени утрачивает нить рассказа. Кажется, черное послевоенное безмолвие вступает сюда за ним по пятам. Юлий высоко поднимает свечу с клонящимся на сторону пламенем.
Юлий. Войдите… вам угодно?
Березкин. Прежде всего краткие описательные сведения. Полковник Березкин, бывший командир гвардейской бригады… в отставке. Случайно задержался здесь на сутки.
Он показывает колодку орденов, которая вслед за тем с оловянным звуком возвращается в карман. Юлий склоняет голову в полупоклоне.
Не ношу из деликатности перед этим обугленным городом.
Юлий. Ясно. А мы, Кареевы, по части геологии, тоже проездом. Итак, чем могу… полковник?
Березкин. Разве только совместно помолчать часок и, если найдете причины основательными, пригубить этого занимательного напитка.
Юлий (стремясь ослабить шуткой странное стеснение перед гостем). Однако оно у вас зеленоватое. Сколько я понимаю в химии, это водный раствор медного купороса?
Березкин. Внешность вещей обманчива, как и у людей. (Вскинув бутылку на просвет.) Данный состав содержит в себе малоизвестный мягчительный витамин «У». Незаменимо от простуды и одиночества.
Юлий жестом приглашает полковника к столу, куда тот дополнительно к расставленным выкладывает и свои припасы. Почему-то его, как и старшего Кареева, тянет к стеклянной двери.
Примечательно — прошел со своей бригадой Европу наискосок… и след поучительный оставил. А вот вернулся, взглянул на это, милое, и стою, как мальчишка, и колени дрожат. Здравствуй, первейшая любовь моя…
Юлий. Кого вы подразумеваете, полковник?
Березкин. Россию.
Он открывает дверь на балкон, ветер относит занавеску, раскачивает лампочку на шнуре, гасит пламя одной свечи, которую не успел прикрыть ладонью Юлий. Слышно, как надсадно кричат грачи и грохочет где-то лист порванной кровли.
Юлий. Попрошу прикрыть дверь, полковник, Отец простудился в дороге, а мне не хотелось бы раньше срока остаться сироткой.
Кареев (из своего угла). Ничего, сюда не задувает.
Закрыв дверь, Березкин берет свечу со стола и находит глазами кареевское кресло. Видимо, полковника вводят в заблуждение длинные волосы сидящего перед ним человека.
Березкин. Прошу прощенья, товарищ художник, не различил впотьмах. (Сухо щелкнув каблуками.) Бывший военный Березкин.
Кареев. Приятно… но, как уже было сказано моим сыном, я не художник, а геолог.
Березкин. Прошу снисхожденья за дурную память: уволен по контузии. Сказали: ты свое отвоевал, теперь иди отдыхай, Березкин. Тогда Березкин взял чемоданчик и пошел в пространство перед собою…
Что-то случается с ним; с закрытыми глазами он мучительно ищет порванную нить. Кареевы переглядываются.
Простите, на чем я остановился?
Юлий. Вы взяли чемоданчик и пошли куда-то…
Березкин. Точно, я пошел отдыхать. Вот я хожу и отдыхаю. (Неожиданно жарко.) Я любил мою армию! У ее походных костров мужал и крепнул еще совсем юный и нищий пока, желанный мир… Тут я выяснил мимоходом, что именно первей всего нужно человеку в жизни.
Кареев. У нас также настроение по погоде, полковник. Хороший случай проверить действие вашего напитка…
Они садятся. Все трое смотрят на жарко полыхающую свечу. Течет долгая объединяющая их минута.
Так что же, по вашему мнению, прежде всего надо человеку в жизни?
Березкин. Сперва — чего не надо. Человеку не надо дворцов в сто комнат и апельсиновых рощ у моря. Ни славы, ни почтенья от рабов ему не надо. Человеку надо, чтоб прийти домой… и дочка в окно ему навстречу смотрит, и жена режет черный хлеб счастья. Потом они сидят, сплетя руки, трое. И свет из них падает на деревянный некрашеный стол. И на небо.
Кареев. У вас большое горе, полковник?., семья?..
Березкин. Так точно. В начале войны я перевез их сюда с границы — Олю-большую и Олю-маленькую. Опрятный такой домик с геранями, на Маркса, двадцать два. Последнее письмо было от девятого, десятого их бомбили всю ночь. Вот третьи сутки сижу в номере и отбиваюсь от воспоминаний. Чуть сумерки, они идут в атаку. (Потирая лоб.) Опять порвалось… не помните, на чем порвалось у меня?
Юлий. Это не важно… Раскроем и мы нашу аптеку. У нас тут имеется отличная штука от воспоминаний.
Березкин (отстраняя его бутылку). Виноват, старшинство — войне! Он разливает, и сперва Кареев прикрывает свою чарку ладонью, потом, уступает полковнику, не выдержав его пристального взгляда.
Сожалею, что лишен возможности показать вам карточку моих Оль, Утратил по дороге в госпиталь. Только это и могло разлучить нас.
Он поднимается и с чаркой в руке, не чуя ожога, не то дразнит, не то обминает пальцами длинное, трескучее пламя свечи. Кареевы не смеют прервать его раздумья.
Ну, за мертвых не пьют… тогда за все, за что мы дрались четыре года: за этот бессонный ветер, за солнце, за жизнь!
Они закусывают, беря еду просто руками.
Кареев. На мой взгляд, витамина «У» здесь у вас шибко переложено… (Морщась от напитка.) Большие раны требуют грубых лекарств, полковник!
Березкин. Если меня не обманывает болезненное предчувствие, вы собираетесь пролить мне бальзам на рану.
Кареев. Пожалуй. Увечья войны лечатся только забвеньем… Кстати, вы уже побывали там… на Маркса, двадцать два?
Березкин. Виноват, плохая голова, не схватываю маневра. Зачем: удостовериться, порыться в головешках… или как?
Юлий. Отец хочет сказать: на это следует наглядеться один раз досыта и уезжать на край света. Раны, на которые смотрят, не заживают.
Снова откуда-то из подземелья осатанелый топот множества ног.
Березкин. Во имя того, чтоб не замолк детский смех на земле, я многое предал огню и подавил без содроганья. Малютки не упрекнут Березкина в малодушии… (с ветром изнутри и положив руку на грудь) пусть они берут что им сгодится в этом нежилом доме!.. Но как же вы порешились, товарищ художник, протянуть руку за последним моим, за надеждой? (Тихо) А что, если выхожу я на Маркса, двадцать два, домик-то стоит и дочка мне из окна платочком машет? Еще не все мертво на поле боя. Не трогайте человеческих сердец, они взрываются.
Он снова отходит к балкону. В небе за стеклянной дверью осталась лишь желтая полоска дикой предзимней зари.
Какая глубина обороны! Ни одна твердыня не устоит, если двинуть со всего плеча этих континентальных расстояний…
Кареев. Но ведь вы затем и поехали в такую глушь, чтобы навестить ваших… милых Оль?
Березкин. Не совсем так. Я прибыл сюда с другим заданием — наказать одно здешнее лицо.
Юлий. Любопытно. Вас послали — суд, закон, командование?
Березкин. Меня послала война.
Он расхаживает по номеру, делясь с Кареевыми историей Щелканова. После двух начальных фраз он прикрывает дверь, предварительно выглянув наружу.
Был у меня капитан на батальоне — страсть не любил, когда в него стреляют. Солдаты потешались, довольно громко иногда. И послал он с оказией дамочке одной письмишко: похлопочи, дескать, не отзовут ли меня куда-нибудь на самоотверженную, без пролития крови, тыловую работу. Но оказия прихворнула, письмо пошло почтой, ткнулось в цензуру и рикошетом попало ко мне.
Он слушает что-то у двери и усмехается. Свет гаснет почти совсем.
Я вызвал к себе эти восемьдесят шесть килограммов мужской красоты. «Вот, любезный,— спрашиваю его,— ты что же, духобор канадский или кто еще там? Вообще против кровопролития или только против драки с фашистами?» Ну, путается, пускает длинную слезу: жена, дескать, и дочка… обе Маши, заметьте, как уменя обе Оли. «Ночей не сплю от мысли, как они без меня останутся!» — «А ежели они узнают, спрашиваю, как их папаша от войны за бабью юбку прятался, тогда как?» Даю ему промокашку со стола: «Утрись, капитан. Завтра в семь ноль-ноль поведешь в операцию головной эшелон и не щади себя… даже кровь пролей, черт тебя возьми, да так, чтоб солдаты видели!» Потом приказал тряпкой вытереть дверную скобку, за которую он брался.
Юлий. Трусость — это только болезнь… болезнь воображения.
Березкин. Возможно!.. Тем же вечерком наш герой напивается с заезжим корреспондентом, едет проветриться на мотоцикле, и часом позже ночной патруль доставляет его домой с поломанными ребрами. Вывернулся, словом. Я навестил его в медсанбате. «Прощай,— сказал я ему,— туловище с усами. Лежачих не бьют, а мы уходим дальше на запад. Но если Березкин не встанет где-нибудь на могильный якорь, он навестит тебя после войны… и мы тогда потолкуем наедине о подвигах, о доблестях, о славе!»
Кареев. Он что же, в этом городе живет?
Березкин. Спичечной фабрикой заведует… Целых три дня гоняюсь по его следу, но едва протягиваю руку, он утекает сквозь пальцы, как песок. Значит, следит за каждым моим передвиженьем. Вот и сейчас: пока сидим тут, дважды пробежал мимо, по коридору.
Кареевы переглянулись. Заметив это, Березкин жестом приглашает Юлия остаться на том же месте, у двери, где тот случайно оказался.
Вы склонны и это отнести за счет моей контузии, молодой человек? (Понизив голос.) А ну, рваните дверь на себя: он стоит здесь!
Молчаливая борьба воль; стряхнув с себя чужую,
Юлий возвращается на место у стола.
Кареев. Успокойтесь, полковник, там никого нет.
Березкин. Ладно. (Громко.) Эй, за дверью, войдите, Щелканов… и я верну низкое ваше письмо!
Он достает из нагрудного кармана сложенный вдвое синий конверт. Подавшись из кресла, старший Кареев смотрит на дверь. Следует вкрадчивый стук снаружи.
Юлий. Войдите…
В дверь пролезает бочком ладная молодая женщина в дубленом полушубке, с охапкой обгорелых наличников и резных крылечных стоек. Следом, заметно навеселе, показывается Непряхин с керосиновой лампой, чайником и двумя вздетыми на пальцы стаканами. Электрического накала в лампе несколько прибавляется.
Непряхин. Вот и чаек приехал, грейтеся. (Жене ) Вязанку-то скинь у печки, ласочка, я затоплю потом (Подняв с полу точеную балясину, с ожесточеним боли.) Гляди, как разбогатели, Миколай Степаныч: человечьими гнездами печи топим! Бот оно и пляшет.
Дашенька. Эх, жижик ты эдакий: и выпил всего на грош, а уж и лапти расплелися!
Непряхин. А нельзя не выпить, ласочка, раз сам Макарычев велит: выпей да выпей в трактористову честь. Откажи, а как к нему потом за картошечкой-то покатишь: гроза! А ты меня судишь…
Дашенька. Отойди, устала я, жимши с тобою.
Непряхин (поталкивая ее к Кареевым). Хозяйка моя, славная бабочка… белье на речке полоскала, прозябла малость, серчает. Поднесли бы глоточек для здоровья, она у меня принимает в плохую погоду. Дашенькой зовут.
Юлий идет к ней с налитым стаканом и со вздетым на вилку огурцом.
Юлий. Не побрезгуйте с нами, красавица, а то скучаем в одиночестве… ну просто как сомы!
Березкин. Да еще про должок не забудь, должок за тобой, Дарья.
Непряхин. Слышь, ласочка, никак зовут тебя?.. ишь упрашивают. Давай сюда ручку-то.
Дашенька. Куда ж ты меня экую тащишь, неприбратую да нечесаную?
Непряхин. Люди образованные, не осудят.
Дашенька. Тогда… ну-ка, в шкатунке на сундуке у меня косыночка желтая — нога тут, другая там. Да не разбей чего сослепу, тетеря!
Непряхин стариковской опрометью кидается исполнять приказание молодой жены. Дашенька стаскивает с себя полушубок, разматывает полушалок с плеч и становится статной круглолицей молодайкой с заплетенными вокруг головы рыжими, в руку толщиной, косищами; заправская начинающая ведьма. Оправляясь, она подплывает к столу.
Чего и пожелать вам, ума не приложу… И без меня, видать, богатые да счастливые. Давайте уж пожелаю вам по крайности изменения погоды!
Она выпивает свой стаканчик неторопливыми глотками и с ясным лицом, как воду. Юлий почтительно крякает, полковник готовит ей угощенье, однако Дашенька сама и поочередно оказывает внимание всякой снеди, выставленной на столе.
Какой ты должок на меня насчитал?.. ровно бы не занимала я у тебя.
Березкин. Как же, обещалась вчера про кралю-то приезжую рассказать… Бают, всех мужей законных в городе с ума свела.
Дашенька. Ах, это соседка наша, Фимочка, вдвоем со старушкой своей проживает. Этакая змеечка, гибкая, двадцати осьми годков. Я с ей в бане мылась: тело белое, пригожее, тонкое, в иголку проденешь, а с жальцем. Кавалеры вкруг вьются, ровно мухи над ватрушкой… Тянет вашего брата на грешненькое!
Березкин. Живут на что со старухой-то?
Дашенька. Она войну-то кассиршей на железной дороге просидела. А кажному ехать надо — кому за хлебцем, кому мать хоронить. Ну и брала: с горя по крупице — к праздничку пирожок. (Закусывая.) Наша председательша, Марья-то Сергеевна, и не гадает, какая над ей гроза нависла. В самого Щелкана, в мужа ее, Фимка-то наметилась. Может, и брешут, кто их знает, а только она его будто из войны выручила. И про спички свои забыл, жениться на ней ладит.
Кареев. При живой-то жене?
Дашенька. Разъедутся!.. Уж тайком помещение ищут. А ей невдомек, бедняжке, Марье-то Сергеевне. Ночью часок-другой подремлет на казенной жесткой коечке и опять до свету бумагой шурстит. За текучими делами горюшко-то и подползло!
Юлий (для отца). Несчастна, значит?
Дашенька. Промашка у ей вышла. Она из богатого дома, отец-то всем телеграфом у нас заведовал… учителишка один в нее и влюбись! Вроде и он по сердцу ей пришелся, да только бедный: ни ножа в дому, ни образа, ни помолиться, ни зарезаться. В молодые годы сомов с моим-то ловили!.. Ну и высказали учителишке напрямки: чего ты, арифметика горькая, у крыльца бродишь, травку топчешь, наших псов дразнишь? Чем ты королевну нашу одарить можешь, кроме нищеты да чахотки? А ты ступай в люди, добивайся да приезжай за ей в золотой карете. Тогда посмотрим, што за прынц такой — вон как!.. И пошел он с горя в страну Памир, да и канул: то ли в пропасть кувырнулся, то ли со спирту зачах. А на третий, кажись, годок Щелкан-то и подвернулся… до гроба за ту вину ее казнить!
Березкин. Вкусно сплетничаешь. (Наливая ей.) В чем же ее вина, раз он сам от нее ушел?
Дашенька. Не в том ейная вина, что ушел, а и том, что вослед за ним не побежала.
Юлий (жестко а мстительно, за отца). Вот именно в том, что босиком по снегу, в ночь глухую за ним не побежала!
Дашенька. Мой-то жижик сказывал: она впоследствии времени всё письма ему писала… (с восторгом зависти) на Памир, до востребования.
Вернувшийся с косынкой Непряхин машет ей рукой со стороны.
Чего размахался, ай опять подслушивал?
Непряхин. Иди домой, рыжая ты удавица!.. Не верь ты ей, Миколай Степаныч: семейство дружное, без взаимного попреку живут. И чего душа не захочет, полный стол у них имеется!
Дашенька (зловеще). Это верно: всё в доме есть, окроме нужды да счастья.
Музыка становится громче и ближе, слышна звонкая величальная частушка. Дашенька выглядывает в коридор.
Ну, держитеся теперь. Макарычев мужиков в обход повел. И наш звездочет с ними…
В коридоре показывается внушительное шествие колхозного люда: невесты и отцы. Первым в номер заглядывает парнишка лет шестнадцати, разведка — можно ли. Юлий делает пригласительный жест рукой. Внезапно лампочка начинает светить с явным перенапряжением. Передние входят, держа на шестах транспарант с надписью: «Пламенный привет герою-трактористу Маслову Л. М.!» Большинство остальных, привстав, на что пришлось, один поверх другого заглядывают в номер. Впереди старые председатели колхозов: один — могучими бритый, лишь в усах, старик с черным трактирным подносом, на котором, точно извиваясь, перезваниваются узенькие, не по напитку рюмочки,— Макарычев Адриан Лукьяныч. Другой — сложением помельче, с лица попостней, Галанцев, в бородке метелкой и с громадным эмалированным чайником, где, надо думать, и содержится горючее гулянки. Вперед протискивается коренастый и белобрысый виновник торжества с золотой звездочкой на гимнастерке, расстегнутой у ворота для облегчения, сам тракторист Маслов. Все выжидательно смотрят на полковника.
Березкин. Чего вы, братцы, на меня, ровно на водолаза, уставились?
Голоса:
— Говори ты, Адриан Лукьяныч!..
— Первый голос Галанцеву!..
— Зачем же, пускай сам начнет, а мы поддержим. Давай, Маслов!
Маслов (чуть с хрипотцой в голосе). Дозвольте обратиться, товарищ полковник.
Березкин. Пожалуйста… только ведь не я тут хозяин-то.
Макарычев. У нас на всех хватит, смело обращайся, тракторист!
Маслов. Являюсь по демобилизации второй очереди старший сержант Маслов, Маслов Ларион… (покосившись на свою звездочку) Ларион Максимыч. Так что выполняю данный зарок, товарищ полковник,— отгулять неделю скрозь в знак победы над проклятым фашизьмом.
Березкин. Как же, слышим… вторые сутки вся хоромина дрожит. А что, братцы, не пора ли и за работу?
Из толпы выделяются двое, любители поговорить.
Первый. Осподи, да рази такую победу в двои сутки отпразднуешь? На ей семь пар сапог мало исплясать!
Второй (вдохновенно). Нонче гуляем, завтра единодушно кидаемся на восстановление мирной жизни.
Галанцев (обернувшись). Тихо!.. загалдели. Чего замолк, давай, Максимыч.
Маслов. Никак не могу, не могу я с ними, Иван Ермолаич, при подобном шуме… весь голос себе сорвал. Слышишь, в горле ноты какие? И без того сам не свой, а тут еще и слова молвить не дают.
Непряхин. Ты не серчай, сержант, это они на радостях. (Про Кареевых.) Люди с дороги, не задерживай людей, объясни им разборчиво, отчего происходит твое такое состояние.
Маслов. Вот колебание во мне, товарищ полковник. Поскольку вследствие военных действий противника лишился собственного угла, то два колхоза охотно желают прикрепить меня, так сказать, на вечное пользование. В силу чего является затруднение (показывая поочередно на Макарычева и Галанцева): направо — полный достаток, зато налево — красота!
Галанцев. Наши местности исключительно высокохудожественные!
Березкин. Ну, достаток — дело наживное. Выбирай красоту, сержант.
Галанцев. И я ему то же твержу. Это нонче покамест и гвоздя не добьешься, а погоди, как отстроимся через годок… Видал, коней-то даве к нам на погорелыцину пригнали?
Макарычев (презрительно). Немецкий конь на русском лугу не сгодится.
И немедленно ропот давнего соревнованья возникает между мужиками позади.
Первый. Ты, Адриан Лукьяныч, наших коней зараньше времени не стражи!
Второй. Понимать надо: немецкий конь имеет шею короткую, он воспитан с кормушки есть, ему пропадать на русском-то лугу.
Первый. А это, милые, надо отвыкать — поле да молодой лесок конем травить. Пора косилочку заводить, любезные дружки…
Галанцев. Тихо, я сказал!.. Эк-кая публика, Обращайся, тракторист!
Маслов безнадежно показывает на горло и машет рукою.
Одним словом, земляки убедительно просят угоститься за нашу всеобщую встречу. (Встряхнул чайник.) Никак тут покончилось у нас?.. Гришечка, давай сюда нашу дальнобойную!
Из глубины появляется гигантского роста неусмешливый виночерпий с запасной непочатой бутылью. Однако его отстраняет Макарычев с черным подносом.
Макарычев. Извиняюсь, граждане, наш черед… А ну, выдвигай пока Тимошу на передовую позицию!
Девушки вводят и усаживают на черный ящик от гармони Тимошу Непряхина. Под накинутой на плечи шинелью бедная черная сатиновая рубаха со стеклянными пуговками. Невольно щемит сердце при взгляде на его молодое, безветренное, улыбкой озаренное лицо, в котором запоминаются открытые, немигающие глаза. Он слепой.
Разогревайся пока, Тимоша… Мы подождем.
Тот обводит незрячим взором комнату, как бы ища, на что опереться, потом начинает с медлительных вариаций на полузнакомую тему: по мягкости звука его инструмент походит на концертино, тем временем колхозный виночерпий обходит собрание с подносом. Каждый огромными, по сравнению с рюмочкой, перстами берет свою — как бы за талию, и даже академик Кареев присоединяется к простому и честному торжеству земляков. Вдруг мелодия взрывается частушечным, на высокой ноте, перебором, и тогда негромким речитативом Галанцев оповещает всех, что
Галанцев.
…проживает в данном мире
на одном концу Сибири
ненаглядная моя…
Макарычев (притопнув).
на другом тоскую я!
И немедля, пригладив начес на лбу и как бы задетый за живое, Маслов сипло вспоминает с озабоченным видом про то,
Маслов.
как на Киевском вокзале
два подкидыша лежали:
одному лет сорок восемь,
а другому пятьдесят!
Единственно для затравки он делает плясовой выход, машет платком, и тотчас девушки, все восемь, бесшумно по-русалочьи скользят вокруг завидного жениха. Юлий, Березкин и Непряхин наблюдают гулянку с переднего плана, возле кресла с Кареевым, для которого, в сущности, и начался весь этот парад воспоминаний.
Непряхин (над ухом, про гармониста). Вот ознакомься, Николай Степаныч, это и есть сын мой, бывший звездочет, Непряхин Тимофей. С Марьей-то Сергеевной через дочку ее породниться собирались, а не судьба!.. Ничего, молча сносит свою участь.
Березкин. В каких войсках воевал твой сын?
Непряхин. Танкист был.
Березкин. Значит, нашей железной породы!
Жестом он приглашает всех к тишине, причем трудней всего остановить плясуна в резиновых сапогах, который самозабвенно, через всю сцену выделывает балетные композиции собственного сочинения. Все затихает. Березкин направляется к Тимоше.
Здравствуй, Непряхин. Где тебя так полымем-то охватило?
Тимоша (сидя). У Прохоровки, на переправе, на Курской дуге.
Березкин. О, да мы еще и родня с тобой. И я, брат, оттуда… Бывший твой командир, Березкин, находится перед тобою.
Тимоша резко поднимается.
Тимоша. Здравствуйте, товарищ полковник!
Березкин. Ничего, сиди, отдыхай… нам теперь с тобой положено отдыхать. Помню Курскую дугу, помню я эту, в два захода, по цветущей травке, танковую кадриль.
Маслов (скороговоркой). И мы, товарищ полковник, там же, на Тридцать восьмой высотке, в резерве стояли… И как поперли они на нас, извиняюсь за выражение, как клопы железные, так, верите ли, аж трава со страху побледнела!
Березкин. Погоди, Маслов,— никто в славе твоей не сомневается. (Тимоше.) Как отдыхается, солдат?
Галанцев. А ему чего: пригрет, обут, люди не обижают. Он дома!
Тимоша. Это верно, товарищ полковник, люди меня любят за веселье мое. Я хорошо живу.
Макарычев. Вот уговариваю в Глинки ко мне перебираться: второй после меня будешь. Тут меня все знают, мое слово верное — Макарычев я!
И отовсюду вперебой начинается подсказка приезжим, что это тот самый Макарычев, «что в Кремле сымался, по всем газетам насквозь прошел, у которого племянник в генералы выдвинут…»
У меня в Глинках даже цирюльник свой. В гостинице «Метрополь» всяких послов действительных стриг, а я его увел… (Хохоча.) Видишь: бритые — мои, а которые в шерсти — так те его, Галанцева!
Все смеются, кроме галанцевских, сокрушенно качающих головами на подобное поношение.
Попа себе отыскал — ахнешь: в дореволюционных волосах. Старухам везу, заели Макарычева… А вот насчет музыки слабовато у меня, пострадать девкам не подо что. Дай ему наставление, полковник, чтоб ехал.
Березкин. Поговорю ужо. (Взглянув на часы.) Ну, мне до полночи еще в одно место попасть надо… Рад узнать, что и в мирное время жизнь без моего танкиста не обходится. Сегодня же навещу тебя, Непряхин, на обратном пути… посмотреть твое житье-бытье, солдат.
Все расступаются: полковник уходит, провожаемый одобрительным гулом: «Беспощадный командир… с таким и в ад не страшно!»
Маслов. Махнем и мы куда-нибудь, братцы. Скучно мне тут. (Непряхину) Кто у тебя там, в крайнем номере?
Непряхин. Старикашка один, непьющий. Поди спать лег.
Макарычев. Неважно. Кто таков?
Непряхин. Факир один. Рахума, Марк Семеныч. Из Индии.
Маслов. Чего делает-то?
Непряхин. Обыкновенно: женщину разрезывает в ящике на части, посля чего она ему готовит яичницу в шляпе.
Молчание, мужики переглянулись.
Галанцев. Сумнительно… Слышь, Адриан Лукьяныч, факир еще остался. Что с им делать-то?
Макарычев. Чего ж, уложим факира — и по домам: хватит. (Про Кареева.) Ишь, гражданин нахохлился… Ты к нам на поправку приезжай: село Глинки здешнего району. Как со станции в горку выкатишь, тут мы, все пятьдесят дворов, над речкой и красуемся… Толще меня станешь! (Непряхину.) Давай, веди на факира!
Тимошу пропускают вперед. Номер пустеет, и накал в лампе падает до прежнего уровня. Доносится затихающая девичья запевка: «Не гляди на меня, стерегись огня…» Теперь вместо ветра слышен только посвист ливня в окно. Пока младший Кареев раскладывает привезенные постели, старший зажигает свечи.
Кареев. Сколько зорек в шалаше пролежали на охоте, а не признал меня Макарычев… (Лирически.) Виденья юности… Еще одно последнее осталось.
Следует приглушенное чертыханье Юлия.
Что там у тебя?
Юлий. Скатерть вместо простыни захватил.
Кареев. Пора тебе жениться, Юлий… пора тебе обугливаться, дотла сгорать от нежного пламени. Все порхаешь мотыльком по цветкам удовольствий…
Юлий. Значит, огнеупорный я… Значит, не родилась еще такая, чтоб ради нее обуглиться.
Стук в дверь.
Кого черт несет… Войдите!
Робея, в номер вступает девушка лет девятнадцати, в станинной, поверх пальто, накидке с капюшоном, с которой течет,— дождь на дворе. Она очень хороша: какая-то чистая воспламененность в ее лице и голосе не позволяет взгляда от нее оторвать. Когда она откинет капюшон с лица, Юлий опустит руки, а его отец с возгласом: «Маша!» — и во исполнение необъяснимой потребности сделает движение навстречу и закроет ладонями лицо.
Девушка. Я не ошиблась?.. простите, я полковника Березкина ищу.
Юлий. Он сейчас вернется, он и вещи тут свои забыл.
Девушка (застенчиво, Карееву). Вы, верно, с мамой меня спутали, мы с неюкак две капли похожие. И я тоже Марья Сергеевна, как она.
Не спуская с гостьи глаз, Юлий ставит для нее стул. Девушка теряется от смущения и тыльной частью пальцев пытается охладить горящие щеки.
Уж и не знаю… Нет, я пойду, пожалуй, а то вон наследила у вас.
Юлий. Это ничего, это высохнет. В разговоре незаметно время летит… Пока Березкин не вернулся, давайте ваши туфли, я у печки посушу.
Он переставляет стул к печке. Соблазнившись теплом, гостья нерешительно садится и вытягивает ноги к огню.
Оба Кареева почтительно стоят возле, готовые к услугам.
Марька. Вы знаете, это знаменитый номер у вас: здесь Иван Грозный ночевал у игумена Варнавы, проездом на новгородское усмиренье. Зимой тысяча пятьсот семидесятого года…
Юлий, Вот как… кто бы мог подумать!
Вся зардевшись, она снова поднимается. Эта несколько провинциальная грация застенчивости и лишает Юлия свойственного ему красноречия.
Марька. Нет, я лучше пойду… Видите ли, папка случайно проходил по коридору давеча и слышал, как Березкин какое-то письмо обещался ему передать. Папка так торопился, не смог зайти: ужасно всегда спешит. У нас даже шутят в городе, что сам Щелканов сгорает на работе, а спички у него не зажигаются… Они большие друзья с полковником… (с наивной гордостью за отца) как-никак вместе проливали кровь за человечество!.. (С тревогой.) Вы думаете, это очень важное письмо?
Кареев (почти сурово). Иначе не решился бы такую дочку да по такому ливню к незнакомым людям посылать!
Марька. А я даже предпочитаю в дождик гулять. Забавно, что и маме в моем возрасте тоже дождик нравился… хотя, правду оказать, при солнышке я еще больше люблю.
Молчание. Разговоры иссякли. Марька решительно берется за плащ, и тотчас же Юлий сдергивает с гвоздя свое пальто. Марька переводит на него вопросительный и строгий взгляд.
Юлий. Я настоятельно прошу позволения разделить с вами прогулку под дождем.
Марька. Видите ли… я под дождем одна люблю гулять.
Юлий. Насколько мне известны законы, дождь принадлежит всем гражданам… без ограничений!
Марька уходит, сверкнув взглядом на прощанье. Юлий бросается следом за нею.
Кареев. Куда же ты, куда, огнеупорный сын мой?
В конце подвального коридора нашарь обитую войлоком дверь, ночной гость, и, когда откликнутся на стук: «Войди, человек, не заперто», — вытри ноги о половичок на площадке и затем спустись по железной, без поручней, лестнице в бывшую котельную с толстыми трубами санитарного назначения на сыроватых стенах, покрашенных веселеньким колерком. Уютно и по-своему нарядно в этом жилье, прогретом людской теплотой; здесь живут Непряхины. Тусклой электрической лампочке помогает керосиновая коптилка на верстаке у хозяина. Все здесь выдает Дашенькин вкус: султаны цветного ковыля в крынках, румяные гипсовые коты с местного базара, но в первую очередь запомнится тебе не старинный, заклеенный картинками посудный шкафчик, не самодельная печурка с длинным коленчатым дымоходом, даже не корыто посреди, в которое размеренно ударяет дождевая капель с потолка, а большой черный глобус звездного неба на столике в углу. В горизонтальное, как щель, и чуть выше головы окно с бальзаминами в бумажном кружеве смотрится осенняя мгла. Хозяева помещаются в каморке справа, за богатой ситцевой занавеской; Тимоша ютится за такой же, поскромнее, слева. Дашенька накрывает ужин на стол, Непряхин у верстака чинит белую нарядную туфельку, которую принесла соседка Табун-Турковская; она в китайском халате с драконом на спине. Сидя возле, это пожилая, пестрая и пышная дама ловко скручивает козью ножку из газетного лоскута.
Турковская. Как на грех: с нетерпением ожидаем жениха, и Фимочка, уже в халатике, полегла занавеску на окне закрепить, чтоб не подглядывала… да оступилась, каблук и сломала. Огня, мой друг!
Поеживаясь от непривычного тона, Непряхин протягивает ей горящую коптилку.
Мерси! Замечаете, вся жизнь кругом стала такая непрочная!
Дашенька. Да он тебе на шуруп его поставит, каблук-то, хоть с башни падай тогда… Вроде покидать нас собираетесь?
Турковская. Пора, так опротивела эта эвакуация. Я как-то морально деградирую здесь.
Затянувшись, она испускает громадный дым, от которого Непряхин отмахивается подвернувшейся картонкой.
Понюхайте только, что я курю: тут и солома, и опилки, и несомненное гусиное перо. Ужас!
Дашенька. И не говори,— спекулянт нонче продувной пошел: не зевай… Никак, должность новую получает жених-то?
Турковская. Хлопочем. По торговой части хотелось бы, а нам то школу музыкальную подсовывают, то кинематографию, то детский санаторий. Это я с вами, разумеется, по секрету делюсь…
Дашенька. Тайна, в гроб с собой положу!.. Конечно, с музыки-то чем попользуешься, а вот при детях-то — не скажи: продукты всегда свежие и бельишка вдоволь — меняй на что душа велит, броде все холостяки наперечет в нашем городе… Из здешних будет жених-то?
Непряхин. Да чего, чего пристала, удавица, будто не знаешь!
Дашенька. А мне из ейных-то уст слаще узнать. (Тормоша собеседницу). Марья Сергеевна не проведала еще, что вы у ей мужа со двора уводите?
Турковская. А нас это абсолютно не интересует. Сергей Захарыч так про нее и выразился, что, несомненно, Машенька — достойная женщина, но слегка устарела, отстает от новых веяний и вообще уже не стимулирует к работе. (Непряхину.) Сами замечали, наверно, как это отражается на умственной деятельности.
Непряхин. Отражалося когда-то…
Он с сердцем швыряет туфлю на верстак, Табун-Турковская еле успевает увернуться в сторону.
Хватит на сегодня, баста, и сейчас же с глаз моих долой, уходи!
Турковская (надменно), Если мне память не изменяет, вы же не бесплатно чините. Я могла бы и вперед заплатить.
Непряхин. И денег твоих не надо, посля них руки надо мыть.
Дашенька. Да он, никак, спятил у меня?.. капиталист объявился! Не слушай его, соседушка, пускай брешет. Давай сюда!
Однако Табун-Турковская прячет деньги назад в сумочку, которая закрывается со странным зубовным прищелкиванием. Здесь, наверно, и разразилась бы раньше срока семейная сцена, если бы не крайне своевременный стук в дверь.
Войди, человек, не заперто.
Входит Марья Сергеевна в старомодном пальто, с мокрым зонтиком и тяжелым, в намокшей простыне, свертком; после уличной мглы ее слепит даже этот неяркий свет. Непряхины молчат, стоя в почтительном недоумении от позднего визита высокой гостьи. Раньше всех осваивается с обстановкой Табун-Турковская.
Турковская. Смотри, Дашенька, кто пришел-то к вам, сама хозяйка городская пожаловала. Боже, как же я счастлива видеть вас, Марья Васильевна!.. Ведь это только халифы багдадские — и то наиболее передовые! — подданных своих по ночам навещали. А мы тут как раз впечатлениями делились, какая обаятельная у нас градоначальница.
Марья Сергеевна (строго и тихо). Меня зовут Марья Сергеевна… Здравствуй, Палисаныч, и ты тоже здравствуй, Дашенька. Еле отыскала вас среди развалин, бедный мой городок!.. Тимоша еще не возвращался?
Непряхин. С ужином дожидаемся. Мужики отшумели, запрягать пошли.
Дашенька. Скидывай одежку поскорей, подари нам минуточки три, радость наша ненаглядная!
Марья Сергеевна. В самом деле, я подожду его, пожалуй.
Гостья ставит у стенки свою ношу и раздевается, чуть смущаясь от пристального взора Табун-Турковской. Под пальто у нее подложена теплая ватная безрукавочка, из-под юбки видны грубоватые сапоги. Непряхин вешает на гвоздь одежду гостьи. Дашенька старательно вытирает для нее и без того чистую табуретку. Оставшись в стареньком пуховом платке, Марья Сергеевна неторопливо знакомится с помещением: все ей интересно здесь,
А мне нравится у тебя, Палисаныч и уютно и, знаешь, сравнительно тепло!
Турковская. Это такая редкая удача — встретиться с вами в нейтральной обстановке. Кстати, у меня, к вам одно абсолютно конфиденциальное дельце… Возможно, вы и помните меня: Табун-Турковская!.. Лет сорок назад был еще такой вице-губернатор на юге, между прочим выдающийся противник монархического режима!..
Марья Сергеевна (плавно, мимоходом). Я принимаю в четные дни, кроме воскресений, с часу до четырех.
В сопровождении Дашеньки она идет дальше и замечает на верстаке белые туфельки, которые Табун-Турковская не успевает прикрыть бумагой.
О, уж не твоя ли работа, Палисаныч… или только в починку принесли? Красивые какие, ровно лебеди. Тесны кому-то, по шву надорваны, жалость какая!
Турковская (жеманно и нагло, в самые глаза). Это подарок жениха племяннице… вернее, воспитаннице моей. Ножка у нее действительно полновата, а вообще она у меня крайне привлекательная девочка. Я ее чумазым ребенком на улице подобрала и отдала ей буквально все: молодость, здоровье, культуру. Собственно, не столько для себя, сколько ради нее я и решила обратиться к вам…
Марья Сергеевна. От часу до четырех в помещении горсовета.
Дашенька бросает насмешливый взгляд в сторону Табун-Турковской. Корыто на полу заставляет Марью Сергеевну взглянуть на потолок.
Что же ты мне не сказал, что течет у тебя, Палисаныч? Сколько лет пользуюсь твоими услугами для горсовета, и ни о чем ты меня не просишь… а с какими только просьбами не обращаются иногда ко мне разные бесстыдники!
Табун-Турковская зловеще улыбается вслед этой красивой когда-то, увядающей женщине с гладко уложенными волосами, потом шипит и уплывает домой.
И пол каменный, холодный. Хоть бы фанерой застелить. Вот разживусь — пришлю тебе листика два — у кроватей положишь.
Дашенька делает мужу знаки из-за спины: бери, дескать, бери, раз дают!
Непряхи н. Обойдемся… У тебя, Марья Сергеевна, и без нас забот хватает. Игуменья ты у нас.
Марья Сергеевна. Чепуху какую сказал — какая ж я игуменья? У меня дочка на выданье, муж статный да веселый, в крытой пролетке езжу. Я королевой у вас живу.
Дашенька (плачевно и подпершись рукой). Обтрепалась ты с нами, королевнушка ты наша, сапожки твои сносилися. Другая от такого муженька давно легла бы где стояла, в земельку потепле завернулась бы, только бы шашней ихних не видать!
Марья Сергеевна. Прекрати спектакль, Дарья. Какую еще сплетню про него узнала?
Непряхин. Перестань воду мутить, удавила… ставь картошку на стол! Не слушай ее, Марья Сергеевна: завсегда ее к ночи жадные бесы зудят.
Дашенька приступает к исполнению хозяйских обязанностей. На столе появляется глубокая деревянная плошка с дымящейся картошкой.
Не угодно ли погреться с нами?
Марья Сергеевна (колеблясь). Поздно ведь, а у меня еще телефон с областью заказан… да и Тимошу-то непременно надо повидать. Ладно, угощай меня, Палисаныч!
Они едят молча.
Непряхин. Машенька, на что тебе Тимоша-то понадобился?.. дозволь уж по старинке тебя назвать. Большие люди не лазают ночью попусту по таким буеракам.
Марья Сергеевна. Я вообще собиралась взглянуть, как ты живешь… да тут еще (про сверток) генерал Хрептов подарок мне трофейный прислал. А нам ни к чему, никто у нас не играет. Вот я в решила Тимоше отдать. Раскрой, Дарья, не урони только…
Замирая от любопытства, та выполняет порученье. Из тряпок показывается новый, перламутром обложенный аккордеон. Кажется, он пугает Непряхина, этот загадочный ночной подарок.
Дашенька. Хозяюшка ты наша, бог дочку твою счастьем не оставит, что слепенького не забываете!.. Придет — ручки тебе исцелует. Чудо какое, страшно в руки взять. (Суетясь вокруг.) Куда ж нам его, жижик: двери у нас всегда не заперты.
Непряхин. Придержи руки… и язык заодно, ласочка: тут разум нужен.
Он говорит это с холодком и упреком, повергающим Марью Сергеевну в еще еле приметное смущенье.
Не надо нам, Машенька. Нету у нас ничего продажного.
Дашенька. Да не слушай ты его, кареглазая, в годах он… у него затемнение мозговых оболочек, сказывают!
Марья Сергеевна. Я и не собиралась ничего покупать у тебя, Палисаныч.
Непряхин. Ты окинь глазом, Машенька, хоромы наши: всё тут. Что тебе у нас приглянулося? Мигни, мы и так отдадим. Вон и Дашенька приметила: эти сапожки я тебе еще до войны шил, и ноги у тебя сейчас скрозь мокрые… А за такую вещь Макарычев коровку с бычком отвалит. Не таися: какая тебя печаль к нам привела?
Марья Сергеевна. Ты просто смутил меня, Палисаныч. С детства, сам знаешь, не было ничего тайного в жизни моей.
Непряхин. Тогда давай начистоту, Машенька… Ведь ты за Марьку боишься: какая ж мать дочку за слепого отдаст? А ты не терзайся: ничего такого промеж них не было… Мало ль что взаимно любовалися: это у них детское, это пройдет под влиянием жизни. Молва людская помолвила, она ж их и разведет.
Дашенька (всплеснув руками). Да чего ты, злодей, от всего отказываешься! Цены ему нету, жениху нашему: из самой главной из обсерватории, где звездам счет ведут, сколько разов о здоровье его справлялися, пока в госпитале лежал.
Ее никто не слушает.
Непряхин. Разве мы не понимаем, Машенька, что теперь Тимофей Непряхин не чета ей? Она красавица… за таких сердце без стону о горы памирские расшибают, а он… нет на свете сирей его. Сам должен место свое понимать. И не стыдися, никто тебя не осудит; ты мать… Ешь картошечку, пока не простыла!
Они едят молча, обжигая пальцы,
Марья Сергеевна. Действительно хороша… и соль-то у вас какая вкусная.
Дашенька. Горяча больно, не ожгись.
Марья Сергеевна. Замаялась я совсем с водопроводом, Палисаныч. Уж договорилась было — с генералом Хрептовым: дает на восстановленье полтораста человек, а людей разместить негде. И, такая беда, документы на соседнюю скважину утрачены — ни глубины известняков, ни характеристики горизонтов — ничего не знаем. С реки вести — труб нет, а новую бурить, сам знаешь, каково!
Замолкнув, лицом к двери, все трое слушают шорох шарящих рук. Движением глаз Дашенька оповещает гостью о возвращении пасынка. С кульком и черным ящиком на ремне входит Тимоша Непряхин. Никто не произносит ни слова, пока тот раздевается.
Тимоша. Разъехались наконец. Надарили всего — разберись там, тетя Даша. (Насторожасъ.) Гости у нас. Кто же это?
Дашенька. Беги, вались в ноги, слепенький!.. Гармонь-то какую в подарок тебе принесли!
Марья Сергеевна. Вы у нас главный мастер веселья… вот и действуйте, Тимоша. Тут еще факир один на днях приехал. Пускай развлекутся хоть немножко люди-то.
Тимоша. Работы действительно много — все хотят плясать: топчут войну. (Спускаясь вниз.) Мне всегда так спокойно становится, как в детстве, когда я слышу ваш голос, Марья Сергеевна!
Дашенька (про подарок). Тут он, тут, бери скорей, прячь к себе, на руках держу.
Тимоша берет аккордеон; огладив его, Тимошины пальцы привычно, вглухую пока сбегают по клавишам. Он извлекает всего две ноты, потом возвращает аккордеон Дашеньке.
Тимоша. А занятный этот тракторист: при львиной отваге детской кротости человек. Да и Макарычев тоже… Невольно чувствуешь себя должником перед такими людьми.
Непряхин. Ужинать садись, Тимофей.
Тимоша. Куда, на неделю накормили! (В ту сторону где только что стояла Марья Сергеевна.) Где вы там, Марья Сергеевна? Неужели только для меня вы (затеяли этот героический ночной поход?
Марья Сергеевна (с явной неискренностью). У нас эта вещь все равно заваляется, а вам она…
Непряхин. Погоди, мы уж не станем мешать тебе, Марья Сергеевна. Пойдем, ласочка, дровец попилим, стены на ночь подсушить.
Непряхины одеваются в молчании и уходят, прихватив пилу с гвоздя.
Марья Сергеевна. Ужасно жалею, что не понравился вам подарок мой.
Тимоша. Напротив, отличного звука вещь, но мне она ни к чему.
Марья Сергеевна. Хороший инструмент в руках артиста — это уже половина его успеха.
Тимоша. Вы полагаете, что я примирился с моим нынешним ремеслом? Это ваше заблуждение, Марья Сергеевна… Я не сдавался на войне, не сдался и теперь.
Марья Сергеевна. Мне приятно слышать, Тимоша, что у вас имеются планы на будущее. Если не секрет… какие?
Тимоша (помедлив). Вы спрашиваете как мать девушки, которую необходимо оградить от опрометчивых решений?
Марья Сергеевна. Перед вами друг вашей семьи, который помнит вас еще ребенком.
Тимоша (усмехнувшись). Хорошо, надо отвечать друзьям.
Марья Сергеевна заранее поднимается опустить щеколду на двери, чтобы никто не помешал этому важнейшему разговору. По волнению, с которым Тимоша выбирает слова, видно, как дорого ему обходится этот ответ.
Я задумал большой ход в жизни, но… мне надо собраться с силами. Для начала, вероятнее всего, я просто уйду из города. Выберу ночь подождливей и уйду.
Марья Сергеевна (с болью и горечью). Куда, куда, милый Тимоша… в бродяги, в нищие?
Тимоша (корректно и сухо.) По-видимому, мое несчастье внушает вам потребность пожалеть меня. Напрасно, Марья Сергеевна… Жизнь так прекрасна, что я не отказываюсь в ней даже от боли… вы слышали?.. я сказал: даже от боли. Я собираюсь уйти, но не сгинуть. Конечно, любимая страсть моя, астрономия, закрыта для меня навсегда, но главный мой инструмент, мой мозг… вот этот самый осиротевший мозг мой, он в надежных руках. Первое время ему трудновато будет во тьме… но я помогу ему, он привыкнет. (Совсем легко.) Зато теперь ничто не станет отвлекать меня от работы: ни смена дня и ночи, ни глубина весеннего неба, ни даже фотография девушки, которая имела неосторожность… попривыкнуть ко мне с детства. (С неожиданно прорвавшейся надеждой.) Конечно, если бы девушка не торопилась, если бы нашла силу потерпеть… ну, десять лет, даже шесть… Поймите: в моих условиях просто невозможно уложиться в меньший срок! Я не смею обнадеживать вас, но, возможно, я показал бы людям, на что способен человек, у которого есть любовь и цель… да, любовь и цель.
На свое счастье, Тимоша не видит откровенной смены чувств в лице и поведении Марьи Сергеевны: то облегчения, то мучительной жалости, то возобновившихся подозрений, то просто укоров совести. Марья Сергеевна дважды удерживается от желания пожать руку слепого, чтобы не выдать себя этим движением материнской благодарности и согласия принять жертву.
Марья Сергеевна. Вы благородный и непреклонный человек, Тимоша. (Неожиданно торопливо.) И, пожалуй, это лучший выход: уйти в люди, потому что люди добры… да-да, они вас поддержат, они не допустят вас разбиться! Они потому и люди, что не смеют забыть, чего вы добились для них своим подвигом. И чем скорей вы осуществите свое решение, тем с меньшей болью. Не скрою, первые годы будут вам труднее смерти… (упорствуя в первоначальной цели) и в этом смысле мой подарок помог бы вам отчасти скрасить ваше одиночество.
Но, значит, Тимошу задели за живое ее неуместная настойчивость и прорвавшийся при этом тон лести.
Тимоша (сухо). Видите ли, Марья Сергеевна, я еще не завтра собираюсь уходить. И я охотно принял бы эту вещь, если бы она не носила характера отступного. Возьмите ее назад, а то я могу подумать, что вы пришли выманить у меня сердце в обмен на дорогую игрушку. Стоит ли вам тратиться, Марья Сергеевна: со мной можно обойтись дешевле.
Марья Сергеевна. Не обижайте меня, Тимоша.
Тимоша. Я уже третий месяц здесь после госпиталя, но разве я не даю проходу Марьке, мешаю ей спать серенадами, надоедаю вашим собакам? Мы связаны только словом, а это не документ: здесь нет места для казенной печати! Однако ложная совесть заставляет Марьку чуть не каждый вечер прибегать сюда… я едва успеваю прятаться от нее. И вы сами должны помочь мне в этом. (Совсем тихо.) Видите ли, Марья Сергеевна, ведь я… я совсем ничего не вижу, а она ходит неслышно, как солнечный луч, она может выследить, догнать, застичь меня в мыслях о ней… и я могу дрогнуть, ослабеть тогда!
Кто-то слегка подергал снаружи дверь — маленькая суматоха.
Как раз она!.. скажите, что Макарычев увез меня на месяц в Глинки.
Следует повторный стук. Тимоша скрывается в своей каморке. Подойдя к двери, Марья Сергеевна поднимает щеколду. Входит полковник Березкин. Вначале он молча стоит с расставленными руками, давая стечь воде с фуражки, потом вытирает платком мокрое лицо.
Березкин. Вот это я понимаю — линия обороны! Мне еще не доводилось брать таких: горы щебня и воронки, залитые водой. Здесь живет Тимофей Непряхин?
Марья Сергеевна. Я посторонняя тут, но боюсь, не увез ли его Макарычев к себе в Глинки.
Березкин. Мне почему-то кажется.., вы еще больше боитесь, что я останусь ждать.
Марье Сергеевне приходится выдержать его иронически-пристальное внимание.
Ничего, я располагаю неограниченным запасом времени. (Скинув шинель и разложив на столе свое табачное хозяйство, он принимается набивать трубку.) Погодка-то!.. Гулял по городу сейчас и, в частности, побывал на Маркса, двадцать два.
Марья Сергеевна (печально). О, эта улица была буквально сметена в ночь на десятое июля. Пустыня… да?
Березкин (иронически). Вы обладаете поразительной наблюдательностью: пустыня, и кое-где уже бурьяном поросло. Вы не обращали внимания, как быстро зарастает все это…
Марья Сергеевна. Что и на чем?
Березкин. Ну, это самое, дырки на человечестве.
Марья Сергеевна. Мы были тихим и опрятным городком — отбоя не было от художников. Потом пришли другие посетители…
Березкин. Довольно чистая работа, с военной точки зрения. Мы в их стране были милосердней. Простите, с кем имею честь?
Марья Сергеевна. Я Щелканова, Марья Сергеевна.
Березкин (загораясь недобрым огоньком). А, городничиха! Как все отлично складывается, одно к одному. Бывший командир гвардейской танковой бригады… Березкин.
Он представляется без поклона, звучно сдвинув каблуки, и не без умысла называет свою фамилию лишь после краткой паузы. Марья Сергеевна делает непроизвольное движение к нему, в ответ на это полковник опускает глаза и начинает закуривать. Между прочим, как ни пытается он применить щелкановские спички, из множества не зажигается ни одна; тогда он временно отказывается от своего намерения.
Марья Сергеевна. Так что же вы таитесь от меня… знаменитый, непобедимый Березкин! Я столько слышала о вас… да и муж всегда отзывался как о храбром, даже исключительно порядочном человеке. Вы навестить его, отдохнуть к нам приехали… или навсегда?.. чему мы были бы все ужасно рады!
Березкин (сухо). Не совсем так, Я здесь проездом.
Марья Сергеевна. И, конечно, в гостинице остановились… Как не стыдно вам, полковник! Кто-кто, а Березкин-то мог бы рассчитывать на наше гостеприимство. Правда, последние полгода мы живем почти врозь с Сергеем Захарычем… просто из-за работы неделями не видимся друг с другом. Вы могли бы даже и с семьей к нам приехать!.. или она уже здесь?
Березкин. Нет, она у меня… в другом месте.
Марья Сергеевна (сочувственно), И далеко отсюда?
Березкин. В известном смысле — да.
Марья Сергеевна. Где-нибудь в Сибири, на Дальнем Востоке?
Березкин. Нет, еще дальше. Они жили здесь, на Маркса, двадцать два.
Известие это, сообщенное без тени упрека, жалобы или расчета на участие, само по себе звучит как зловещее предостережение от душевных излияний и обещание дальнейших грозных открытий.
Марья Сергеевна. Я сожалею, что мы не смогли сохранить вашу семью. То была ужасная ночь… нас расклевали дотла. Правда, бомбы были вез маленькие, на нас скупились тратить большие.
Полковник возобновляет безуспешные попытки добыть огня посредством спичек, на что уходит вторая треть коробки. Марью Сергеевну пугает это внешнее бесстрастие.
И я отлично помню этот домик: ну как же… чистенький такой, с садиком.
Ничего в ответ, кроме чирканья спичек.
Ведь вы, кажется, большие друзья с Сергеем Захарычем?
Березкин. Не совсем так. Скорее сослуживцы… но тоже не совсем. Поразительные спички готовит товарищ Щелканов на радость нашей терпеливой родине. У нас танки на фронте пылали жарче. Только от войны не закуришь: огня, знаете, многовато.
Марья Сергеевна. Да, еще не наладили… Недавно на шефском вечере в клубе Сергей Захарыч рассказал, как вы посылали его в бой на ратный подвиг, как обняли его и даже шепнули на ухо: «Иди, пролей кровь, капитан!» В этом, месте я сама видела у некоторых женщин заплаканные лица… (С неожиданным сомнением.) Так оно и было?
Березкин. Не совсем так.
Марья Сергеевна. Я тоже не слишком поверяла, будто вы даже перекрестили его на прощанье… ну, как Кутузов, что ли? Кто же в наши дни станет так… на глазах у всего войска, верно?
И тогда происходит вспышка вполне созревшей тревоги: Марья Сергеевна порывисто хватает руку полковника, но и это не изменяет его позы.
Да что же вы молчите, железный человек… ведь он же дочери моей отец! Немедленно говорите, чего он еще там натворил… убил, обокрал, предал кого-нибудь? Сейчас же, велю вам, покажите мне письмо, за которым он Марьку в номер к вам посылал!
Березкин безответно смотрит на нее. Начальный план его показать близким истинное лицо Щелканова имеет смысл лишь в случае, если у жены и дочери Щелкановых уцелела в душе хоть капля привязанности к мужу и отцу. Стыдясь себя, Марья Сергеевна постепенно стихает.
Но я допускаю, что и не было никакого письма, а просто вы боль свою на всех нас разделить хотите!..
Но в ответ на вту неуклюжую хитрость Березкин нехотя достает из нагрудного кармана синий конверт.
Что еще там, в этой гадкой бумажке, разверните!
Березкин. Может, не открывать?.. а то вылетит плохая птичка.
Марья Сергеевна. Ну, милый Березкин, эти птички дни напролет щебечут на моем окне. Верно, опять послание какой-нибудь дурной бабенке. Это правда, Сергей Захарыч нередко проявляет неожиданное для своих лет легкомыслие… никогда не затруднял себя долгим выбором… да и вообще мужчины становятся благоразумны куда позднее нас, женщин. Кто же это однако? (Не в силах скрыть скопившейся обиды.) Если Лемпицкая, так ведь они же в ссоре вот уж год. Значит, прежняя, Верка?.. Или Катерина Эдуардовна, так называемая Кэт?.. (Стыдясь своей слабости.) Я не хочу вашего письма… только адрес прочтите!
Жестом дочери она тыльной частью пальцев пытается остудить пылающие щеки. Полковник кладет письмо на стол, но теперь уже сама Марья Сергеевна малодушно боится взять его.
Березкин. Почерк разборчивый, это не займет у вас много времени. Возьмите.
Марья Сергеевна (по-детски). Он плохо вел себя на фронте?
Березкин. Да, как говорится, не гнался за военной славой.
Марья Сергеевна (с надеждой). Раз в госпитале лежал, значит, бывал в боях!
Березкин. Н-не совсем так. Как ящерица в опасности сбрасывает хвост, он выкинул войне два ребра из своего организма… и ушел.
Брезгливо, кончиками пальцев, Марья Сергеевна берет письмо, рука ее дрожит вначале, но по мере того, как чтение близится к концу, все чаще гримаска боли и презренья родится у нее на губах. Следует заключительная героическая попытка полковника разжечь трубку.
Марья Сергеевна. Так он еще и трус вдобавок! В целом свете не подозревает никто, на что еще способен товарищ Щелканов… Ах, это наша здешняя Фимочка? (Молчание.) Ну, если вы собирались в моем лице лишить его любящего сердца, то вы опоздали, полковник.
Березкин. Есть еще любящее сердце дочери.
Марья Сергеевна (с заминкой). Да, Марька ничего не знает. Правда, когда у дерева рубят сук, больно им обоим! Я не собираюсь разжалобить войну…
Березкин. Войну нельзя разжалобить. Вы знаете, в какую погоду мы живем. Сталь куют заране. Когда клинок на взмахе, любая раковинка рвет его пополам…
Сверху в дверь без стука, лукаво улыбаясь, заглянула Марька. Не произнося ни слова, она обегает помещение глазами.
Марька. Так и знала, опять он спрятаться успел. (Матери, переводя глаза на полковника.) Надеюсь, я тебе не помешала, мамочка? А в горсовете у тебя свет из окон сияет на всю площадь, и все думают, что городничиха, как всегда, на капитанском мостике…
Мать молчит.
Как странно, всё тайны и тайны кругом… Но заметь, у нас с тобой совершенно одинаковые привычки… и не только гулять под дождем. Я тоже не спрашиваю, например, какое у тебя здесь неотложное дело!
Марька спускается. Поднявшись из-за стола, полковник наклонением головы отвечает на царственно беглый кивок Марьки, которая проходит в глубину помещения.
Тимоша, ваша шинель на гвозде… О, как мне надоела эта затянувшаяся игра в прятки! Я сержусь, вылезайте же! (Лишь теперь она замечает на верстаке белые туфельки Табун-Турковской.) Смотри, какие, мамочка, таких и во сне не увидишь! Это и есть чудо… да?
Марья Сергеевна. Не касайся их, Марька, это чужие, надеванные. Потерпи, все будет у тебя в жизни… в обмен на молодость. Ах, как же ты легка на помине, бедная моя!.. Вам везет, Березкин: перед вами дочь Щелканова,
И тогда, едва заслышав эту фамилию, в точности повторяя душевное движенье матери, Марька стремительно, а порывистой скороговоркой кидается к полковнику,
Марька. Так дайте же мне вблизи рассмотреть знаменитого Березкина! (Держа его за плечи.) Ведь я рас знаю только по газетам да описаниям отца… Но знаешь, мама, именно таким я его и представляла — хмурый, высокий, совесть войны. И может быть, даже рябой немножко: мне всегда казалось, что война должна быть рябая… а вам? Мамочка, но он же ни капельки не рябой… И смотри, его тоже, как Тимошу, забыли наградить, в суматохе! Ничего, полковник Березкин, за нами не пропадет…
Марька дважды и не отнимая целует полковника, принимающего это, как и былые атаки на фронте, с ледяным, неподкупным бесстрастием,— потом шутливо приседает.
Едва не забыла! Дозволено ли будет мне по случаю тезоименитства вашей покорной слуги просить вас, эсквайр, прибыть завтра на вечерний бал с приглашением целых пятнадцати достоуважаемых местных персон… Рассчитывайте, что и вам с папкой тоже достанется по стаканчику. Мамка, я так задумала: пускай они пьют и вспоминают минувшие дни и битвы, где вместе рубились они… (И вдруг, пронзительно.) То таинственное письмо еще при вас, полковник?
Взрослые молчат, и вот звонкий колокольчик Марьки постепенно замирает, вянет в недоброй тишине.
Я что-нибудь неправильно сказала, мамочка?
Марья Сергеевна. Встань здесь, Марька. (Березкину.) Уж поздно, и еще телефон с областью заказан, а мне хотелось бы, чтобы задуманная вами операция произошла в моем присутствии… Ну, закаляйте вашу сталь, суровый мститель с детскими глазами!
Мать отходит в сторону. Напуганная и бледная Марька ждет своей участи, потом пятится от чуть печальных глаз полковника и вдруг бросается под защиту Тимоши Непряхина, который в ту минуту выступает из-за занавески.
Тимоша. Так случилось, что я оказался дома, товарищ полковник, и мне уж не к чему скрываться… (С нажимом.) А раз случайно дома оказался, приходится вмешаться в игру. Я вижу, не в ваших правилах стрелять в ребенка, даже если за его спиною прячется дезертир. Дайте сюда, у меня больше прав на эту бумажку… (Протянув руку.) Здесь она будет сохранней, товарищ полковник!
Березкин (не сразу). Ты прав, пожалуй, Непряхин. Я потерял много, ты утратил всё. Желанный свет очей ты отдал за то, чтобы другие могли глядеть на звезды. И они уже не вернут тебе, эти другие, желанный свет твоих очей.
Встречное молчание. Тимоша успокоительно поглаживает плечо повисшей на нем Марьки. Полковник вкладывает синий конверт в Тимошину руку и сжимает ее в кулак.
В черный день ты мог бы разменять его на большие деньги, этот талон на стервеца!
Тимоша неторопливо разрывает письмо.
Да ты еще и любишь ее, солдат… вдобавок ко всем твоим несчастьям?
Тимоша. Не бойтесь его, Марька… Этот человек не принесет вам вреда. Это Березкин!.. Однако вы испугали мою гостью, полковник. (Полувопросительно) Есть еще какие-нибудь дела в нашей трущобе?
Березкин. Я пришел вмешаться в твою судьбу, солдат, если ты позволишь мне сделать это целью моей жизни.
Он явно избегает уточнять цель своего визита в присутствии посторонних.
Тимоша (тоном полушутки). Это весьма заманчиво, полковник… но отложим на утро наш разговор. Что может измениться за ночь в судьбе слепого?
Березкин. Завтра я буду здесь в десять ноль-ноль. Добрых тебе сновидений, солдат… (Марье Сергеевне.) Могу проводить вас до горсовета?
Он помогает Марье Сергеевне одеться, по ее молчаливой просьбе берет сверток своей спутницы и пропускает ее впереди себя.
Некоторое время Марька еще молчит, прижавшись к Тимоше.
Марька. Что-нибудь плохое было в том конверте, Тимоша?
Тимоша. Просто ночной сон, Марька… один из тех, что шатаются под окнами и пугают маленьких девочек, когда они не спят… Теперь ступайте, Марька. Дайте мне видеть вас. Во снах я вижу все как прежде…
Марька. Опять гоните меня, Тимоша… а клялся до гроба быть моим придворным звездочетом! Я так любила бродить по ночному небу, держась за вашу руку… Я становилась маленькая и легкая — пылинка в звездном луче: хотелось закрыть глаза и скользить в высоту по той серебряной нитке. (Другим тоном.) Я пришла к вам…
Тимоша. Ах, все равно зачем… Спасибо, что вы пришли сегодня. Она мне нестерпима стала, моя двойная ночь!
Прорвавшаяся в его голосе мужская интонация возвращает Марьку к действительности; она делает попытку освободиться от Тимошиной руки на своем плече. Оправляя волосы, она бочком отходит в сторону. Возвращаются Непряхины.
Марька. Дождь не прошел, Дашенька?
Та раздевается и вместо ответа сразу начинает бушевать: с сердцем закинув свою одежду в угол, она сбивает ногой попавшееся по дороге ведро и, наконец, разодрав какую-то неповинную тряпку, скрывается к себе за занавеску.
Непряхин. Не трожь ее, голубка,— серчает. Устанешь по хозяйству день-деньской! Да и погодка, ровно из ведра льет. Я уж в сарайчик его отвел, паренька твоего,— до самых, скажи, до костей промок. Не остудился бы!
Тимоша. Вы не одна пришли, Марька?
Марька молчит.
Кто там мокнет, отец?
Непряхин, Да лоботряс-то этот, что с академиком наехал.
Марька. Ах, тот, с Памира? (Виновато.) Ну и пусть мокнет, кто ж его заставляет? Пускай помокнет еще минутки три…
Тимоша. Это хорошо, Марька, что вам не придется возвращаться одной. (Голосом издалека.) Кроме прогулки под дождем, у вас не было других причин… тащить этого молодого человека сюда, в такую даль?
Марька мучительно медлит с ответом и вдруг с безоблачным лукавством поднимает голову.
Марька. А разве не сказала я? Мне хотелось пригласить вас… всех вас пригласить на день рождения. И приходите со своею музыкой, Тимоша, ладно?
Тимоша (с разочарованием). Как можно оставить вас без музыки в такой день! Только с запозданием, Марька: я теперь на работе.
Марька. Но вы не сердитесь на меня, Тимоша? (Просительно коснувшись его руки.) Я тогда пойду.
Она поспешно одевается. Непряхин берет лампу с верстака.
Не надо светить, Палисаныч, я наизусть дорогу знаю.
Тимоша. Покойной ночи, Марька,
Девушка уходит; молчание.., тишина, пока в совершенной ярости не появляется Дашенька: посудное полотенце на плече, в руке тарелка. Она садится на стул посреди, с маху бьет тарелку о пол и заливается горючими слезами. Непряхин с безопасного расстояния старается утешить ее.
Дашенька (сквозь слезы). Заманули, злодеи, пташку в сырую темницу, сгубили в расцвете сил. Туфли чинит — денег не берет, полный ремонт жилплощади предлагают — нос воротит, вещь тысячную за порог выкидают… Оглянись, жнжик ты окаянный, как люди-то живут, копеечкой чужой не брезгуют. Вон Дюндин в потребиловке, впился в самый загривок и сосет себе помаленьку, палкой его не собьешь. И сколько я в тебя жизни своей вложила, ничего впрок не пошло!..
Непряхин (оправдываясь). Так ведь в гостинице-то у нас все на замке да на учете, ласочка, а в музее… чего там украдешь: ядра лежат чугунные да удавы разные на спирту. Не убивайся, ласочка; здоровье твое и без того надорванное!..
Дашенька (с новой силой). За меня из милиции полуглавный сватался… можешь ты это сообразить? Чем, чем ты меня, окаянный, опоил?
Непряхин. И сам не знаю, чем я тебя опоил, ласочка. Пойдем, спать уложу! Пошто тебе убиваться: муж твой цельный, не побитый. Редьки безотказно на всю зиму имеется, картошечки целых три мешка с половиной. Живи да радуйся!
Он уводит ее, затихающую, со вздрагивающими плечами, за занавеску. Тимоша кладет руку на глобус звездного неба — как легко вертится под его пальцами этот черный шар! Слепой поднимает голову. Ни сводчатый тяжелый потолок, ни закутанное в тучи предзимнее небо — ничто не мешает ему теперь видеть звезды.
Тимоша (в раздумье).
И только ты, мой добрый разум,
Даешь мне жить в моей тоске,—
Как прежде, мир окинуть глазом,
И отразить в одной строке!
Чистенький, в бывших монастырских палатах, горсоветский кабинет Марьи Сергеевны, залитый прощальным светом последнего в ту осень погожего полдня. Кроме коечки с плоской подушкой в нише стены, кроме цветущей гераньки на просторном, в позднейшее время расширенном окне, кроме раздернутых, легчайшей желтой ткани, занавесок, не видно ни одной личной, тем более женской вещи. Бросаются в глаза — карта района, любовно выполненная местным живописцем, образцово-показательный сноп льна в дубовой кадушке местного производства и положенная здесь по чину чахлая пальма с прикрученным к нижнему листу жестяным инвентарным номерком. В окне гигантский, слепительного золота купол без креста и с пробоиной на боку. Солнечные блики медленно движутся по кумачу на столе для заседаний и к концу действия сползают на крашенный охрою пол… За соседним письменным столом Марья Сергеевна принимает посетителей.
Марья Сергеевна (по телефону). Так и передай: Марья Сергеевна приказала, чтобы ко вторнику шесть тысяч вот здесь, у ворот, было сложено. Сколько угодно в городе кирпича, только штукатурку старую околоть. И фанеры добудь где-нибудь листов хоть сорок… Впрочем, фанеру я сама у Сергея Захарыча займу, попозже. (Взглянув на стенные часы.) Наверное, обедать укатил… он рано уезжает. Потом доложишь…
Она положила трубку телефона и с закрытыми глазами откинулась на спинку кресла. Так она сидит в солнечном луче, долго и бездельно. Приоткрыв обитую клеенкой дверь, в кабинет заглядывает секретарша Раечка, и тогда из приемной доносятся возбужденные голоса и неожиданный для присутственного места женский взвизг. Марья Сергеевна открывает глаза.
Что там у тебя, Раечка?.. в жмурки играете?
Пауза, в течение которой Раечка на носках и с видом величайшей таинственности идет от двери к столу Марьи Сергеевны.
Раечка (шепотом). Там факир пришел… Рахума!
Марья Сергеевна. Ну и что?
Раечка. Сейчас накрыл вазочку исходящей бумагой, дохнул — и, главное, дохнул-то не шибко! — и под ней мышь. (Содрогнувшись.) Черный, живой… во хвостище!
Марья Сергеевна (перебирая бумаги на столе, обычным своим, спокойно-плавным током). Живой ничего, живой убежит. Пускай подождет твой Рахума. Дай ему газетку почитать. (Раздумывая вслух.) Я так думаю, шести тысяч за глаза хватит… Большая там очередь ко мне?
Раечка. Четверо осталось… с Рахумой вместе.
Марья Сергеевна. И барынька та сидит?
Раечка кивает, с ожесточением взглянув в сторону приемной.
Больше никого не записывай. Отсюда я прямо на бюро горкома проеду. Марька, если позвонит, пусть обедает без меня.
Раечка уходит. Снова телефонный звонок.
Вас слушают… Да, это я, товарищ Кареев… Нет, уж дайте мне сперва оказать! Так нельзя работать, дорогой мой… Еще весной я посылала вам в область смету на ремонт пристани… (Вся вспыхнув.) Простите… это какой же Кареев говорит?
Она вся меняется, заливается краской и чуточку молодеет. Держась рукой за поручень кресла, она взволнованно поднимается и снова садится. На ее счастье, никто из посторонних не видит этой быстрой смены чувств: точно вспышкой осветили ее душевные потемки. И снова в голосе звучит прежняя певучая приветливость.
Нет, нет, я не ушла, тут я. Здравствуйте, Николай… так вашего отчества и не пришлось мне никогда узнать… Ну что вы, Николай Степаныч! Как же не слышать, не на полюсе живем. Конечно, догадывались… откуда у вас такое неверие в силы рабочего класса? Наоборот, мы гордимся за своих земляков. Ведь генерал Хрептов тоже из нашего города вышел… Вот-вот, и он тоже голубей гонял когда-то! (Продолжая разговор, она шарит вокруг себя и не сразу находит в глубине ящика крохотное зеркальце и все смотрит в него, засматривает украдкой, точно помилования ждет от стекла.) Тогда заходите поскорей, я рада буду… Если города нашего не забыли, так это на заднем дворе, за собором, где раньше святой колодезь был… Вот я как раз в бывшей трапезной и сижу! Да вам покажут, только окажитесь — к Марье, мол, Сергеевне. Так приходите же!
Разговор окончен, женщина в последний раз как-то сбоку взглядывает в зеркало, потом печально откладывает его стеклом вниз. Опять, движением дочки, тыльной частью пальцев она пытается остудить предательский румянец на запылавших щеках. Ей остается только поправить складки занавесок, сдвинуть чуть влево гераньку, прикрутить, чтоб не видно было, жестяной на пальме номерок — так она охорашивается. Возвратясь на место, городничиха звонко зовет, секретаршу. В раскрывшуюся дверь слышен повышенный голос Рахумы.
Рахума. Так я и не имею нужды просить у вас деньги взаймы. Дайте мне воздух, и я вам сделаю государственный банк… Но это неудобно — понимаете? — неудобно, чтоб Рахума выжидал два часа. Я же выдающийся артист, можете вы это понять?.. не слышу, что?
Дверь закрылась, Раечка еле переводит дыхание.
Марья Сергеевна. Что же я хотела еще сказать тебе, Раечка? Все вылетело из головы. Да, соедини меня попозже с Сергеем Захарычем.
Раечка. Ладно… а теперь Рахуму? (Ежась, как от щекотки.) Чтобы с места мне не сойти, Марья Сергеевна: третьего мыша из вазочки достает! Весь мышами набитый…
Марья Сергеевна. Кроме того, возможно, ко мне придет сюда академик Кареев… его зовут Николай Степанович. Он с целью важных научных изысканий прибыл к нам. Ни с кем не соединяй тогда и… чаю подашь нам, три стакана.
Раечка. Как хотите, Марья Сергеевна, еще на прошлой неделе чай весь вышел.
Марья Сергеевна. Ну, займи опять в райпотребе, у бороды. Научись соображать, Раечка!.. Кареева проведешь без очереди. А пока давай быстро эту барыньку.
Раечка (приоткрыв дверь в приемную). Заходите… Нет, вы сперва!
В дверях, не в состоянии протиснуться одновременно, застревают
Рахума и Табун-Турковская.
Рахума. Вам же говорят публичным языком, мадам: у меня дневной сеанс в штабе… в штабе генерала Хрептова.
Турковская. Я своей очереди, милостивый государь, самому Вельзевулу не уступлю. И не прижимайтесь ко мне!
Раечка (дрожащим голосом). Товарищ факир, я же сказала вам… Марья Сергеевна принимает только впорядке записи. Входите, гражданка!
Она пропускает в кабинет шумную, расплывшуюся, однако еще перетянутую в талии даму в страусовых мехах, с синим от пудры носом и с ногтями, крытыми черно-лиловым лаком,— Табун-Турковскую, которая охорашивается на ходу, слегка взбивая прическу, отдающую в цвет какой-то сатанински-зеленоватой бронзы.
Турковская (с ходу). Извините, дорогая, что я вмешиваюсь не в свои прерогативы, но на вашем месте я бы абсолютно пресекла факиров. Как люди известного круга, просвещенные, мы-то с вами понимаем происхождение таких иллюзий… но ведь в гуще народной это прививает антимарксистскую веру в чудеса, не так ли? Если не мы с вами, Марья Васильевна, то кто же, кто тогда будет заботиться о моральной чистоте простого народа? Да вы сами… сами-то вы даете себе отчет, Марья Васильевна, куда эта мышка норку роет?
Марья Сергеевна. Не волнуйтесь, гражданка: на каждую мышку найдется своя кошка. Вот сюда садитесь. Я слушаю вас,
Для начала Табун-Турковская извлекает из сумки пудреницу и подправляет свое обширное фасадное хозяйство. Все объяснения она ведет в изысканно светском тоне.
Турковская. Редкая погода для этого месяца, товарищ Щелканова, не правда ли? Такую благостную осеннюю прелесть я помню только в Беловежской пуще в одна тысяча девятьсот девятом году. Мы тогда с папой, который умер годом позже, выезжали…
Марья Сергеевна. Пожалуйста, ближе к делу.
Турковская. Ах да, я тоже спешу. Итак, вы, верно, встречали мою фамилию в мемуарах сенатора Пятышева. Но там упоминается не отец, а дядя мой, вице-губернатор на юге, широко известный тем, что был с государем… ну абсолютно на ножах. Тот его терпеть не мог, такая невозможная злюка!.. И я еще ребенком помню на дядином диване целую груду благодарственных писем от разных видных революционеров, знаете ли, за проявленный к ним гуманизм…
Марья Сергеевна (постукивая карандашом в настольное стекло). Право же, у меня сегодня трудный день, гражданка. Прошу покороче.
Посетительница кивком головы соглашается уважить просьбу городничихи.
Турковская. Как человек повышенной чуткости, за что вас и поставили на это место… вы понимаете, конечно, что длительное пребывание в этой не слишком благоустроенной местности не может не отражаться на здоровье. Я не о себе забочусь: нам-то с вами уже нечего терять!.. Нет, я племянницу свою имею в виду. Мы безропотно терпели четыре года, потому что все должны нести тягости войны, но теперь-то картина резко изменилась!.. Впрочем, Фимочка только на днях подала вам заявление. Я много слышала о вашей сердечности и умоляю вас откликнуться на зов молодой жизни, едва распускающей лепестки. Словом, Фимочка моя выходит замуж, и хотя он далеко уже не юноша (доверительно, грудным голосом и вся подавшись вперед), тем не менее, вы понимаете, даме не слишком преклонного возраста будет несколько стеснительно находиться в том же помещении.
Марья Сергеевна (грубовато). Так чего же вы хотите?
Турковская. Я охотно вам изложу. У нас там имеются соседи, Непряхины… Такой простой старичок, из подсобных граждан. Помните, мы еще встретились у него вчера? Если бы подыскать им хибарочку где-нибудь за городом, на селе,— тем более что слепому нужен свежий воздух! — то, после небольшого ремонта, мы могли бы временно занять эту, извините за выражение, катакомбу.
Марья Сергеевна. Постойте, у жениха-то у вашего имеется какая-нибудь жилплощадь?.. не под забором же спит! Проще пареной репы; возьмите да и поменяйтесь с ним,
Турковская. К сожалению, этот варьянт абсолютно исключается: жених проживает на квартире своей жены, которая, из понятных соображений, вряд ли допустит меня к себе, хотя я еще довольно живая собеседница и даже могла бы руководить хозяйством. (С намеком.) Разумеется, если бы нам удалось уговорить ее с вашей помощью…
Марья Сергеевна. Ничего не понимаю: какой-то женатый жених. (Шаря в груде бумаг на столе.) Кроме того, у меня неплохая память, но я не помню вашего заявления. Кем оно подписано?
Турковская. У моей племянницы другая… несколько редкая фамилия: Подыхаенко. (С французским произношением.) Серафима Энтоновна Подыхаенко.
Здесь она достает из сумочки табачный инвентарь и приступает к сооружению козьей ножки. У Марьи Сергеевны есть время совместить воедино вороха разрозненных подозрений. У нее краснеют кончики ушей и как-то по-детски беспомощными становятся руки. Прищурясь, она смотрит в накрашенное лицо Табун-Турковской, силясь разглядеть в нем черты своей неизвестной соперницы.
Нам уж недолго злоупотреблять вашим гостеприимством, Марья Васильевна. Фимочкин жених, по всей видимости, переводится в областной центр, где скорее сумеют оценить его административные способности. О, если бы вы хоть разок увидели его, вы навсегда сохранили бы о нем приятнейшее воспоминание!
Марья Сергеевна (вся в пятнах). Мне крайне лестно, что вы так высоко расцениваете моего собственного мужа.
Прямой ход городничихи срывает коварную игру посетительницы, которой остается только месть. Нечто неизмеримо более значительное, чем просто личная неприязнь, звенит теперь в речи Табун-Турковской. Внешне ничто не меняется ни в лице у ней, ни в голосе, — только чуть пронзительней становится, чуть ласковей.
Турковская. Ах, разве? Но, простите, в данную минуту ваше родство меня абсолютно не интересует. (Испустив залп дыма.) Я обращаюсь за помощью к лицу официальному, в некотором смысле высокопоставленному… к самой наседке, так сказать, которая призвана опекать нас, своих куряток. Кроме того, Марья Васильевна, нас всех когда-нибудь бросают, и я с восторгом приду к вам во внеслужебное время всплакнуть за кагорцем над нашей женской участью… не теперь! (Торжественно.) Соловья не прикуешь к окошку, к зиме он улетает. Так что давайте потеснимся в сторонку и подумаем о нашей смене!
Откинувшись назад, без кровинки в лице, городничиха безмолвствует. Ее руки непроизвольно тискают локотники кресла — это ярость, и требуется время, чтобы побороть ее. Марья Сергеевна привстает с прежней приветливостью в потемневшем лице — это воля.
Марья Сергеевна. В ближайшие дни я подумаю о подходящей жилплощади для вас.
Табун-Турковская также поднимается, давя окурок на мраморе чернильного прибора. Марья Сергеевна звонит секретарше.
Турковская. Мне было крайне приятно с вами, Марья Васильевна. В жизни я повидала немало всяких мэров, но такого отзывчивого встречаю впервые. Имеется ли у вас книга отзывов… или как он называется, такой гроссбух, где я могла бы записать свое мнение о вашей общественной деятельности?
Марья Сергеевна. Это потом… когда я навещу вас на новой квартире, чтоб посмотреть, как вы устроены. Покажите гражданке, Раечка, как уйти отсюда.
Дверь перед Табун-Турковской открывает Раечка, которую та с пронзительной лаской треплет по подбородку: «Спасибо, крошка!» — и потом до конца акта Раечка будет стирать платком ее прикосновение… Тотчас в кабинет мерной тигровой походкой, мурча арию индийского гостя, вступает Рахума. Это очень провинциальный и старомодный, без тени карикатурности, однако, старичок, с черными как смоль и вздыбленными, подобно дыму, волосами, в лоснящемся альпаковом пиджаке, с галстуком-бантом запоминающегося цвета и в черных нитяных перчатках для вящей впечатляемости. Свалив на край стола свой чемодан — бывший футляр от трубы из духового оркестра, он сразу оказывается в кресле, откуда, кажется, его придется удалять лишь артиллерией.
Рахума. С приветом. Меня зовут Марк Семенович. Идя навстречу требований текущего момента в вашем уважаемом городе, я приехал представиться и предложить шесть гастролей… Как хотите, я не имею больше времени.
Раечка (в приоткрывшуюся дверь). Сергей Захарыч у телефона.
Марья Сергеевна (подняв трубку, факиру). Я попрошу вас подождать, Марк Семенович.
Рахума. До вас, я надеюсь, дошла информация, что в город прибыл популярный аттракцион Рахума? Я не вижу нужды скрыть это… так как Рахуму знает широкая общественность, кроме того, цивилизованный мир. Над ним бьется вся современная наука, чтобы разгадать загадку природы. Ничего, я подожду здесь!
Марья Сергеевна (с улыбкой). Нет, уж придется там подождать, Марк Семенович. (В трубку.) Извини, пожалуйста, я тут только человечка одного выпровожу.
Рахума (вскинув пенсне на черной ленте). Надеюсь, я имею дело с культурным человеком? (С горькой иронией, роясь в своем чемодане.) Вы имеете время прочесть, что написал обо мне профессор Левенбок в Магдебурге еще в девятьсот третьем году? Хорошо, считайте меня, что я ушел.
Марья Сергеевна. Раечка, усади товарища Рахуму в приемной… дай ему еще разок газетку почитать. И не пускай пока никого.
С печалью качая головой и сознательно оставив имущество на захваченной позиции, факир покидает кабинет. Некоторое время Марья Сергеевна почему-то не берет шипящей трубки со стола.
Задержала тебя, Сергей Захарыч, извини. Я вот о чем хотела: найдется клееная фанера у тебя?.. листов хоть тридцать. Сироток жалко… пока стекло не прибыло, хоть фанерой окна утеплить… что? А без обмена не можешь? Ладно, если так, я через часок подводу вместе с кровельным железом и подошлю. Верно, давно не видались… А вот приедешь сегодня на Марькино торжество, тогда и поговорим обо всем. Кстати, будь друг, захвати с собой белые туфельки, которые я тебе для Марьки доставала… Как же не помнишь: еще жаловался, что нечего дочке подарить… ну, высокие, с бантами! (С деланным удивлением.) Где же ты их потерял? Ах, жалость какая! Ты непременно их разыщи, Сергей Захарыч: за такую пропажу сердце из человека мало вырвать. (Не сдерживаясь.) А я скажу тебе, что я имею в виду: устраивайся в жизни так, чтобы дочку не марать. Будь друг, не погань ее! Мало того что ее туфельки любовнице даришь, ты девочку ночью за письмом в номер к приезжему офицеру шлешь. Негодяйство-то какое! Да, да, именно это я и хотела тебе сказать. Ах, какая твоя боль, голова с усами!.. Ты боль испытываешь, только когда тебе зубы рвут! (Шепотом.) Пропади же куда-нибудь из нашей жизни… богом тебя заклинаю: исчезни! Не хотим тебя больше.
Она бросает трубку на рычаг и сидит, закрыв лицо руками. В кабинет заглянула Раечка; ей приходится дважды назвать Марью Сергеевну по имени, прежде чем это доходит до сознания той.
Эх, день или ночь сегодня, Раечка?
Раечка. День, и солнышко светит, Марья Сергеевна. (Душевно.) Уж не ссорились бы с этим Рахумой! Я и сама в привидения не верю, а только напустит чего-нибудь такого в горсовет… и дежурить на ночь никто не останется.
Марья Сергеевна. Кто еще там у тебя? Ладно, давай факира.
Марья Сергеевна отходит к окну и время от времени рассеянно поглядывает через окно во внутренний дворик, не идет ли предпоследний в этот день посетитель. Возвратясь с видом незаслуженно ущемленного артиста, Рахума без единого слова отпирает ключиком на цепочке свой футляр и вынимает из глубины пачку обветшалых бумажек, афиш и газетных вырезок.
Рахума. Если слухи о моей славе еще не достигли вашего города, я буду вынужден представить отзывы прессы, также общественных и просветительских организаций о моей педагогической и научно-популярной деятельности. (Вскинув пенсне на черной ленте.) Здесь имеются вырезки польских, турецких, также китайских газет. Мадам читает по-китайски?
Марья Сергеевна. Вы зря обиделись на меня, Марк Семенович. Напротив, мы всегда рады видеть факиров в нашем городе.
Рахума. Если бы вы знали: в переживаемое время работать факиром — это голгофа… Но хотя бы по-русски читает мадам? (Угрожающе тряхнув пачкой.) Вы видите это? Теперь посмотрим, что тут у меня имеется. Ага, Северо-Осетинская туристическая база… интересно, раз! Курчаевское оборотное депо Аральской железной дороги — это уже два… не бывали? Исключительный кумыс! Председатель месткома — мой поклонник: случится заболеть туберкулезом — только сошлитесь на меня! И ваше дело в шляпе. Ну, что тут еще? Стерлось… все стирается от употребления в жизни. Ага, коллектив служащих иноверческого кладбища, город Ереван… возьмите!
Марья Сергеевна. Я и без того вам верю, чудак вы этакий! А вот дозволение на производство фокусов у вас имеется, чтоб нас с вами в газетах не пробрали?
Рахума. Мадам, я фокусов не делаю: я серьезный человек, я факир. Фокус — это временный обман чувств, факир — это навсегда. Но я не сделаю вам ненормально. Мои опыты покоятся частично нет, частично на чисто биологической основе. Напротив, идя навстречу требований Наркомпроса, здесь нет ничего развлекательного. Рахума сам боится развлекательного как огня.
Марья Сергеевна. А нам-то как раз и желательно, Марк Семенович, чтобы после таких страданий развлеклись бы, посмеялись бы люди-то. Вон некоторые говорят, настоящего-то здоровья не бывает без смеха.
Рахума. О, Рахума вполне учитывает задачи искусства в наше переходное время для пострадавших областей! А как иначе? Я имею приглашение (зажимая на пальцах) — Ярославль, Хабаровск, даже Ташкент, но я знаю, куда еду. Смех вы хотите? Смех — это моя стихия. Кончено, в среднем вы будете иметь от сорока до пятидесяти минут живого, самообразовательного смеха.
Марья Сергеевна (стесненно). Простите, у меня много дел скопилось сегодня. Конечно, мы тут плохо разбираемся в факирстве, но… одну минуточку!
Следует телефонный разговор. Лишь теперь по качанию портьерки можно заметить, что, приоткрыв дверь, Раечка о упоением слушает происходящий с Рахумой разговор.
Дюндина мне… Здравствуй, Дюндин! Разбогатеешь: голоса твоего не узнала. Спроси там — остался еще у нас мед на базе? Да вот артист к нам один прибыл… (Смеясь.) Именно, из-под самых Гималаев! Требуется, как говорится, окрылить искусство. Будь друг, отвесь ему кило-полтора в баночку…
Она случайно взглянула на ноги факира, который с непринужденным видом разглядывает карту района на стене.
…да кожи подошвенной из той, второй партии ему подбрось.
Рахума. Если можно, то мед лучше в бидончике с ручкой — носить!
Марья Сергеевна. Вот он в бидоне просит… устрой, пожалуйста! И еще: доставили тебе чемоданы из артели «Красное пламя»?.. А ему фанерные и нужны. Отбери-ка штуку среднего размера, поисправней, без дырок. Он забежит к тебе через полчасика.
Марья Сергеевна кладет трубку с приятным сознанием, что репутация города не посрамлена в глазах искусств. Рахума в свою очередь благодарит ее восточным приемом, прикладывая руку ко лбу и сердцу. Документы факирской славы поспешно прячутся в футляр.
Рахума. Вот уже не узнаю себя, мадам, старею… последний факир в России. Голова сходит с ума, когда подумаешь, что будет в дальнейшем! Хотелось бы на старости лет открыть где-нибудь курс, передать мастерство, вырастить смену, молодое поколение. (С чувством.) Дайте мне, мадам, сто мальчиков, и через год вы будете иметь сто квалифицированных факиров! Вот всегда у нас так, потом будем себе рвать волосы.
Вряд ли Марья Сергеевна слышит его: она глядит в окно.
Когда человеку столько лет и плюс к этому аорта — через переживания! — то ему нужно должность полегче. Даже согласился бы сторожем, но это некрасиво: я артист. (Не найдя сочувствия в лице Марьи Сергеевны.) Кстати, чисто производственный вопрос… Ряд своих опытов я работаю исключительно при темном матерчатом занавесе. У вас случайно не бывает плотная такая шерстяная ткань, метра четыре? Если пошире, то хватит три… Бостон, габардин — безразлично!
Марья Сергеевна (уже с холодком). Временно, после войны, дорогой Марк Семенович, даже рогожное производство приостановлено.
Рахума. Так!.. но все равно — раз я вызвал подобный отклик из вашей груди, я представлю только для вас некоторые образцы моего труда. Я просто хотел бы ознакомить с методологией факирского мастерства на современном этапе.
Марья Сергеевна. Я сейчас важного товарища жду, Марк Семенович, а вот вечерком дочка у меня день рождения празднует. Заходите на пироги!
Рахума. Вечером я тоже постараюсь выделить для вас время. Но в данный момент глядите на это место, думайте про цифру пять: пять, пять… так! Теперь назовите мне машинально, по вашему выбору… популярный деятель или генерал. Можно Переживальский, Александр Македонский, Гирибальди… Я жду.
Марья Сергеевна (смеясь). Кого же вам назвать — и не придумаю. Ну, академик Кареев, скажем… Кареев Николай Степанович!
Рахума. Это сложней. Кто такой Кареев? Тогда надо собраться с силами. Значит, пять, пять… Тишина!
Рахума простирает руки к двери. Ожидание. В прихожей слышны голоса, потом быстро и победительно входит Кареев, оставивший свое пальто в приемной. Рахума не без раздражения пытается выпроводить его назад.
Извиняюсь, попрошу вас почитать немножко газетку там. Я занят.
Кареев поочередно смотрит то на улыбающуюся Марью Сергеевну, то на факира.
Кареев. Я академик Кареев. Позвольте, а в чем дело?
Факир озирается, вытирает испарину со лба, подозревая злостный розыгрыш.
Рахума. Но этого же не бывает. Вы смеетесь надо мной: я старик! (На всякий случай.) Извиняюсь, тогда интересно проверить, я задержу на минутку: а звать?
Кареев (немножко сердясь). Николай Степанович… Но почему вас занимает это в такой степени?
Убедившись, что заказ хозяйки выполнен, Рахума раскланивается перед ней и направляется к выходу. Однако, владея запасом неизрасходованной магической силы, он внезапно возвращается, хватает Кареева за жилетную пуговицу, в хорошем темпе выматывает из него метров шесть шелковой ленты, прячет в карман, благодарит и уходит. Кареев провожает факира прищуренным взглядом, точно хочет и не может вспомнить, где он видел его раньше.
Что это за чучело у вас такое… гороховое?
Марья Сергеевна (выходя к нему из-за стола). Это прошлое приходило улыбнуться нам,— не помните?.. Однако как же я рада видеть вас у себя, Николай Степанович! Правда, речей у нас не заготовлено, но от имени родного города мы задушевно приветствуем нашего выдающегося земляка!
Преодолевая маленькое сопротивление Марьи Сергеевны, Каре почтительно целует ей руку. Длительная пауза. Оба ищут завязку разговора, который не дается им сперва.
С вечера приехали, а хоть бы весточку мне в горсовет подали, срам какой! Столько лет носу к нам не казали… за что же вы к нам такие жестокие? Мы того никак не заслужили… да уж ладно! Откуда же теперь, неужто с самых высот памирских?
Кареев (загадочно). Почти…
Марья Сергеевна. И надолго к нам?
Кареев. Нынче ночью отправляемся дальше. Мы с сыном мимоездом тут. Медицинское начальство на курорт посылает, стариковские хворости выполаскивать…
Марья Сергеевна. Значит, оно является выдающейся ценностью для науки, ваше здоровье. Тем более ценим мы ваш визит, Николай Степанович. Дорога к нам плохая: от Памира до Москвы вдвое ближе, чем от нас до станции. Это подвиг ваш…
Кареев. Ну что вы, что вы, Марья Сергеевна!
Марья Сергеевна (шутливо и через силу). А что, не верно разве? Знаменитые моря не омывают нас, океанские пароходы не заходят даже по праздникам. Уж хоть бы карточку свою подарили… а мы ее в музее рядом с генералом Хрептовым повесим, в рамочке!
Кареев. Благодарю, большая честь для меня! Непременно, распоряжусь… по возвращении.
Этот нелепый, невпопад, взволнованный разговор Марья Сергеевна прерывает пригласительным жестом садиться. Гость внимательно взглянул на кресло и почему-то остался стоять.
А действительно, давненько не видались мы с вами, Марья Сергеевна! Боже, сколько лее воды утекло! Но вчера я увидел в гостинице вашу дочку, и вдруг что-то дрогнуло во мне, и, обознавшись, даже рванулся было к ней навстречу… показалось, будто вы еще раз… ворвались в мою жизнь. Но из этого я смог сделать заключение, что и вы тоже замужем. Ведь я ничего о вас не знаю. Кто же он, ваш супруг? Кажется, из местных жителей? Тогда уж позвольте мне вопрос, Марья Сергеевна…
Телефонный звонок.
Марья Сергеевна. Минуточку, Николай Степанович… Щелканова слушает, Давай, чем еще собрался порадовать. А мне раньше всего бани, бани нужно… (Ее голос становится резок и неприятен.) Так ведь еще в прошлом месяце я наказала всех к зиме перековать. Как кто?.. ты и виноват. Смеются про тебя, всю водку в районе выхлестал. Да на что мне твой акт! Ах ты…
Впрочем, она находит силы вовремя положить трубку на рычаг. Некоторое время Марья Сергеевна сидит локтями в стол и спрятав лицо в ладонях, пока Кареев рассеянно трогает вещи перед нею.
О чем-то спросить меня хотели?
Кареев. Боюсь, не к месту… Счастливы вы теперь, Марья Сергеевна?
Марья Сергеевна. Нам о личных горестях думать некогда. На меня возложено большое, очень разоренное хозяйство. Воды нет, мины рвутся кругом, и вот вдобавок в горкомхозе лошадь пала, Белка… самая кроткая, работящая была. И такой поток нужд народных, что, кажется, скала растворится в них без остатка. Но мне приятно, что трудящиеся в нашем городе нуждаются во мне и… да, любят меня, пожалуй. (И лишь после полумнутной немоты, стряхнув с себя воспоминанья.) Ничего, еще отстроимся… Хотите, покажу вам проект будущего города? Тогда заходите ближе к свету…
Кареев идет за нею к столу заседаний. Марья Сергеевна достала со шкафа большой, пыльный, свернутый в трубку рулон.
Держите-ка тот край!.. нравится? Люблю мой завтрашний город. По секрету сказать, как устану к ночи, расстилаю эту молчаливую бумагу перед собой и все брожу по моим, пока безлюдным улицам. Могу провести из края в край с закрытыми глазами. От Главного стадиона, через Гуманистический переулок вы выходите на прямой как стрела проспект Вечности… и тут у меня, как видите, театр, телефонная станция, Дом промышленности. Если помните, у нас преобладают главным образом южные ветры… (еле выдерживая пристальный взгляд Кареева) и, чтобы спасти город от дыма, я всю промышленность планирую на северной стороне. Здесь будет целое море привольной, шумной зелени. Уж два питомника заложены… совсем прутики пока: ничего, подрастут. Парк будет спускаться прямо к озеру… хочу, чтобы в центре города всегда было много воды. Ах, как страшно полыхал он в ту ночь, милый Николай Степанович. И здесь, посреди озера, на островке,— Ленин…
Кареев. В какой же срок вы надеетесь осуществить столь объемную мечту?
Марья Сергеевна. В данном случае это и не важно, Николай Степанович.
Все это время Кареев смотрит не на план города, а на склоненный профиль Марьи Сергеевны; и вдруг рулон с бумажным шумом катится со стола.
Вы так внимательно изучаете меня, Николай Степанович. Поди очень изменилась я?
Кареев. Не сказал бы. Но как бы пыль дальнего путешествия легла вам на волосы и лицо. На дорогах с большим историческим движением, как наша в особенности, всегда много такой пыли. А я, на ваш взгляд, изменился я?
Марья Сергеевна. Вроде с лица чуть-чуть, да и фигурой тоже поправились. (Водворяя проект на прежнее место.) Очень это лестно нам, что наши земляки таких успехов в жизни добиваются.
Кареев. Да, пожалуй, стыдно мне жаловаться на судьбу, Марья Сергеевна. Чтобы сразу в курс ввести, у меня академический институт, томов двенадцать всяких трудов, пользующихся приличной репутацией и за границей, ордена, ученики, обширная библиотека… и что еще? Да, взрослый сын, наконец… который, кстати, ночь напролет, довольно безжалостно в отношении престарелого родителя, делился впечатленьями о вашей дочке.
Марья Сергеевна. Марька поминала, что с утра отправляется осматривать местные красоты… уцелевшие красоты наши и раны.
Кареев. Они собирались зайти за мной… и тогда я буду иметь удовольствие представить его вам.
Марья Сергеевна. Судя по отцу, должен быть способный мальчик. Не женатый еще?
Кареев. Все некогда было… Учился, а после гибели жены сопровождал меня в скитаньях по белу свету на правах секретаря. Вы даже не подозреваете, в вашей благословенной глуши, какая это лямка — всякие конгрессы там, симпозиумы! Да тут еще война…
Марья Сергеевна. Значит, и повоевал немножко?
Кареев. Косвенным образом. Войну мы с ним провели в разведке рудных стратегических месторождений. В конце концов, войн много, а сын у меня один…
Марья Сергеевна (как бы идя на примиренье). Видите, как хорошо все сложилось, ко всеобщему счастью… А кабы не уехали тогда, вот и сидели бы нынче на головешках с нами, без медалей, без путешествий заграничных, без ничего. И мобилизовали бы вас об эту пору на рытье картошки. (С улыбчатой приглядкой.) За делами да поездками и не вспомнился, поди, ни разу родной-то городок?
Кареев. Помилуйте, даже частенько. (Поигрывая какой-то назойливо сверкающей безделушкой на цепочке от часов.) И почему-то в особенности за границей, приезжая в незнакомую столицу или перед вступительным словом, я неизменно обращал свой мысленный взор в вашу сторону… как бы спрашивая: «Живы ли вы там и что поделываете, дорогая Марья Сергеевна?» Сравнительно недавно, как раз на парижской ассамблее, мне удалось вырваться между заседаниями на эти знаменитые Шанз-Элизе, в переводе — Елисейские поля. На самом деле никаких полей там и в помине нет, а, напротив, этакое расплесканное море летящих фар, витрин, рекламных огней с его обманчивым, несколько пьянящим, первое время, шумом житейского прибоя. (Сопровождая иллюстрирующим жестом.) И там, знаете, повсюду под деревьями расставлены железные такие стульчики, на которых, уплатив сущие пустяки, можно сидеть хоть целый день, наблюдая… ну, это самое. В тот раз я съел прекрасную грушу, весь обливаясь соком: мне это запомнилось из-за стоявшей тогда во Франции африканской жары…
Только пятнистый румянец да частая, в поисках словца, запинка выдают состоянье Кареева. Это смешная, запоздалая месть за когда-то отвергнутое чувство. Марья Сергеевна с тревожным интересом поднимает на гостя глаза, отчего маска сбегает с посетителя, и вот, припав на колено и спиною к рампе, пожилой, несколько оплывший человек приникает губами к безжизненной руке градоначальницы. Теперь сожаленье о прошлом окрашивается благодарностью за давнюю обиду, которая, в сущности, всю четверть века и вела Кареева на вершины всемирного признанья.
Простите меня, Машенька. Как я любил вас… И вам одной обязан всеми успехами моими. Простите мне меня!
Марья Сергеевна (вполголоса и машинально касаясь его головы). Встаньте, Николай Степанович… нельзя. (Про зрительный зал.) Смотрите, сколько глаз… встаньте! (Беспомощно оглянувшись на окно.) А вон и дети идут, смотрите: веселые и молодые…
Они расходятся. Отряхнув пыль с колен, Кареев долго изучает карту района на стене. С обеих сторон прилагаются усилья для наладки новых отношений.
Спросить о чем-то хотела, и вылетело… ах, вот! (Испытующе, уже из-за стола.) Значит, хорошо там, привольно, за границей-то? Поди свет на улицах всю ночь, и воды сколько хочешь…
Кареев также возвращается в свое кресло у стола. Свидание закончилось, продолжается прием знатного путешественника в провинциальном горсовете.
Кареев (сплетая и расплетая пальцы). Теперь и у них повсюду битое стекло под ногами хрустит… но мне и до войны бросалась в глаза этакая гибельная дымка над мнимым праздником, что-то грешное в их безумном, опережающем поиске все новых средств для утоления еще не проявившихся потребностей… Отсюда естественный вопрос — в чем же конечная цель цивилизации с ее сомнительными обольщеньями, с преизбытком всяких блистательных и полубесполезных вещиц, на которые, признаться, мы так падки иногда… ну, в силу нашего вынужденного и, я бы сказал, несколько подзатянувшегося аскетизма. А не в том ли назначение их, чтобы заполнять щемящий душевный вакуум… заглушать вечную тишину, которая всегда являлась самым суровым зеркалом, судьей и собеседником мыслителя? Словом, у нас лучше, потому что ближе к первоистокам бытия, дорогая Марья Сергеевна…
Градоначальница улыбается, и хотя не все поняла, ей приятно, что, выбившись в большие люди, знаменитый академик не оторвался от земляков. Больше говорить не о чем, и крайне своевременно в кабинет вбегает запыхавшаяся Марька, как знакомому, кивает Карееву и присаживается на краешек письменного стола.
Марька. Ох, уморилась: полгорода обежали! На Лихуше, мамочка, по обрыву, такая прощальная красота — сердце разрывается. Вся земля листовой медью устлана… медь, бронза, латунь.
Кивнув на появившегося в дверях Юлия.
А они в шахты норовят зарыться, чудаки. (Сорвавшись с тона.) Гляжу, а на той стороне Тимоша с Березкиным, тоже что-то полковнику объясняет. Какое занятное совпаденье, верно?
Облачко огорченья набегает на Марькино лицо, и все молчат в ожиданье, пока рассеется.
Знакомься, мамочка, это Юлий Кареев. Такие вещи про Памир рассказывает: небо, орлы, ледники, пропасти без дна. Так и тянет — броситься на крыло и плыть. Хоть краешком глаза взглянуть бы!
Кареев жестом знакомит Марью Сергеевну с сыном.
Юлий (речисто, издалека). Столько наслышан о здешней хозяйке… даже, боюсь, надоел вашей дочери просьбами о возможности быть представленным вам.
Марья Сергеевна. Так вот он каков, наследник-то… И меня одно время все на Памир тянуло (со вздохом), да, видать, орлиного крыла не хватило… Тоже геолог?
Юлий. С вашего позволенья, юрист.
Все немножко смущены неожиданным открытием, в том числе и Марька, бегло взглянувшая на Юлия.
Кареев. Я бы сказал — юрист с геологическим уклоном.
Дружественный смешок маскирует маленькое разочарованье минуты.
Я имел в виду, что у нас, в горном деле, найдется место для любых специальностей.
Юлий. Вот именно… (Со значением глядя на отца.) И если девушка сразу по окончании школы так стремится к нам, в памирскую глушь…
Кареев. О, можно только приветствовать… если она согласится украсить нашу холостую, тусклую компанию. Весна не за горами… а горы действительно чудесны в эту пору. (Через Марью Сергеевну, адресуясь к ее дочке.) Недель через шесть мне придется навестить наши памирские владенья, и мы могли бы залететь за вашей милой дочкой на обратном пути с моря…
Юлий. Но зачем же откладывать? Море и горы сделаны одним и тем же почерком, а Марька никогда не видала моря. Администрация Памира в твоем лице просто заинтересована в расширении образовательного кругозора своих возможных сотрудников… не правда ли, Марья Сергеевна?
Марья Сергеевна. Что же, я не стала бы возражать, Марька. Ты все рвалась посмотреть большой мир… так вот, сбывается твое желанье. За тобой слово.
Скорее испуганная, чем обрадованная внезапным исполнением мечтаний, Марька растерянным взором скользит по лицам старших — те с понукающим видом ждут ее решенья. Всем очевиден расширительный смысл предложенья, и в Марькином поведении явственно сквозит колебанье юного существа между искушением и совестью.
Марька. О, это заманчиво, спасибо, но… право, не знаю… ведь это такая даль! А во-вторых, что-то обещала на будущей неделе, только вот забыла — кому.
Пальцами охлаждая щеки, она движется по кабинету, косясь на окно с давешним оврагом за ним, на запавших ей в душу — Березкина и его слепого поводыря.
Если только ненадолго… Но ведь вы же уезжаете сегодня в полночь!
Кареев. У вас уйма времени до отъезда.
Юлий. В отношении упаковки и переноса тяжестей могу предложить свои незаурядные способности.
Тягостная пауза. Марькино лицо блекнет. Выбор начерно сделан, сознание долга победило.
Марья Сергеевна. Не торопись с отказом, Марька… (Кареевым.) У ней день рождения сегодня, приходите вечерком. Будет музыка, факир, пирог с грибами… Зови гостей, дочка!
Марька неуклюже кивает приезжим.
Юлий. В таком случае мы не прощаемся, отец? (Марьке.) До отъезда я рассчитываю досмотреть здешнюю старину с вашей помощью, сударыня.
С шутливой церемонностью оправившаяся Марька распахивает Юлию дверь. Они уходят.
Кареев (хозяйке). Собирался до вечера матушку навестить. Кладбище-то по крайней мере уцелело у вас от десятого июля?
Марья Сергеевна. Там у нас стороной прошло. Кланяйтесь старушке от Машеньки Порошиной.
Навстречу уходящему Карееву, самозабвенно сияя, Раечка вносит поднос с тремя стаканами чаю и пекарными шедеврами послевоенного периода в вазочке цветного курчавого стекла.
Убирай свои трофеи, Раечка, и зови… кто там еще?.. и зеркальце куда-то закатилось со стола…
Она суетливо и напрасно шарит под бумагами, потом поднимает потухший взор вдогонку ушедшему Карееву.
Пускай хоть дети… хоть дети!
Раечка. У вас еще бюро сегодня, Марья Сергеевна, (Выглядывая в приемную.) Следующий!
Пустынная, с казенной мебелью щелкановская квартирка, скромность которой несколько скрашивается пестрым паласом в простенке да развеселой компанией старых Марькиных кукол на полке в углу. Левая дверь — в прихожую, правая, двустворчатая — в столовую, откуда, перемежаемый взвизгами настраиваемого радиоприемника, доносится галдеж молодых голосов. Шкаф с чемоданами наверху. В низком креслице у гаснущей печки дремлет Рахума, свесив голову набочок, а ближе к рампе, приспособясь у табурета, играют в шахматы Кареев и Непряхин. В другой половине, перед жардиньеркой с цветами, под сенью упершегося в потолок филодендрона — обширная тахта. Время позднее, праздничный вечер на исходе… Присев на самый краешек, Марька рассеянно внимает Юлию и отчаянно, как на последнее прибежище, поглядывает на повешенный сбоку телефон старой системы: нужно крутить ручку, стучать по ящику и дуть в трубку, чтобы привести в действие дремлющие там силы.
Юлий. …но когда мы приземлились на Памире, то ничего из прочитанного не оказалось налицо. Только громадный воздух и какая-то дикая звезда всходила над долиной. Над ней склонялись горы, как над колыбелью. И девушка кому-то кричала на бегу: «Ни-зямбай, Низямбай…»
Веселый шум из соседней комнаты. Непряхин неодобрительно прислушивается. Марька поднимается к телефону.
Марька. Минуточку, Юлий… Кабинет Щелкановой, пожалуйста!.. Занято, такая жалость, (Положив трубку.) Простите… какая это девушка склонялась над колыбелью?
Юлий (с досадой). Ах, вы не слушаете меня, Марька. Я к тому вспомнил все это, что… вот приезжаешь на новое место, и сначала ведут по нетопленному коридору. Потом приходят теплые люди… и, наконец, однажды только час, один час последний остается до отъезда…
Марька с закрытыми глазами отрицательно качает головой на повторный, в его молчании, вопрос.
Кареев (не отрываясь от доски). Кстати, ты следишь за временем, Юлий? Тут в пургу на неделю можно застрять.
Непряхин (немножко под хмельком). Вот и погостили бы. Наперво двинули бы на сомов по старой памяти. Они об эту пору на жареного воробья ой хватко берут. Макарычева в Глинках навестили бы на масленой, в санцах да с колокольцами навзрыд… хорошо! Нет в тебе искры, Миколаша, задушевного приятеля уважить.
Кареев. Нельзя, братец, никак мне этого нельзя: со службы прогонят… Шах!
Игра продолжается. Новый взрыв смеха из столовой. Марька снова тянется к телефону.
Марька. Горсовет не освободился еще?.. Нет, это ее дочка говорит. Тогда соедините, пожалуйста.
Дашенька (в переднике, появляясь на пороге). И распотешная же эта барынька… до икотки усмеялась с ею. Дурь-дурь, а с коготком — кого подцепит.
Непряхин. Гнала бы ты ее от греха, ласочка.
Дашенька. Попробуй свяжись с ею… Хватит, кончайте вашу молчанку. Осерчает хозяйка, что некормленых в дорогу отпустили.
Кареев. Мат!.. вот, в самый раз уложились, Дашенька. (Непряхину, поднимаясь.) Да не проверяй, тут у меня, брат, по всем правилам науки… (Юлию, мимоходом.) Рассчитывай, нам еще в гостиницу за вещами заезжать.
Марька. Не обижайтесь, Николай Степанович, что так получилось: ни хозяйки, ни музыки, и пирог подгорел. У мамки бюро сегодня…
Дашенька. Ей до дому рукой подать. Только за музыку боюся… как он потащится по исковырянным-то улицам! Гулянка у них нонче в клубе водников, а танцы — дело затяжное… И чародея толканите, уж однова кормить.
Непряхин. Тревожить жалко, трель какую выводит… Назябся в номере-то.
Марька. Не будите, я его покормила давеча…
Подивясь на тоненький, в две ноты исходящий из факира звук, все на носках, бесшумно отправляются в столовую — кроме Юлия поодаль.
Останься на минутку, Дашенька. (Юлию.) Вы что-то мне сказать хотите?
Юлий. Пятьдесят три минуты осталось до отъезда.
Марька. Лучше помогите ребятам радио наладить, пока я с мамой переговорю.
Юлий. Пятьдесят две. Повинуюсь.
Он ушел, и вскоре радиосвист сменяется приятной, издалека в с затуханьями, мелодией. Дашенька с умиленьем наблюдает полудетское Марькино смятенье.
Дашенька. Спросить не смеешь, а мне твою думку как скрозь воду видать. Не жалей Тимошку-то: он герой, такие втрое вынесут. Опять же при занятиях нонче, сыт: то жиров, то крупки подкинут водники-то. Сама отводила его давеча… Стульчик ему поставлен железный, у всех на виду, публика чи-истая. Сам начальник милиции тут же: одной рукой ситро пьет, другой папироску курит. (Доверительно.) Березкин-то все утро с собою нашего-то сманывал. Уходи, говорит, пока звезды твои в небе не погасли. Тень твоя буду, ворота жизни распахну. Ты половинка, я другая, и составится из нас цельный, непобедимый человек. В такую, убеждает, высоту вознесемся — и не разберешь сверху-то, где она там затерялась, горемычная твоя, солдатская любовь. А у полковника полная чаша в осиротелом-то дому…
Марька (не смея поднять голову). И согласился он?
Спасительный телефонный звонок.
Это мамка, наконец-то… (В телефон.) О, спасибо, Раечка. Спросите мою уважаемую мать, помечена ли я у ней хоть в самом кончике повестки?.. Здравствуй, мамка. Ну, приезжай же, все разваливается без тебя. Нет, факир тут, отогревается, но Березкин обманул, отца на совещанье вызвали… только, помнишь, те белые туфельки прислал. И почему-то их та, крашеная, принесла. Вместе с гостями и сидит. Откуда же мне ваши родительские секреты знать!.. В том-то и дело, что Кареевы уезжать собрались. (Шепотом.) Ах, мамка, я сама ничего не знаю и умоляю только — заезжай за Тимошей… и скорей, скорей!
Она бессильно возвращается на тахту. Дашенька искусительно склоняется к ее уху, пуще бередя Марькину совесть.
Дашенька. Чего, чего ты себе, сиротка, сердечко рвешь! У тебя цветы да цветочки на уме… ты с ним семь раз старухой станешь, пока он в силу взойдет, Тимошка-то. А слепые-то втрое видят: каково ему будет на морщины твои глядеть! Да и сам: разве примет он такое от любимого-то человека. Ты первая его пожалей, ослобони от терзанья. От себя его ослобони… да и бога не гневи заодно! Какую тебе добычу посылает: сама в золотой карете подкатила. А кроткою походочкой сойди к нему с крылечка, к прынцу-то, да враз кольцо и накинь. Мало одного — два, три накинь, да и не выпускай черта из удавки-то. Он во дворец царский — и ты на шейке ему обвилася, в небо взовьется — и ты на нем. Господи, да меня коснись…
Напуганная жестким и жарким натиском, Марька сторонится от постаревшей, осунувшейся Дашеньки.
Марька. Чего ж зеваешь?.. вот и накидывай.
Дашенька. Накинула б, милая, да поздно: не смотрят… Ладно, утри глазки, поди гости по нас с тобой соскучились…
В самом деле — шум отодвигаемых стульев и приближающиеся голоса гостей, которых опережает Юлий.
Юлий. Ввиду того что хозяйка задерживается, а время позднее и всего сорок минут нам осталось… может, начнем закругляться понемножку?
Марька. Тогда уж, чтоб ничего не пропадало, я сейчас факира разбужу!
Пока гости, с Табун-Турковской во главе, вступают на сцену, Марька стучит пальчиком в плечо Рахумы.
Доброе утро, Рахума… и ваша очередь теперь! Как всегда, после пирогов всем захотелось чего-нибудь таинственного… вы готовы? (Юлию.) Объявляйте номер пока!
Юлий (тоном конферансье). Уважаемые современницы и современники! Среди нас присутствует проездом старейший факир земного шара, личный советник многих магараджей и набобов, популярный Рахума. Он согласился показать для избранного круга что-нибудь такое из черной магии. Прошу оказать ему знаки внимания и, прежде всего… тишина!
Под всеобщие аплодисменты окончательно вошедший в роль Рахума делает профессиональный выходной поклон.
Рахума. Чтобы сказать старый, так Рахума находится в среднем возрасте для факира. Нет сомнения триста двадцать семь — это уже не мальчик, но тем не менее это далеко не конец!
Он замирает при виде Табун-Турковской, и гости с невыразимым наслаждением наблюдают, как эта пара, едва ли не выпустив коготки, несколько мгновений глаза в глаза созерцает друг друга, причем только взаимного фырканья недостает для полноты сравненья.
Слушайте, что вам от меня надо?.. я вас обсчитал или что-нибудь допустил с вами нехорошо?
Турковская. Это пирамидально!.. сам же мне нигде проходу не дает да еще соблазнить угрожает. (Карееву.) К сожалению, я не в курсе, профессор, за что вам платят премии и тантьемы, если вы терпите подобные вещи с точки зрения своей науки. (На всеобщую потеху.) Я сама повидала немало факиров, и еще каких!., но ведь это же плут и… как выражалась у нас одна приходящая женщина в детстве… (с французским произношением) просто брехун. (Смеясь.) Давеча утверждал в горсовете, будто Петр Великий после выступленья шубу ему с плеча подарил…
Рахума. И знаете, какую шубу? Это же был крупный мужчина. Когда семейство переезжало в Киев, так я помещался в одном рукаве, внуки в другом…
Непряхин. И много у тебя внуков, факир?
Как от удара по глазам, Рахума пятится, сутулится, молчит. Пауза — и все немножко озабочены трагическим преображением Рахумы… потом артист откидывает назад воображаемую гриву.
Рахума. Итак, я готов для вас… это профессия Рахумы, чтобы все имели неограниченное удовольствие. (Любезно, Марьке.) Наверно, в такой вечер мадмазель желает немножко счастья, угадал?
Марька (для Юлия). Мадмазель верит только в счастье, добытое ее собственными руками, хотя… можете вы мне хоть один цветик раздобыть?
Рахума (философично). Теоретически да, но практически… вы видите этот снег во дворе? (Подумав.) А в каком именно роде вы хотели бы это иметь?
Марька. Ах, да в любом, Рахума!
Кареев. Через месяц-другой у нас, на памирских лугах, их можно собирать охапками…
Общая переглядка, теперь и гостям понятен намек старшего Кареева.
Рахума. Как сказал Лев Толстой: вы роза среди бала. Розе положена роза. Кончено, мадмазель… считайте, что вы имеете розу.
Турковская (в новом разоблачительном порыве). Так подавайте, где ж она? Бедняжка, у него одни мыши в запасе. А ну, быстро, покажите нам ваши рукава… пусть он всем покажет рукава!
Рахума (раздраженно). Слушайте все, я же не могу работать на таком фоне. Скажите ей, что через это можно сломаться на всю жизнь…
Кареев (тоном укоризны). В самом деле, рискованно подобные вещи факиру высказывать, да еще под горячую руку…
Юлий. В разгоряченном состоянии он просто в мошку может обратить.
Непряхин. Во-во, это ему самое плевое дело. А там летай по милициям, доказывай…
Дашенька. Пойдем, голубушка, от греха, журнальчик почитаем… плодоягодным напитком тебя угощу.
Турковская (озираясь на ходу). Не вижу ничего смешного… Интеллигентные люди, судя по всему, и не могут отличить чудо от самого возмутительного, низкопробного шарлатанства…
Разгневанную, со сбившейся прической даму уводят вполне своевременно,— как раз появившаяся из смежной двери Марья Сергеевна застает лишь аплодисменты пополам с заразительным смехом гостей. С белыми туфельками в руках дочь бросается навстречу матери, которая ставит на пол Тимошины вещи, и потом происходит их молчаливый, из глаз в глаза, диалог, в заключенье которого Марька разочарованно отставляет в сторону приношение отца.
Марька. Здравствуй!.. Уж снег повалил? (Снимая пальцами.) И капельки на бровях… Ну вот, еще на год постарела твоя дочка.
Марья Сергеевна. Не огорчайся… Даже не подозреваешь, как хорошо на свете, Марька… несмотря ни на что. Даже этот непригожий снежок. (Вполголоса.) Тимошу привезла, куда-то за подарком тебе забежал… встреть. (Гостям.) Никак я к самому веселью подоспела. С кем еще я тут не видалась-то?
Приветливо кивая по сторонам, она направляется к факиру, который под наблюдением Кареева готовит к сеансу свою адскую снасть: достает из дареного чемодана мрачное покрывало с символами Зодиака, на восковой свечке стерилизует старинный артиллерийский тесак.
Извините, скучать вас заставила, Николай Степанович. Повестка накопилась ужасно длинная… буквально с разбитого корыта каждую мелочь приходится начинать. Такое в зале поднялось, как о вашем приезде сообщила. Обнадежились земляки-то, ведь вы у нас главный комендант при подземных кладовых!
Кареев. Об отъезде надо было, Марья Сергеевна… В следующий раз теперь, уж на отлете мы. Хозяйку поблагодарить осталось.
Марья Сергеевна. Я вам свою пролетку заказала, поспеете. Поди уж давно факиров-то не видали?.. Как, налаживается у вас понемножку, Марк Семенович?
Рахума. Делайте свое дело, я никого не задержу.
Марья Сергеевна. Это на исход души, что ли, свечка-то зажжена церковная?
Кареев. Полагаю, для профилактики, чтоб зараженья крови не получилось.
Пока они пошучивают перед расставаньем, появляется и Тимоша. Марька спешит к нему навстречу и вот пугается протянутых к ней Тимошиных рук. Так они стоят на глазах у обступивших сверстников по войне или школе.
Тимоша (опуская руки). Простите мне опозданье, Марька. У водников вечеринка по случаю соревнованья. Ставят суда на зимний ремонт… (Начинает раздеваться.) Весь мокрый… снежная мгла и капель на улице.
Марька. Мы теперь вешалку туда перенесли, Тимоша.
Следует нетерпеливый, даже властный кивок Юлию, и тот с воодушевлением новой надежды приближается к Тимоше.
Юлий. Позвольте, я отнесу на место ваше пальто.
Он ловко принимает на руки Тимошину шинель, в порыве усердия стряхивает талую изморось с его оброненной шапки. Пожалуй, не столько его торопливое послушание бросается в глаза, как невозмутимое величие, с каким Тимоша принимает услугу от соперника.
Марька. Весь вечер… как мне вас не хватало, Тимоша. Но что же вы стоите, как чужой. Пойдемте, тут у меня все наши прежние, мальчики и подружки, собрались.
Тимоша. Давно не бывал у вас, Марька!.. и вот уж не могу уловить происшедших перемен.
Марька. Вам с непривычки кажется, Тимоша. С тех пор как вы меня по алгебре готовили… ну, ни чуточки не сдвинуто с тех пор, кроме вешалки.
Тимоша. Нет, это вы, Марька, по своей доброте преувеличиваете мои несчастья. Самое главное я вижу острей, чем прежде. На вас голубое платье, например… верно?
Марька подает знак окружающим молчать о его ошибке: платье на ней розовое.
Вижу черную ленточку на горле. И с левой стороны локон на бровку упал.
Все аплодируют прозорливости слепого. Марька суеверно касается черной бархотки на шее, отводит назад прядку волос со лба.
Дашенька. Ладно, приступай к работе, гармонист… ребятам покружиться охота. А то скоро и свет выключат…
Тимоша. Погоди, тетя Даша. Долго думал, что вам подарить, но… к сожаленью, мало чего осталось достойного вас в нашем бедном городе. Только вот…
Шумит бумага, и затем из громадного свертка в Тимошиной руке показывается слепительная на длинном черенке алая роза. Шелест восторженных восклицаний кругом: «Смотри, живая!» — «И даже роса на ней…» — «Мальчишки, ведь зима же, почти зима на дворе».— «Он, верно, душу черту заложил!» Старшие тоже подходят взглянуть на подношение слепого. Марька медлит, пятится, молчит.
Непряхин. Бери, не стесняйся, дочка… Нет ничего на свете щедрей солдата.
Дашенька. Забирай, девушка, должность ихняя такая, кавалерская. (Марье Сергеевне.) Мой-то, бывалошнее дело, всё лимоны подносил. Положит на стол и вздыхает, аромат на все общежитие. Знал, окаянный, чем сердце женщины покорить.
Тимоша (тихо и внятно, про розу). Не бойтесь ее, она скоро завянет… возьмите, Марька!
С погасшим лицом Марька принимает смутительный дар. Спеша на выручку дочери, Марья Сергеевна вскоре отберет его — подивиться, понюхать это не по сезону чудесное явление природы.
Вот я и готов к исполнению обязанностей. (В полушутку.) Теперь ведите, где он тут… мой железный стульчик?
Марья Сергеевна. Видать, придется нам, милый Тимоша, до следующего раза танцы отложить. Да и молодежь вон по домам собралась…
Дашенька. На последний автобус торопятся. Жалость такая: вроде и разрезание посмотреть не терпится, да и грязищу-то неохота мерить эку даль!
Часть молодежи схлынула в прихожую одеваться.
Кареев. Пожалуй, и нам пора в дорогу… еще в гостиницу надо заехать, Марья Сергеевна.
Юлий. Тридцать две минуты нам осталось… пардон, тридцать одна!
В сущности, это его последнее напоминанье Марьке, и снова та, в дверях прихожей, отрицательно качает головой, не отрываясь от Тимошина цветка.
Марья Сергеевна. Тогда, не теряя времени, прямо к факирству перейдем. Куда же вы, куда, молодые люди… вернитесь на минуточку. Уж больно хвалил генерал-то Хрептов: за всю войну, говорит, страху такого не натерпелся… Это у вас длинный номер, Марк Семенович?
Рахума. Если вы имеете в виду в обе стороны туда и сюда, тогда считайте… это не булка, разрезать пополам. Потом надо поправить… вы же будете недовольны, если срастется ненормально!
Одетые в дорогу гости располагаются амфитеатром, в фокусе которого водружается надежный табурет.
Сейчас будет показан психологический опыт разрезания живой гражданки, также обратный процесс. Хотя у меня происходит без всякого наркоза, однако никаких болезненных переживаний. (Между делом, обернувшись к Марьке.) Только хочу спросить, вам ничего этот колер у розы?
Вооруженный тесаком, с полотенцем на руке, он напрасно ждет добровольцев. Как ей положено, публика хихикает и ежится под сверлящим взором факира.
Многие боятся испортить верхние вещи, но у Рахумы без повреждения одежды. Я жду… Граждане, у факиров тоже имеются нервы!
Непряхин. Да приступай же ты, колдун злосчастный. (И посмотрел на лампочку в потолке.) И свет и транспорт скоро покончатся.
Рахума. Тогда я сделаю вам короче… номенклатурный акт по исчезанию как не-, также одушевленных предметов. Желающие, прошу занять место действия…
Беспричинно оборвавшись на полуфразе, даже как бы изготовясь к прыжку, Рахума следит за непонятным пока движением посреди зрителей,— оттуда выплывает Табун-Турковская. С тем же шипеньем при виде факира, повторяя прежнюю пантомиму, она, не без опаски на этот раз, устремляется к застывшей от досады Марье Сергеевне.
Турковская. Всего минуточку, и сразу исчезаю… Представьте, дорогая: приношу сюда те белые туфельки, кстати оказавшиеся у нас по абсолютному недоразумению… и, так уж Мне везет, третий раз на дню застаю эту подозрительную личность, которая… (вдохновенной скороговоркой и пересыпая речь хохотком) мало того, что своими махинациями подрывает основы здоровой мистики, в чем после всего пережитого так нуждается простой народ, но еще, вообразите… (издевательски потешаясь) грозится чуть ли не в мошку летучую меня обратить!
Непряхин (с пригласительным жестом на табурет). А вот не угодно ли, голубушка, попробовать?
Турковская. Это вы мне?.. о, с восторгом! Жизни не пожалею — уличить этого самого закоснелого жулика всех времен и народов…
Она демонстративно усаживается на свой эшафот, и вдруг такая зловещая решимость проступает на лице Рахумы, что теперь все с замираньем сердца следят за разворотом событий.
Абсолютно не поддаюсь гипнозу… но заранее должна предупредить, не выношу никакой щекотки!
Рахума (похоронным голосом). Возьмите свечу, мадам, крепко… И второе — один глубокий вздох теперь, благодарю вас. Двое других смельчаков попрошу держать занавес… выше, так.
Добровольные помощники загораживают шумную гостью от зрителей. Кто-то шиканьем требует полной тишины. Несколько магических пассов, и сатанинский хохот Табун-Турковской неожиданно переходит в пропадающий писк. Занавес падает, всеобщее изумление, мадам исчезла.
Дашенька. Уж теперь-то засудят тебя, волшебник. Спросят — куды, греховодник, чертову старушку дел?
И тотчас же кое-кто из гостей, в шутку или всерьез, начинает отмахиваться от чего-то надоедного перед самым лицом. Голоса: «Вот, вот она, бойкая какая».— «В самые глаза норовит… Никак, тоже к автобусу торопится!» Все пускаются в прихожую, вслед за Дашенькой, в том числе Непряхин и озирающийся Рахума, кажется более всех озабоченный исчезновением своей жертвы.
Кареев (аплодируя). Очень, очень мило, смешно я мило… Однако же примите от путешественников признательность за гостеприимство… и жаль, что у вас обеих такая, видимо, врожденная неприязнь к Памиру. (Взглянув на часы.) Вы готовы к отбытию, незаурядный сын мой?
Тот давно уже держит наготове отцовское пальто. Судя по тишине в прихожей, гости без прощанья побежали на последний автобус. Краем своего теплого платка прикрыв плечо прильнувшей сбоку дочки, Марья Сергеевна улыбкой прощается с молодостью… Свет предупредительно гаснет три раза.
И вот уж ночь стучится в жизнь.
Марья Сергеевна. Нет, еще целых пять минут нам осталось.
Кареев. Что же, величайшие события истории укладывались в пять минут. (Со значением, для Марьки.) При желании это целая груда времени…
Марья Сергеевна. …иногда, пожалуй, даже нестерпимая, если делить ее на дольки.
Юлий. Вот до самого отъезда я и буду вам напоминать звонком о каждой дольке… можно?
Церемонный поклон, и Кареевы уходят, провожаемые до порога. Пауза, и чуть позже, спохватившись при виде раскиданного факирского инвентаря, мать и дочь с запоздалым сожаленьем взирают друг на дружку.
Марья Сергеевна. Что же мы наделали-то, Марька?.. Можно было и Рахуму в пролетку к ним приладить. Марк Семенович, где вы там?
Они спешат на его голос, и тогда шевеленье в углу, за жардиньеркой, напоминает нам о Тимоше; забытый, он ждет там своего часа, откинувшись затылком к стене. Что-то, не только холод из распахнутой двери в прихожей, заставляет его выйти на опустелую сцену, где уже стоит Березкин с его шинелью на руке.
Тимоша (шепотом). Время, полковник?
Березкин. Одевайся, солдат… отдохнули на привале, и в дорогу. Ни зги кругом… ни плачущих, ни провожатых: хорошо. (Про рукав.) Теперь другой…
Правильно разгадав шарящее Тимошино движенье, он из-за спины, по праву тени, останавливает поиск слепого.
Кроме горсти пепла — ничего с собою. В дорогу к звездам надо отправляться налегке.
Тимоша. Проститься…
Березкин (сзади и в самую душу). Не мешай ей, солдат. Сейчас ее увезут в золотой карете… и до первых, скорых слез она не вспомнит о тебе ни разу. Не расплещи своего горя, солдат, оно поведет тебя в зенит… и до самой ночки своей она будет глядеть тебе вслед заплаканными глазами.
Станция прекращает подачу света — недолговременная тьма. На сцене уже нет никого, когда Марья Сергеевна внесет зажженную керосиновую лампу. За нею — Марька с пакетом и Рахума с шапкой и фантастической дохой на руках.
Рахума. А что должен делать артист, когда номер кончен? Он уходит за кулисы. У каждого человека начинается момент, когда можно не торопиться.
Марья Сергеевна (вручая ему пакет из Марькиных рук). Марька еще давеча кое-что вам с собою собрала… и передать стесняется, глупая. Здесь кулебяка, мармеладцу немножко и знаменитые яблочки наши. Только кислые они у нас,
Первый телефонный звонок, который повторяется затем приблизительно через равный интервал. Похоже, что мать и дочка не слышат их вначале.
А ведь я давно знаю вас, Марк Семенович. Лет почти тридцать тому я сидела здесь, на вашем представленье… с одним человеком, которого, в сущности, уж нет. Вам еще прислуживала миловидная такая, с родинкой, девочка лет двенадцати…
Рахума (складывая вещи в чемодан). Так это же моя дочка, вторая. Уже выросла, удачно вышла замуж. Гардины, обивка мебели: драпировщик. Вы слышали — Столыпин? Так его племяннице он делал тахту на заказ: двойной мягкий турецкий борт. А там, знаете, пошли внуки: болеть, учиться… то переехали в Киев. И тоже неплохо устроились. Не совсем в центре, но что мне нравилось, так это балкончик прямо в сад. Старшая, уже решили, будет певица. (Запирая чемодан.) Если раскрыть биографию Рахумы, может получиться богатый материал!
Марья Сергеевна. Всё там же, в Киеве, и живут?
Рахума. О, далеко нет, мадам. Вам не попадалась такая местность в газетах — Бабий Яр? Там они лежат, многие, мои в том числе. Тут кончается биография, мадам, и начинается история.
Пауза черного воспоминанья. Потом факир собирается в дорогу, Марька помогает ему одеться.
У вас красавица дочка, мадам. Пусть она будет счастливая!
На прощанье он эффектно снимает живого мышонка с Марькина плеча, старомодно кланяется и уходит в гостомыслову глушь послевоенной ночи.
Марья Сергеевна. На крыльце там не оскользнитесь… я вам через окно посвечу.
Переставленная на подоконник лампа освещает дерево, уже в зимнем убранстве, и медленно падающий, благостный снег зазимка.
Не знаю, как он впотьмах потащится по нашим ямам. Ладно, туши свет, запирай двери… завтра трудный день у меня.
Марька. Посидим еще немножко… люблю глядеть на первый снежок, хорошо. (Вдруг.) Интересно, а на Памире большие бывают снега?.. Ведь это правильно, мамка, что я от поездки отказалась, правда?
Мать и дочь пережидают, пока кончится повторная серия настойчивых звонков.
Скажи мне хоть что-нибудь, мамка!
Марья Сергеевна. Ты сама должна решать, Марька. И я вовсе не отговариваю тебя, но… прикинь заранее, хватит ли твоих силенок на эту кошу.
Марька. Но ты же несешь свою, вот и я буду… Хотя все равно разлучаться нам с тобой. Правда, обсерватория Тимоше не нужна теперь, зато потребуются, наверно, трудные, главные книги. (Убежденно.) И знаешь, мы с ним будем двое самых трудолюбивых на свете. Уж во всем городе погаснут окна, а еще будет светиться наш чердак. И мы всего добьемся, потому что он сильный и ничего теперь не боится… ни тьмы, ни войны, ни смерти.
Опять звонки, заключительные.
Именно потому и глупо ему сердиться, если б я совсем ненадолечко вырвалась на мир посмотреть. Месяца мне за глаза хватит, даже меньше. Только разочек пройдусь по Памиру и — назад. Даже вещей брать не стану, а просто так, как есть… правда?
Марья Сергеевна. Ну, нельзя совсем без вещей, Марька. Как же ты обойдешься первое время? Кстати, мой большой чемодан свободен. Примерь хоть начерно.
Они достают со шкафа чемодан: сообщницы!
Марька. Конечно, сюда все поместится, даже теплые вещи. Любопытно, суровая ли там зима?.. А ты думаешь, мне еще не поздно?
Марья Сергеевна. Ах, в твои годы, Марька, ничего не поздно!
Мать легонько толкает Марьку в плечо, и теперь видно — все давно примерилось в их воображении: где и что лежит. Как бы вихрь проходит по комнате: отовсюду, из сундука и ящиков вещи как попало летят в раскрытый на полу чемодан, цветными пламенами вспыхивая на лету.
Мой новый костюм бери. Убавишь в плечах, будет как раз впору…
Марька (с колен) …а сама, сама?
Марья Сергеевна. С деньгами соберусь, другой сошью. Скорее, там погладишь. (Высвобождаясь из ее объятий.) Ладно, ладно, у тебя же считанное время… сейчас позвонят в последний раз. На ключ запри и одевайся… ветрено, потеплей!
Укладка наконец завершена. Мать сама закутывает в шарф Марькину шею. Все готово. Обе долго и выжидательно смотрят на телефон, который молчит теперь.
Марька. Уехали…
Марья Сергеевна. Не может быть, им же по дороге.
Марька (с пылающими щеками). Значит, мимо проехали.
Медленное ночное время. В лихорадке нетерпенья как-то шелестяще неразборчиво звучит Марькина скороговорка.
Теперь уже, наверно, к вокзалу подъезжают… (Со слабеющей надеждой.) На всякий случай, если Палисаныч котенка принесет, обещал сибирского… скажи, что пока не надо. И Кате ничего не говори. Я же совсем ненадолго, ты даже пыли у меня на столе не вытирай. Вернусь — сама… (После паузы.) Нет. Уехали,
Напрасно они ждут звонка, и наконец — желанный шум в потемках прихожей, шевелится от низового ветерка брошенная на полу газета, — запыхавшийся Юлий предстает на пороге.
Юлий (беспощадно). Карета у подъезда и… ровно одна минута, Марька!
Он с ходу хватает приготовленный Марькин чемодан и с беглым жестом приветствия исчезает.
Марька. Прощай, мамка… ну, прощай же! Я тебе с дороги напишу. (Плача и ликуя.) Только ты скажи Тимоше, ради бога, что я ни в чем, ни в чем не виновата…
Марья Сергеевна. Да, да… опоздаешь, ступай!
Марька исчезает, чтобы через мгновенье еще раз показаться с заключительной полуфразой: «И ты объясни ему…» — после чего вступает в свои права ночь. Марья Сергеевна берет чей-то нетронутый бокал с этажерки.
Так и не поздравила я тебя, милая ты моя. За твои горы высокие, Марька!
Комментарии