Ты каждый раз, ложась в постель,
Смотри во тьму окна
И помни, что метет метель
И что идет война.
Когда я родился, бабушка хотела, чтобы меня назвали Алешей. Но это было никак нельзя. Мама и отец решили, что я буду Александром. И я стал Сашей.
Но бабушка, если мы были одни, часто называла меня Аликом. Алик ведь может быть и Александром, и Алексеем — одинаково…
И в летнем лагере меня стали звать Алькой. Услышали, как бабушка, когда она приезжала на родительский день, называла меня так, и многие это подхватили. Может, потому, что и без меня в отряде было восемь Саш, Сань и Шуриков.
Я не спорил. Мне и самому это нравилось.
И ребята нравились. И лагерь. Здесь было совсем не то, что в школе.
Можете считать меня кем угодно: злодеем, психом, садистом, но я понимаю тех молодых солдат, которые вдруг хватают автомат и — веером по своим обидчикам. По всей этой дембельской и дедовской сволочи, которая издевается над первогодками. Над теми, кто слабее.
Потому что я знаю по себе, как могут довести человека. И не в какой-нибудь там казарме, а в нашей замечательной школе-гимназии номер шесть — такой английской и такой джентльменской, такой музыкальной и такой танцевальной, такой знаменитой на весь город…
Первые три класса я проучился там нормально. Крепких друзей не завел, но и не приставал ко мне никто. Четвертого класса, как нынче водится, в гимназии не было, после начальной школы — сразу в пятый. В этом пятом люди оказались уже не те, что прежде, появилось много новеньких. Среди них — Мишка Лыков, которого все почему-то звали Лыкунчиком. Говорили, что папаша Лыкунчика ворочает делами в каком-то банке. Не знаю. Дорогими игрушками Лыкунчик не хвастался, в гимназию приезжал не на папиной машине, а на трамвае. И богатыми шмотками не выделялся.
Выделялся он другим — подлым характером. Любил повыделываться перед тем, кто не может дать сдачи. Самым таким неумеющим в классе оказался я. Потому что по натуре своей я — трус, никуда не денешься.
Лыкунчик это почуял быстро.
У него была компания приятелей, человек пять. Вот с ними-то он и начал меня изводить. А остальные помалкивали.
Изводили подло. Бить почти не били, только изредка дадут по шее или поваляют в сугробе. Но все эти щипки и тычки, подначки, дразнилки… Соберутся вокруг и давай припевать:
и тряпкой, которой вытирают доску, по губам…
Потом деньги стали с меня трясти. Ну, я один раз отдал, сколько было:
— Подавитесь, только не лезьте!
Но они снова. Тогда я не выдержал, рассказал дома.
Бабушка пошла к нашей директорше. Лыкунчика и его друзей поругали. Даже папашу Лыкова вызывали, и был слух, что он дома Лыкунчику крепко врезал. Больше эта шайка денег с меня не требовала. Но изводить меня они стали еще пуще. То дымовуху мне в парту сунут, а потом вопят, что я сам принес. То в спортивной раздевалке одежду спрячут или брюки завяжут тугими узлами. То обступят на улице и опять:
И это на весь квартал.
Я старался уходить из школы крадучись, выбирал окольные переулки, чтобы не заметили, не догнали. А для них это — новая забава. Охота. Выслеживали и гонялись. А я убегал…
А что делать-то? Если бы честная драка, один на один, я бы как-нибудь скрутил свою боязливость. Но ведь их целая свора.
У Лыкунчика было круглое лицо и серые глаза с длинными, будто кукольными ресницами. Если не знать, то можно подумать: вполне нормальный пацан, славный такой.
Но я-то знал, какой он «нормальный». Ох и ненавидел же я его! И всех его «шестерок». И появись у меня автомат, я бы не дрогнул.
Так, по крайней мере, я думал тогда.
Автомат у меня, конечно, не появился. Говорят, на черном рынке можно добыть, но стоит это полтора миллиона. Я бы, наверно, не пожалел, но где возьмешь такие деньги? Да и не продадут мальчишке.
Но все же судьба сделала мне подарок. Не хуже автомата. Однажды, в начале апреля, они опять стаей погнались за мной.
И я бежал, всхлипывал и задыхался, а рюкзак с учебниками колотил меня по спине. И я думал, что скорее сдохну, чем завтра опять пойду в гимназию. Но до завтра надо было еще дожить. Я бежал к своему кварталу. И решил — напрямик через площадку, где стоит недостроенная кирпичная многоэтажка. А там до родного дома рукой подать.
Я оглянулся. Лыкунчик далеко опередил своих дружков. Те постепенно замедляли бег, а Лыкунчик мчался, как гончий пес. Видимо, гнал его повышенный охотничий азарт. Если догонит, то один…
И здесь на бегу обожгла меня (или наоборот — холодом обдала!) убийственная мысль. Я испугался ее отчаянно и в то же время — подчинился ей. Сразу!
В недостроенном корпусе мы с ребятами из нашего двора играли не раз. Работы были там остановлены, забор вокруг повален, сторожей — никаких, лазай кому не лень. И я знал, что на седьмом этаже есть доска. Толстая, широкая, перекинутая через верх квадратной кирпичной шахты. Шахта эта была пустой сверху донизу. Этакий широченный колодец, уходящий в подвальную глубину. Зачем она, мы не знали. Может, в ней собирались смонтировать грузовой лифт или какой-нибудь эскалатор. Говорили, что в этом доме собираются устроить почту.
Мы с мальчишками иногда ложились животами на кирпичное ограждение, смотрели в квадратную черноту и вскрикивали:
— Эй!..
В глубине отзывалось ленивое эхо.
Зачем через шахту перекинули доску, тоже никто не знал. Может, по ней с края на край перетаскивали какой-то груз, например, носилки с цементом или кирпичи. Но она была не закреплена. Просто лежала концами на барьере — он поднимался над полом седьмого этажа на полметра.
Однажды Семка Расковалов (тоже пятиклассник, но из другой школы) потрогал край доски и задумчиво так сказал:
— Интересно, есть на свете человек, который мог бы пройти по ней?
— Цирковой канатоходец — запросто, — отозвался Семкин друг Вовчик Матвеев.
— Я не про циркового, а про нормального человека, — недовольно сказал Семка.
Тогда я вскочил на кирпичный край. И увидел широченные глаза маленького Ивки. Он открыл рот, будто хотел сказать «не надо», но потерял голос.
Я вообще-то трус, но высоты не боюсь ничуточки. Правда, меня укачивает в самолете, но это не от боязни падения, а от чего-то другого. Бабушка говорит — от перепадов давления.
Ну, вот я вспрыгнул и пошел. Доска прогибалась, но не очень. Да и длина-то — всего семь шагов! Я прошел их, можно сказать, играючи. Даже никакого замирания не почувствовал. Вернее, почувствовал, но уже после, когда прыгнул на пол.
Прыгнул — и опять увидел Ивкины глаза, большущие и со слезами. Ивка был без шапки, и волосы его, светлые и легкие, были странно приподняты. Наверно, про это и говорят «встали дыбом».
Ивка вцепился в мой рукав и шепотом сказал:
— Ты больше никогда… Ладно?
— Ладно, — пообещал я, чтобы он не заплакал.
— Ну, ты герой, — выдохнул Семка.
Я сказал:
— Герой — это когда боишься и все равно идешь, назло страху. А если не страшно, какое геройство?
Семка и Вовчик замигали, обдумывая такую мысль.
— Давайте скинем вниз эту доску, — насупленно предложил Ивка.
— Грохот будет, взрослые прибегут, — рассудил Вовчик.
— Ивка, не бойся, я правда больше не буду, — снова пообещал я.
Но теперь я знал, что нарушу обещание. Меня толкала ненависть и… радость. Сейчас ты добегаешься, Лыкунчик!
Я взлетел по лестничным пролетам на седьмой этаж. Лыкунчик не отставал. И я понял — не отстанет. Обогнуть шахту было нельзя: слева мятая арматурная сетка, справа нагромождение лесов.
Я проскочил доску с лету, в один миг. И сразу обернулся, замер.
Да, Лыкунчик не остановился. Азарт, видать, был сильнее ума. Или он просто не понял сгоряча, над ч е м этот мостик. Лыкунчик вскочил на доску — и за мной. Но… то ли доска прогнулась чересчур (он был тяжелее меня), то ли он как бы ударился о мой встречный взгляд. Замер посреди доски. Покачнулся и встал очень-очень прямо. И смотрел на меня во-от такими глазищами. И рот разинул…
А я упирался каблуком в конец доски.
Видимо, кто-то недавно двигал ее — конец, что лежал на кирпичах, был совсем короткий, сантиметров пять от края. И не надо никакого автомата. Чуть нажал — и…
Никто не заподозрит меня. Я убегал, а он гнался! Я проскочил по доске, а он не сумел! Ни один человек не подумает, что я виноват, когда его, Лыкунчика, подберут внизу на груде битых кирпичей.
Я смотрел на него неотрывно. Он все сразу понял.
«Что, Лыкунчик, не хочется падать, да? А может, ты надеешься, что это не насмерть? Не надейся, здесь двадцать метров…»
Да, ровно двадцать. Мы мерили, капроновый шнур специально принесли для этого. Он и сейчас здесь, в тайнике между двух кирпичей, мы спрятали для игры…
Небо в оконных проемах было уже синее, весеннее. И солнце яркое-яркое. Но это было не его, не Лыкунчика, небо и солнце. Его была только черная квадратная глубина над доской.
Лыкунчик беззвучно заплакал. Он не морщил лица, не жмурился, просто слезы побежали струйками из его вытаращенных глаз. И стали падать с подбородка.
Потом он качнулся и замахал руками.
— Сядь, дурак! — громко сказал я. — Сядь, схватись за края!
Он сел. Захлопнул рот, закусил губу. Но из глаз все бежало. Куртка его была распахнута. Я вдруг увидел, как на серых брюках спереди, между ног, разрослось темное сырое пятно. Лыкунчик всхлипнул, уперся в доску руками и заерзал: наверно, хотел таким образом добраться до края.
— Замри, балда!
Конец доски опасно шевелился. Еще чуть-чуть — и вниз. Потянуть на себя? А если не справлюсь, только хуже сделаю? Или дерну — и сорвется другой конец?
— Не двигайся!.. Не смотри вниз, закрой глаза!
Он послушно закрыл.
— Сиди и жди! Я сейчас…
Отбежав, я выхватил из-за кирпичей моток шнура.
— Сейчас брошу, ты поймаешь… Только без дерганья!
Он открыл глаза и закивал.
— Не дрыгайся! Лови!..
Лыкунчик правой рукой поймал конец.
— Теперь обвяжи себя под мышками. Осторожно…
Пришлось Лыкунчику отцепить от доски и вторую руку. Он опять зажмурился, но все же обмотал себя на уровне груди, завязал два узла. Трясущимися пальцами.
Я отступил, слегка натянул шнур и намотал его на штырь, торчащий из крепкой балки лесов. Теперь, если Лыкунчик сорвется, то не страшно — повиснет и поболтается, а я его вытяну. Веревка выдержит.
— Ну, давай. Ползи.
И Лыкунчик заелозил вперед, упираясь руками. При этом наверняка всаживал занозы в штаны и глубже. Но я не злорадствовал. Мне надо было одно — чтобы Лыкунчик остался жив. Потому что непонятнее всего на свете — если человек только что был живой и вдруг сразу мертвый. Даже такой гад, как Лыкунчик… Да и не был он сейчас гадом — перепуганный, зареванный, с мокрым пятном на штанах.
Да, я не злорадствовал и не геройствовал. Правда, мелькнула все же мысль: «Больше не будешь петь про сосиску…» Но мелькнула и пропала. Лишь бы выбрался…
Наконец Лыкунчик упал животом на кирпичную кромку. Я вцепился в его куртку. Вот тогда конец доски сорвался, и она с гулом ушла вниз, грянулась там.
Но никто не прибежал. И дружки Лыкунчика были неизвестно где. Видимо, они не знали, куда мы подевались.
Лыкунчик полежал, отдышался. Встал.
— Идем, — сказал я.
— Куда? — Он посмотрел вниз, на штаны: сырость достигла колен.
— Там внизу лужа. Упадешь в нее будто случайно. С кем не бывает…
Он посмотрел на меня, кажется, с благодарностью. А как он еще должен был смотреть?
Мы спустились, выбрались наружу из окна первого этажа. Вокруг серели груды талого снега, хотя на припеке уже расцвела мать-и-мачеха. У железной бочки с остатками извести скопилась мутная вода.
— Толкни меня, — сдавленно попросил Лыкунчик.
Я толкнул. Надо сказать, от души постарался. Лыкунчик ненатурально взмахнул руками, упал на колени, а потом животом — прямо в воду.
— Вставай! — почему-то испугался я.
Лыкунчик встал, с него текло. К штанам, куртке и рубашке прилипла грязь, глиняные ошметки.
— Папаша меня за это изничтожит вконец, — глухо признался Лыкунчик. — За куртку он пол-лимона высадил. Французская…
«А по виду и не скажешь. Самая обыкновенная», — мелькнуло у меня.
— Пошли ко мне. Постираешь, отчистишь…
Лыкунчик глянул удивленно.
— Пошли, — повторил я.
— А дома у тебя что скажут?
— Ничего не скажут. Родители на работе, бабушка в гостях, никого не будет до вечера.
Конечно, во мне уже копошилась этакая горделивость: недавно еще убегал, как заяц, а теперь стал благородным спасителем, помиловал своего врага. Но копошилась она так, слегка. А главное было то, что мне было просто жаль Мишку Лыкова, который сделался совсем непохожим на прежнего Лыкунчика.
Дома я нагрел в газовой колонке воды. Жилье наше было старое, деревянное, поэтому ванна с таким вот несовременным устройством. Дал я Мишке мыло, чтобы он выстирал одежду. Потом посоветовал и самому ему забраться в ванну, потому что заляпался он здорово.
Лыкунчик не спорил.
Горячим утюгом мы высушили и отгладили брюки и рубашку Лыкунчика. С курткой было хуже, ее ведь не выстираешь. Как могли, мы посушили ее у горячей колонки, потом почистили, но все же местами она осталась замызганной.
— Может, обойдется, — вздохнул Лыкунчик.
Пока он мылся, я сходил наверх, в мезонин, достал из бабушкиного комода банное полотенце и заодно включил магнитофон. На полную громкость. Запись группы «Левый локоть». Вообще-то я не очень ее люблю, но решил, что для нынешнего случая в самый раз. Не Спивакова же ставить для этого Лыкова!
Лыкунчик, когда выбрался из ванной, поднял к потолку голову:
— Кто это там у тебя?
— Не слышишь разве? «Левые локти», новые знаменитости…
— А слушает-то кто? Ты же говорил, что никого нет!
И тут меня словно толкнуло:
— А! Это брат пришел, пока ты там барахтался!
— Какой брат?
— Какой-какой! Старший. Алексей… Да ты не бойся, он сюда не спустится. Он если музыку слушает… его от колонок за уши не оттащишь.
— Парни говорили, что у тебя нет никакого брата, — неловко выговорил Лыкунчик. — Мол, ты один у бабушки…
— Как это нет! Да ты его зимой видел! Такой высокий, с веснушками…
Лыкунчик мигнул. Видать, вспомнил. Зимой они пихали меня головой в заснеженный газон, а тут подошел «высокий с веснушками» и шуганул их. Но это был не мой брат, а Ивкин. Митя. Только Лыкунчик этого, конечно, не знал. Поверил.
Но все же он спросил:
— А чего ж тогда… — И осекся.
Я понял: «А чего ж тогда он заступился всего один раз и больше не вмешивался, когда мы тебя изводили?»
— Он в Москве учится, в декабре приезжал на пару дней, повидаться. А сейчас у него преддипломная практика, ему разрешили писать диплом дома.
Ловко я вывернулся, да? Быстро так и правдоподобно.
Мы оба снова посмотрели на потолок. «Левые локти» пели, как глупо устроены люди: все время убивают друг друга.
— Ты не бойся, — снисходительно повторил я.
— Да я и не боюсь, — сказал Лыкунчик не очень уверенно.
Когда Лыкунчик уходил, на пороге он посопел и неуверенно протянул руку.
— Ты… это… Про то, что было раньше, забудь, ладно?
— Чего там, — сказал я и мысленно добавил: «Главное, что ты живой».
Потом я до вечера думал про то, что случилось. Даже размечтался: может, Лыкунчик вовсе не плохой парень и мы сделаемся друзьями…
Ну, ладно, друзьями там или нет, но уж лезть ко мне он больше не станет.
На следующее утро я шел в гимназию, как говорится, «со свободным дыханием». Без всякого страха и уныния — чуть ли не впервые за весь учебный год. Лыкунчик мне кивнул довольно дружелюбно, хотя в разговор и не вступил. Ну, это и понятно. Все же неловко ему за вчерашнее. Дружки Лыкунчика меня будто не замечали.
С последнего урока нас отправили в медицинский кабинет — делать прививки от энцефалита. Уже вторые в этом году. Кто-то заныл и заспорил. Но я спорить не стал: в июне я собирался в летний лагерь, а там клеща подцепить проще простого. А Лыкунчик пробовал упираться: это, мол, дело добровольное — не хочу и не пойду. Но наша классная пообещала позвонить отцу и узнать, как тот относится к принципу добровольности. Лыкунчик поежился и пошел…
Мой укол к вечеру заболел, даже температура слегка поднялась. Утром я объявил, что «болит по-прежнему» и по этой причине в школу я идти не могу. Бабушка меня поддержала.
Весь день я с удовольствием провалялся в кровати с книжкой про пиратов Карибского моря. И порой для видимости постанывал. Пока бабушка не сообщила, что ничего у меня не болит и что она это прекрасно знает, а на уроки не ходить разрешила потому, что в детстве сама была не прочь прогулять школу.
— Да, мы с тобой понимаем друг друга, — с удовольствием сказал я.
В шесть часов пришел отец. Я и бабушка на кухне пили чай с ванильными сухариками и смородиновым вареньем. Отец посмотрел на меня как-то очень внимательно.
— Ольга Георгиевна, могу я поговорить с сыном один на один?
— Кто же вам не дает? Странно даже…
Отец поманил меня в их с мамой комнату. Я ничего не понимал. Струхнул даже. Отец откинулся в кресле, помолчал и сказал:
— Непонятное дело. Меня вызывали к вашему директору. Она говорит, что ты позавчера избил своего одноклассника Лыкова…
Меня — будто подушкой по голове. Даже пошатнулся.
— Я? Избил?!
— Так говорят.
— Кто говорит? Да ты видел этого Лыкова? Он сильнее меня в два раза, бугай такой! Он тот гад, который ко мне все время прискребался!
Отец поморщился.
— Оставь эту… терминологию тинейджеров. И послушай. Вчера он разделся для прививки — и у него спина в следах от побоев. И он сказал, что вы подрались на улице, он упал в лужу, а ты испугался и повел его к нам домой, заманил в ванную, а потом… вот тут самое непонятное. Он утверждает, что вы били его ремнем вдвоем с братом. С высоким веснушчатым парнем по имени Алексей.
— Ну и скотина… — выдохнул я. — Подонок! Я его спас, а он…
И тут я заревел. Как первоклассник.
— Перестань, — потребовал отец. — И расскажи, что было на самом деле.
Реветь я перестал не сразу, не так-то это просто. И рассказывал сквозь слезы. Но все откровенно. А чего скрывать, если не виноват!
Хотя кое-что все же скрыл. Не сказал про свои мечты об автомате и про то, зачем заманил Лыкунчика на доску. Объяснил, что просто хотел оторваться от погони.
— Думал, он не решится… там, через шахту…
Отец не перебивал. А потом сказал, что трюк с доской — это идиотская выходка и чтобы я больше не смел так глупо рисковать. Но в глубине души, по-моему, он был доволен, что я не совсем трус. Помолчал и признался:
— Я сразу понял, что здесь что-то не то. Так и заявил директрисе. Сказал, что позавчера ты был дома один и никого избить не мог…
— Его наверняка папаша взгрел! За грязную куртку! А он побоялся сказать про отца, вот и все! Или решил мне отомстить… за то, что оказался передо мной…такой вот, беспомощный… А я-то с ним возился, когда он в штаны напустил… — И опять я всхлипнул. И снова отец поморщился.
— Ладно, все это ерунда. Вашей Валентине Константиновне я все объясню. Истина, как говорится, всплывет на поверхность. А теперь скажи-ка все-таки самое главное…
— Что?
— Откуда ты узнал про брата?
— Про какого?
— Про Алексея.
Оказалось, что у меня и правда есть старший брат Алеша (только без веснушек). Дело в том, что папа был женат дважды. Я про это слышал и раньше. Но я никогда не знал, что у отца и той женщины есть сын.
Сейчас отец изложил мне это сухо и будто через силу. Но я видел, что это просто от неловкости.
— Он живет с матерью в Калуге. Заканчивает школу. Ему восемнадцатый год…
— Почему вы мне раньше ничего не говорили?! — Я был ошарашен.
— Мама не хотела. И бабушка. Они считали, что та моя жизнь — дело прошлое и нашей семьи не должно касаться. На этих условиях мама и согласилась выйти за меня… Но надо отдать ей справедливость: она не спорила, когда я уезжал, чтобы повидаться с Алексеем.
Понятно теперь, почему меня не назвали Алешей. Не могут быть два Алеши у одного отца.
— Целых одиннадцать лет я не знал, что у меня есть брат!
— Да. Это… было неправильно. Но я обещал. Я бы и дальше молчал, но сейчас мне показалось, что ты все уже знаешь. Решил, что поэтому ты и сказал о брате тому… Лыкову…
— Нет. Это просто такое вот совпадение, папа…
На следующий день я разболелся по-настоящему. Может, от переживаний. В гимназию опять не пошел. И с утра до вечера укорял бабушку за то, что она всю мою жизнь водила меня за нос.
Бабушка оправдывалась и ссылалась на маму.
Но с мамой про Алексея говорить я не стал. Понимал, что в этом случае у них с отцом начнется «выяснение позиций». Мама у меня очень красивая и потому очень решительная. Хорошо, что мое воспитание она передоверила бабушке, а то всегда ходил бы по струночке.
А потом, через день, я вдруг успокоился. Ведь ничего в моей жизни не изменилось. Ну и что же, что брат? Во-первых, не совсем родной, а только наполовину. Во-вторых, далеко. В-третьих, гораздо старше меня, у него небось девицы и дискотеки на уме, а малолетние родственники ему в друзья не годятся.
Мама к тому, что секрет открылся, отнеслась довольно спокойно: «Вот и хорошо, одной проблемой меньше».
Теперь отец мог без утайки звонить в Калугу. Раза два говорил с Алексеем и я. Но разговоры были ничего не значащие: «Привет!» — «Привет!» — «А я и не знал, что у меня есть брат…» — «Ну, ничего, теперь знаешь…» — «Может, когда-нибудь увидимся…» — «Обязательно увидимся. Возможно, этим летом. Вот поступлю в институт…» — «А ты куда будешь поступать?» — «Наверно, в политехнический». — «Ну, ни пуха ни пера». — «Ага. К черту…»
Это первый такой был разговор. Но и второй в том же духе. Алексей признался, что он-то знал про меня с младенчества и не раз спрашивал про меня у отца. Но меня такое внимание почему-то не очень тронуло.
К нашей директорше меня не вызывали. Видимо, она во всем разобралась сама. Вот и хорошо. Не очень-то мне хотелось с ней беседовать, с нашей твердокаменной Валентиной Константиновной. Я бы, чего доброго, разревелся там, как при отце. Или наоборот, вскипел бы и наговорил чего-нибудь «вызывающего».
Лыкунчик меня не задевал и не глядел на меня. Его приятели — тоже. Ну и прекрасно! Ничего другого мне и не надо было от этого предателя.
Конечно, предатель!.. И все же я ни разу не пожалел, что там, на седьмом этаже, не ударил каблуком по доске. Как бы я сейчас жил? Иногда мне снилось, что я все-таки ударил. Будто никто этого не знает, но я все время помню разможженное тело Лыкунчика на кирпичах. «Убийца…Убийца…»
Да на кой черт он мне сдался, чтобы я из-за него всю жизнь потом мучился!..
Впрочем, ну его, Лыкунчика. Больше в моем рассказе его не будет.
Я благополучно окончил пятый класс и в начале июля уехал в летний лагерь «Богатырская застава».
Бывают же такие злые совпадения!
В ту ночь, когда заполыхал наш дом, я тоже чуть не сгорел, хотя находился далеко от города.
Наш отряд «Алеша Попович» отправился в двухдневный поход, и на ночевку мы встали в сосновом лесу на берегу Птичьего озера.
В палатке было душно, и среди ночи я с одеялом на плечах выбрался наружу. Сел у костра. Здесь было еще несколько «поповичей», которым не спалось. Я смотрел, как искры летят к черным лесным верхушкам. Вверху искры не гасли, а продолжали гореть, как очень далекие стоп-сигналы. Так мне казалось. Их можно было принять за звезды. Только звезды голубые и белые, переливчатые, а горящие точки были пунцовые. Может быть, они намекали на беду. Но я ничего не предчувствовал, было только немного грустно.
Скоро меня сморило. Я на этом же месте улегся на бок и уснул. Уснули, видимо, и другие. Даже те, кого назначили костровыми.
Никто не видел, как ползучий огонь по сухой хвое подобрался к моим ногам и начал глодать правую штанину. Он выел изрядный кусок джинсовой ткани и наконец куснул меня за щиколотку. Я взвился ракетой, взвыл и заплясал.
Перепуганный костровой облил мне ноги из «дежурного» ведра. Инструктор Володя, студент медицинского института, смазал ожог каким-то холодящим кремом и забинтовал.
— Держись, «попович», это не смертельно, через пару суток заживет. Со штанами хуже, терапия здесь бессильна. Разве что хирургическое вмешательство.
Но я махнул рукой. Подвернул штанины до колен — обгорелую и уцелевшую. А вернувшись в лагерь, сунул джинсы в самую глубь рюкзака. У меня были еще шорты из палаточной ткани — потертые, много раз чиненные, но прочные — мне их потом хватило до конца лета.
А про пожар я ничего не знал до конца смены. Лишь за день до прощального праздника приехал на нашем красном «жигуленке» отец. И все рассказал — коротко и насупленно.
Почему-то я сперва не очень огорчился. Наверно, просто отупел от неожиданности. И обиделся:
— Почему сразу-то не сообщили?
— А зачем? Чтобы испортить тебе здешнюю жизнь?
— Какая здешняя жизнь? Я бы тут же приехал!
— Зачем? — опять сказал он.
— Ну… помог бы. И вообще…
— Какая там помощь! Только путался бы под ногами.
…Отец раньше был пилотом на местных самолетных линиях. Потом рейсы стали сокращать — у авиакомпании не хватало денег. Летчики увольнялись: кто по собственному желанию, кто по сокращению штатов. Уволился и отец. Тем более что к тому времени у него вдруг стало сдавать зрение.
Жаловаться на судьбу он не стал. Поступил конструктором в фирму «Альбатрос», где проектировали и выпускали дельтапланы. Ну, и не только дельтапланы, а много чего — от коек-раскладушек до разборных павильонов для выставок. Но отец занимался главным образом дельтапланами, летчик все-таки.
Впрочем, теперь он не был похож на летчика. Вместо синей формы носил костюм, отпустил бородку и сделался похожим на Чехова с фотографии из собрания сочинений. Особенно когда надевал очки (а надевал он их все чаще). Мамина знакомая Клара Ивановна как-то сказала, что «у Максима Аркадьевича в общении с людьми появилась «чеховская мягкость». Так оно, видимо, и было. Но в трудные моменты и в минуты досады проявлялся в папе и прежний командир воздушной машины. А иногда этот командир и «Чехов» сливались в нем. Это и был мой папа Максим Аркадьевич Иволгин.
От слов отца, что я только путался бы под ногами, обида у меня усилилась.
— Тогда почему ты сейчас приехал? Уж дал бы мне дожить тут до конца! Завтра у нас закрытие смены, я уже богатырский костюм приготовил для выступления. Зря, что ли, старался?
— Завтра я не могу. Масса дел.
— Ну и не надо. Я с ребятами вернулся бы на электричке…
— И приехал бы к головешкам. Представляю твою реакцию.
Да, в самом деле…
Пока мы говорили, один за другим подбегали ребята.
— Уезжаешь, «попович»? Жалко…
— Почему тебя Поповичем дразнят?
— Никто меня не дразнит! Мы все друг друга так зовем. Потому что имя отряда такое!
Отец понял, что задел мою больную струнку — напомнил о неприятностях в гимназии.
— Ладно, иди попрощайся с «поповичами» и возьми вещи, начальника я уже предупредил. Не канителься, пожалуйста.
Я и не канителился, через пять минут вернулся с рюкзаком. Кинул его на заднее сиденье, а сам устроился рядом с отцом. Пристегнулся. Отец покосился:
— Ты же знаешь, что впереди можно ездить с двенадцати лет.
— Ну как гаишники определят, одиннадцать мне или двенадцать?
— Могут потребовать мой паспорт. Ты туда вписан с датой рождения.
На все у него есть короткий ответ. Как пункт из летного устава. Я засопел и стал отстегивать ремень. Отец покосился опять:
— Ладно, сиди…
Я сказал примирительно:
— Все равно на этой дороге до самого города нет ни одного поста.
— Мы не в город, а в Старые Колодцы.
— Почему?
Отец внимательно посмотрел на меня.
— Саша, я понимаю: ты еще не вник в ситуацию до конца. Ты пойми. От дома не осталось почти ничего. Мы все живем сейчас на участке.
У поселка Старые Колодцы в коллективном саду у нас кусочек земли и похожий на скворешню домик. Теперь, значит, это наш единственный дом. Я наконец осознал, какая же случилась беда. И крепко замолчал, чтобы не разреветься.
Отец по проселку вывел машину на тракт. И тоже молчал. Меня это молчание скоро стало давить не меньше, чем сама беда. Я сказал насупленно:
— Значит, это тринадцатого числа случилось?
— В ночь на тринадцатое… Вот и не верь после этого приметам.
— А я в эту ночь тоже чуть не сгорел. Заснул у костра. Смотри, след на ноге… — Выше косточки было коричневое пятно, похожее на маленький кленовый лист. Сказал и пожалел. Сейчас услышу: «Нельзя быть таким растяпой».
Отец, однако, глянул на ожог и спросил:
— Больно было?
Я сразу затеплел от этой нотки сочувствия.
— Сперва больно, конечно. Но быстро прошло, есть мазь такая, специальная… Джинсы только спалил…
— А вот это досадно. В чем в школу-то пойдешь? Вся одежда сгорела.
— В школу в джинсах все равно не пускают. Не знаешь разве нашу Валентину Константиновну? Она установила: только в школьной форме или в костюме с галстуком. Это же гимна-азия…
Отец быстро посмотрел на меня опять. И снова — вперед. Встречные самосвалы и автобусы проносились так, словно рядом лопались громадные воздушные шары. Выбрав минутку, когда машин стало меньше, отец сказал:
— Ну посуди, какая теперь гимназия. Не будешь ведь ты ездить туда через полгорода. Нам придется заводить новое жилье, квартира в центре стоит таких денег, какие нам и не снились. Будем искать на окраине. Да и то придется вывернуть все карманы и влезть в долги.
— Но ведь дом застрахован! — вспомнил я.
— Этой страховки хватит лишь на прихожую… А нам надо не меньше трех комнат с кухней… Если бы Ольга Георгиевна не отстаивала грудью родовое гнездо и продала дом, когда ей это предлагали, хватило бы на четыре комнаты в центральном микрорайоне.
Владелицей дома по закону была моя бабушка — мамина мама и папина теща. Наш покосившийся дом она очень любила. Он был столетний, с обломанной резьбой наличников и маленьким мезонином (в котором летом обитал я).
Дом сохранился от старого городского квартала и стоял, зажатый со всех сторон многоэтажками. И районные власти, и всякие частные фирмы не раз предлагали бабушке деньги или большую квартиру взамен «вашей музейной развалины». Бабушка сопротивлялась, даже в суд ходила. И суд защитил ее права («Хотя это весьма странно», — говорил отец). Но всякие посетители продолжали осаждать нас. Очень уж хотелось им построить на этом месте что-то свое, современное. Отец утверждал, что в конце концов нас все равно сроют или сожгут.
— Думаешь, подожгли?
— А ты думаешь, от жучка-светлячка загорелось? Подпалили с четырех углов. В точности, как я предрекал твоей бабушке.
Мне стало обидно за бабушку, и в отместку я сказал:
— А тебе жалко лишнюю каплю бензина истратить на меня? Все равно ведь будешь ездить на работу. Мог бы завозить меня в гимназию, не большой это крюк…
О гимназии я, конечно, не жалел. И отец это знал. Еще до случая с доской на седьмом этаже он не раз говорил мне: «Никто человеку не поможет, если он боится. Надо уметь преодолевать себя и научиться давать отпор». — «Себя-то я преодолею! А их? Попробуй, когда десять на одного!» — «Трус всегда найдет оправдание…»
Мама за меня заступалась:
— Мало того, что в армии дедовщина, так еще и в школе ее завели! А считается, что это элитное учебное заведение!
Отец отвечал, что дедовщина — общий признак нынешней современной жизни.
— И никуда от этого не денешься, такова система. Надо учитывать реальные условия.
Они с мамой отвлекались от меня и начинали спорить об условиях жизни. Мама заведовала отделом в налоговой инспекции и утверждала, что, если бы все предприятия не уклонялись от уплаты налогов, в стране был бы уже рай. А папа отвечал, что, если с фирм по-прежнему будут сдирать такие подати, скоро наступит всеобщее разорение. Такая вот у них была государственная тема для дискуссий. Но вообще-то они жили дружно (хотя, конечно, случалось всякое).
Я в государственные споры не лез, уходил к бабушке. Она-то меня понимала…
Ну, а сейчас я был только рад, что пойду в другую школу. Пускай без всяких там эстетических программ и бальных танцев. Зато, может, легче жить станет. И про бензин я сказал просто так, с досады.
Отец не рассердился. Объяснил печально:
— На машине мы едем, скорее всего, последний раз. Она тоже пойдет в уплату за новую квартиру. Хотя много за эту тележку не дадут, не «Мерседес». А потом придется проститься и с участком. Тем более что страховку надо еще выколачивать, не так-то это просто… Короче говоря, мы — классические погорельцы.
Я вдруг представил черные обгорелые бревна и провалившуюся крышу. Будто наяву увидел. И перехватило горло.
— Папа, останови, — попросил я сипло.
— Зачем?
— Ну, зачем-зачем! В кусты хочу…
Отец затормозил на обочине. Я ушел подальше в придорожное мелколесье. Там уперся лбом в березку и коротко, взахлеб выплакал подступившее горе. Размазал слезы по щекам.
К счастью, рядом оказалась лесная лужица. Я умылся. Вода пахла брусникой.
Когда я вернулся, отец сразу заметил:
— Почему у тебя разводы на щеках?
Мог бы и не спрашивать.
— Я умылся оттого, что меня укачало.
— Не знал, что тебя укачивает даже в машине.
«Даже» — потому что однажды он взял меня в полет до Сосновки. И в самолете я умотался так, что обратно пришлось отправлять рейсовым автобусом. Хорошо, что нашелся знакомый попутчик.
— Да, бывает и в машине. Я не только трус, но и неженка.
— Александр, что с тобой?
— А с тобой? Ты со мной говоришь так, будто это я виноват в пожаре.
— Разве? — Он помолчал. — Ну, извини… Ты ведь должен понимать, как мне сейчас тошно.
— Я… понимаю…
И маме, и бабушке тоже было несладко. Но бабушку несчастье не сломило. Она стала еще более маленькой и сухой, но походка ее осталась твердой. И рот был сжат упрямо.
Я понимал: бабушка чувствует себя как полководец, который держался в осажденной крепости до конца. Да, крепость сожгли, но не в бою, а предательством. Честь знамени осталась незапятнанной. И моя замечательная бабушка, Ольга Георгиевна Ясницкая, смотрела на всех с печалью, но гордо.
Правда, когда мы оказались вдвоем, твердость бабушку на минуту покинула. Бабушка обняла меня и всплакнула:
— Видишь, Алик, остались мы почти без всего.
Но это «почти» было не таким уж и маленьким. Судьба сделала нам кое-какие поблажки. Во-первых, уцелели все документы. Бабушка, словно чуя беду, хранила их в могучем дубовом сундуке, вместе со старыми письмами и фотографиями. А паспорта и страховые бумаги дополнительно прятала еще в жестяную шкатулку из-под старинных леденцов. Сундук обуглился, но не пустил внутрь пламя и жар, все бумаги уцелели.
Во-вторых, незадолго до пожара бабушка временно уступила краеведческому музею фамильный фарфоровой сервиз (со всякими нарисованными дамами и кавалерами) и двухметровые часы со стеклянными дверцами и похожим на медную сковородку маятником.
А кроме того (вот удача!), за день до беды отец отвез в мастерскую наш телевизор «Айва». Это моноблок со встроенным видеомагнитофоном. Теперь он был нашим утешением. Без телевизора современному человеку ох как тяжело. Особенно когда живешь в дощатом домике, вдали от городской цивилизации.
Домик этот был очень тесный, мы вчетвером еле помещались. Я, посмотрев какое-нибудь кино, укладывался спать снаружи, на раскладушке отцовской фирмы.
Иногда я подолгу не спал. Смотрел в белесое летнее небо, на звезды. Среди звезд были теперь не только голубые и белые, но и розовые. И даже красные. Горящие точки. Я вспоминал искры походного костра.
Но ведь по правде-то это не искры. Громадные солнца. А вокруг них — планеты. Может, там тоже пожары?..
На яблонях шевелились черные листья, качались незрелые яблоки. Маленькие, кислые, сорт был неважный. Иногда я срывал и жевал их. И, кроме кислоты, мне в них чудилась горечь. Горечь прощания. Ведь нашими-то эти яблони, этот щелястый дом-скворечник будут совсем недолго.
И даже торчащее над грядками пугало по имени Данилыч будет не нашим.
Данилыч был с головой из пластмассовой канистры, с ногами из старых валенок, с руками из веников. В растерзанной соломенной шляпе, в драной отцовской рубахе. Поверх рубахи была надета моя жилетка, сделанная из старой школьной курточки.
Эта жилетка была у нас с Данилычем одна на двоих. Иногда, если моросило или делалось зябко, я надевал ее на себя. Но это случалось редко, лето стояло теплое.
Несмотря на грусть, жизнь у меня была довольно беззаботная. Зато родителям доставалось. Ранним утром они на электричке (машины уже не было) уезжали в город. Там — и работа, и квартирные хлопоты. Я знал, что квартиру уже присмотрели, теперь торговались и оформляли бумаги.
Бабушка тоже иногда уезжала. Она взяла на себя школьные хлопоты. Меня записали в шестой класс неизвестной мне школы номер двадцать девять.
— Вполне приличная школа, — сказала мне бабушка. — И самое хорошее то, что там есть класс с усиленным изучением английского языка. В него тебя и определили. Ну, а немецким придется пожертвовать, что поделаешь…
Английский мы изучали в гимназии с первого класса. А с пятого начали и немецкий. Бабушка этому радовалась. А я ничуть. Не был я прилежным учеником, надо сказать это прямо.
Когда я оставался на участке один, то уходил бродить по окрестным перелескам, или десятый раз читал роман «Трудно быть богом», или включал видик со своей любимой кассетой. Книжка и кассета во время пожара оказались в сундуке (бабушка их спрятала на время моей летней смены) и поэтому сохранились.
На кассете была никакая не модная группа и не боевик. Был старый-старый фильм «Остров сокровищ» и выступление мальчишечьего хора из Ленинградской области. Я его сам однажды записал. Особенно мне нравилась песня «Аистенок». И мелодия нравилась, и слова, и как ребята ее поют… Такие замечательные лица были у этих мальчишек! У всех! Вот бы мне хоть одного такого друга…
Наконец мы перебрались в город. На окраину, в поселок Стекловск. Раньше это было отдельное большое село. Старинное, со стекольной фабрикой. Потом оно срослось с городом. Сейчас отсюда до центра ходили трамвай и автобус.
Несколько лет назад городское начальство решило строить в Стекловске новый микрорайон. Денег, однако, хватило на один дом. Он был длинный, изогнутый дугой, светло-серый. А при ярком солнце издалека дом выглядел даже белым. Наверно, если смотреть с самолета, похоже было бы, что среди пестрых крошечных домиков и зелени бросили кусок обсыпанного мукой кренделя.
Наша трехкомнатная квартира оказалась в крайнем левом подъезде, на самом верхнем, на девятом этаже. Взрослые говорили, что это плохо, зато дешевле. А я был доволен. Из окон открывался широкий вид — до лесов на горизонте. И хорошо, что никто не будет топать над головой (мне про такое думать было тошно). Достаточно того, что под нами еще аж целых восемь жилых слоев. Когда я вспоминал про это, почему-то делалось муторно, почти как в самолете. Словно меня поселили в какой-то неземной многопространственный мир.
Бабушка со мной соглашалась, но говорила, что привыкнем.
— Лишь бы не ломался лифт.
К счастью, лифт работал нормально. Мне он понравился, не то что папин самолет.
Были у новой квартиры и еще кое-какие хорошие стороны. Например, электроплита. Не надо бабушке по десять раз на дню вздрагивать: выключен ли газ? И центральное отопление — тоже здорово! Конечно, плохо без уютных печек, зато никакой возни с дровами. И воду для ванны не надо греть в колонке, открыл кран — и пожалуйста! Ржавая газовая колонка в старом доме часто ломалась. Взрослые предпочитали ходить в ближнюю баню, где были «номера». А для меня бабушка грела воду на плите. И мыла меня в ванне, как малое дитя. Аж до десяти лет, пока я не начал отбрыкиваться. Не то чтобы я очень стеснялся, но отец сказал однажды:
— Он же не младенец, сколько можно играть с ним, как с пупсиком…
Комнаты были полупустые, ничего лишнего. Кое-какую мебель отец раздобыл у друзей. Стол, шкаф и табуретки привезли из садового домика. Спали на раскладушках (в фирме «Альбатрос» дали их папе бесплатно). Зато уютно, как в старом доме, тикали высокие стенные часы, которые (если верить бабушке) появились на свет еще при жизни Пушкина.
Тикали они, тикали и натикали время, когда надо собираться в школу.
К счастью, в садовом домике сохранилась моя прошлогодняя школьная форма. Бабушка увезла ее туда в начале лета, чтобы у меня была «спецодежда для сельхозработ». Но по причине жаркой погоды спецодежда тогда не понадобилась, а теперь пригодилась.
Конечно, костюм оказался маловат, особенно в длину. Бабушка чудом каким-то нарастила рукава, распустила внизу штанины, использовав весь подгиб. Почистила, погладила.
Все равно брюки были коротковаты. Но, если приспустить их под курткой, то сойдет. Все равно другого ничего не было.
Получив пенсию, бабушка купила мне две белые рубашки и черный галстучек. Я содрогнулся.
— В новую школу надо идти в приличном виде, — сообщила бабушка. — Хотя бы в первый день…
Я покорился.
Но первого сентября в школу я не пошел.
Ночью у меня нестерпимо заныл зуб. А утром оказалось, что левая щека значительно круглее правой.
— Идем в поликлинику! — категорически решила бабушка. — До обеда успеем. Ведь у вас занятия с двух часов.
Я обомлел. До той поры у зубного врача я не лечился ни разу.
— Не хочу!
— Как не стыдно!
— Ты же знаешь, что я трус!
— А если случится воспаление челюсти и сепсис? Тебе известно, сколько людей умерло от такого заражения?
Мне это не было известно. Бабушке, наверно, тоже. И все-таки я сник. Бабушка знала, чем меня взять. Всякой инфекции и смертельных заболеваний я боялся не меньше, чем хулиганов и самолетной болтанки.
— Надень сразу школьный костюм. Возможно, потом будет некогда.
На трамвае мы поехали в центр, потому что на учете в поликлинике я стоял еще по старому адресу. Трамвая ждали долго, ехали чуть не час. А надутая тетка в регистратуре сказала:
— Без медицинского полиса на прием не записываем.
Полис у меня был, не сгорел. Но, конечно же, мы его забыли.
— Вы же видите, мальчик с острой болью! — вознегодовала бабушка.
— Мальчик с болью, а я с инструкцией. Идите к главному врачу.
Главный врач был, естественно, на совещании. Видимо, обсуждали вопросы о борьбе с бюрократизмом в обслуживании пациентов.
Бабушка разменяла последнюю крупную ассигнацию, и мы помчались за полисом на такси. А потом обратно. Бабушка сказала, что на эти деньги мне можно было бы купить половину новых брюк — левую или правую, на выбор. Я на это не откликнулся — зуб разболелся так, что солнце казалось фиолетовым.
Когда вернулись в поликлинику, была уже половина двенадцатого. Оказалось, что врач ушла на перерыв и появится только через час. Ой, ма-ма-а!..
— Если невтерпеж, идите во взрослую поликлинику, там примут с сильной болью. Это недалеко.
Ничего себе недалеко! За пять кварталов!
В зубе и щеке бесновались горящие точки, которые я привык видеть в небе.
Наконец пришли, отыскали. В регистратуре очень симпатичная девушка сказала, что пожалуйста, но лечащий врач будет лишь после двух, а сейчас работает только хирург. Чтобы удалять…
Ага, знаем мы это «удалять»! Щипцами…
Бабушка взглянула на меня с горьким состраданием. И за плечо развернула к двери.
— Идем.
— Куда еще-то? — простонал я.
— Последний шанс.
И через квартал привела меня к двери с вывеской «Детская и взрослая стоматология».
— Это платная лечебница. Но делать нечего…
В платной лечебнице все пошло быстро.
— Пожалуйста, на второй этаж, в первый кабинет.
Видимо, с перепугу зуб перестал болеть. Совершенно перестал. Только, если тронуть языком, чувствовалось. Но назад пути не было.
В первом кабинете оказались два врача — женщина и мужчина. Женщина сказала:
— Игорь Васильевич, взгляните, что у мальчика… — И вышла.
Игорь Васильевич был приземистый, полный, разговорчивый.
— Устраивайся, дитя мое…
Я взгромоздился на узкое кресло и беспомощно откинулся в нем. Ноги далеко вылезли из школьных штанин.
— Раствори пасть, отрок… Та-ак. Картина ясна. Что же ты, друг мой, этак запустил свой клык?
— Не болел же…
— Ну, ладно… Здесь два варианта. Или лечить, или сразу долой. Но с лечением будет много возни. И едва ли пломба удержится долго. Зуб на последнем издыхании. И ходить сюда придется не раз…
В такую-то даль!
— А что… — начал я жалобно и устыдился неоконченного вопроса.
— Что больнее?
— Что дороже? — с остатком мужества сказал я.
— Пломба не в пример дороже. Раз в десять.
И он назвал число, от которого я чуть не катапультировался в окно вместе с креслом.
— Дергайте!..
— Вот речь не мальчика, но мужа… Потерпи чуток, сейчас будет самое неприятное. Зато остальное — пустяки…
Что? Укол? Ну, это пусть. Это все же не щипцы… Ай! — в десну ощутимо кольнуло.
— Теперь надо подождать несколько минут. Или в коридоре, или можно здесь. Все равно никого больше нет.
— Лучше здесь.
Я стал ждать и смотреть в окно. И незаметно двигал ногами, чтобы приспустить задравшиеся штанины. За окном дробно стучали пневматические молотки — дробили асфальт. Игорь Васильевич закрыл форточку.
— С утра барабанят. Будто по затылку.
Я вспомнил недавнюю телепередачу и поддержал разговор. Чтобы доктор не думал, будто «отрок» совсем сомлел.
— Как автоматы в горящих точках.
— В горячих…
— Ну, все равно. В «горящих», по-моему, правильнее.
— Да?.. Возможно… Как твоя нижняя челюсть?
— Будто задубела… Так и надо, да?
— Так и надо.
Тут меня укусил новый страх.
— Скажите, а шприц… он был одноразовый?
— Вполне одноразовый и совершенно стерильный. СПИДа опасаешься?
Как он догадался? От стыда я на миг весь задубел, как челюсть. Игорь Васильевич подошел, взял со стеклянной тумбочки блестящие щипцы. Я резко озяб. Даже ноги покрылись гусиной кожей.
— Боишься? — понимающе спросил он.
Я сказал с отчаянной честностью:
— Естественно. Кто этого не боится…
— Открой пошире… И подожди бояться, это еще не сейчас, я только примеряюсь… Смотри! — и показал зажатый в щипцах длинный зуб с черной дырищей.
— Это… мой, что ли?
— Ну, не мой же… Сплюнь.
Я плюнул в блестящую чашку розовой слюной.
— Вы… прямо артист своего дела. — Я таял от счастья.
— Бесспорно. Теперь слушай совет: старайся никогда не бояться раньше времени. «Гамлета» не читал еще?
— Фильм смотрел. Со Смоктуновским. А еще в гимназии отрывок ставили на сцене. На английском языке…
— Ага, образованное дитя… Помнишь в его знаменитом «Быть или не быть» такие слова:
— Ага, — соврал я, — помню. Но, кажется, это не совсем про то.
— Оно про то, что воображаемые страхи часто оказываются гораздо больше, чем настоящие… Ну, ладно. Заткнем пробоину ватой, держи ее пятнадцать минут. Два часа не есть и не пить. Потом сутки полощи рот после еды… Вставай, гимназист. До свидания. С Днем знаний тебя.
— Спасибо… Ой! Я сейчас у бабушки деньги возьму.
— Оставь деньги бабушке. Или пусть она ими порадует тебя. В порядке компенсации за душевные терзания.
— Ну… неудобно как-то… — промямлил я.
— Удобно, удобно. Ты уже расплатился пережитым ужасом. Больше не бойся так, помни Шекспира…
— Спасибо, — опять пробормотал я.
Бабушка нетерпеливо переживала за меня в коридоре. Я гордо оттянул нижнюю губу:
— Э!.. А?
— С ума сойти! Ты же не хотел удалять!
— А знаешь, сколько стоило бы лечение? Уже не полштанов, а целые штаны!
— А… дерганье сколько?
— Нисколько! Из уважения к пациенту в галстучке. И в награду за его беспримерное мужество.
— Ты достойный потомок храброго кавалергарда Льва Андроновича Шеметилова-Гальского, — величественно произнесла бабушка. Глаза ее смеялись.
— А ему тоже дергали зубы?
— Не исключено. Хотя прославился он не этим, а подвигами на полях сражений.
Бабушка любила вспоминать своего прадедушку, который, по ее словам, был блестящим офицером, храбрецом и дуэлянтом.
Мы пошли к трамваю. Не спешили. В школу я все равно опоздал, был второй час. Да и опухоль со щеки не сошла еще. Не идти же «первый раз в новый класс» с перекошенной физиономией…
— Ладно, там сегодня, конечно же, не уроки, а всякие линейки-приветствия, — утешил я бабушку и себя.
«Наградные деньги» я просить у бабушки не стал. Она и так вон сколько высадила на такси. Самое обидное, что зря: в частной поликлинике полис никто не спросил.
Наркоз отходил, десна слегка ныла, но это был пустяк. Душа у меня радовалась. Так, наверно, бывает у каждого, кто избавился от больного зуба.
Второго была суббота. Бабушка напомнила:
— По субботам у вас занятия с двенадцати.
Я сказал, что хоть с какого часа, все равно это свинство. Даже в гимназии с ее раздутой программой была пятидневка.
— Зато здесь не бывает по восемь уроков. Не ворчи… Проводить тебя?
— Я, по-твоему, первоклассник, да?
Мне очень хотелось, чтобы бабушка заспорила и проводила. Но она обрадовалась:
— Вот и прекрасно, люблю самостоятельных мужчин… Найдешь в школе завуча Клавдию Борисовну, она про тебя знает. Отведет в класс и все объяснит.
Мама и отец были на работе — их тоже не баловали пятидневкой.
Мой старый школьный рюкзачок погиб на пожаре. Я сложил книги и тетради в пластиковый пакет с маркой фирмы «Альбатрос».
— Ни пуха ни пера, — значительно сказала бабушка.
Я молча посмотрел на нее: ответ, мол, знаешь сама.
Школа была недалеко, в четырех кварталах. Ее крышу я видел из окна. Путь к школьному крыльцу лежал через широкий двор с кленами и тополями вдоль заборов. Над левым забором поднимались высокие прямые сосны — там был то ли сквер, то ли просто остатки леса. Недавний сильный ветер накидал во двор сухие легкие шишки, они трещали под подошвами. Этими шишками кидали друг в друга веселые пацанята — наверно, второклассники. Побросав у скамеек ранцы, они со смехом носились среди тех, кто постарше. Старшие стояли кучками. Все такие пестрые, не то что в нашей гимназии. Может, вчера, в торжественный день, они и приходили в пиджаках и галстуках, но сегодня все опять по-летнему.
Я в своей отглаженной форме сразу почувствовал себя идиотом.
Но надо было держаться.
Я потрогал языком «пробоину» между зубов и окликнул одного шишкометателя — растрепанного, тонконогого, в красной майке со слоненком Денди.
— Эй, камрад! Где у вас кабинет завуча?
Он склонил к плечу лохматую голову, прищурил один глаз, а другим — голубым и веселым — глянул с любопытством.
— Тебе которую завуч? Для маленьких или для старших?
— Для таких, как я. Которая Клавдия Борисовна.
— Она не в кабинете, а вон она! — Он вытянул коричневую руку. — Которая в зеленом платье.
Я глубоко вздохнул для храбрости и пошел навстречу новой жизни.
— Подожди! А что такое «камрад»? — голубой глаз мальчишки требовательно смотрел мне вслед.
— Ну, это вроде как «боевой товарищ»…
— А! Тогда годится!
Завуч Клавдия Борисовна выслушала меня и покивала:
— Да, помню. Твоя бабушка приносила документы… — И одной из учительниц, которые оказались рядом: — Дора Петровна, это ваше пополнение, я предупреждала.
— Пойдем, пополнение, — сказала Дора Петровна.
Она мне понравилась больше, чем завуч. Молодая еще, с такой же короткой прической, как у мамы. Когда шли к школьному крыльцу, она спросила:
— С немецким-то как у тебя?
— Нормально, пятерка была за год… Но зачем он тут? Мне сказали, что я в английском классе.
— Видишь ли… с английским не получилось. Он переполнен, там конкурс, а ты опоздал…
Ну вот, начинаются сюрпризы, подумал я.
— Ты не огорчайся. Английским ты можешь заниматься самостоятельно или с репетитором, а потом, если захочешь, сдашь экзамен…
Ну да, этого еще мне не хватало.
В школе затарахтел звонок. Такой же, как в гимназии…
А дальше все как водится:
— Ребята, это ваш новый товарищ Саша Иволгин. Надеюсь, вы подружитесь… Где бы тебе сесть?.. Настя Пшеницына, ты ведь одна? Катя от нас уехала в Новгород… Саша, ты не против, чтобы сидеть с девочкой?
Я пожал плечами. Со своим уставом в чужой монастырь не суются. Потом посмотрим.
— А ты, Настя, не против новичка?
Настя сказала, что пусть. Катя уже не вернется, а мальчики тоже иногда бывают людьми…
Парты в классе были ужасно старинные. А может, просто старые. Я такие раньше только в кино видел: наклонные, с выемками для чернильниц, которые давно уже не в ходу. Покрашены они были зеленым. Я неловко влез на свое место. Пакет с книгами примостил сбоку, на полу. У столов в гимназии были крючки для ранцев и мешков, а тут…
— Положи книги в парту, — шепнула Настя. И откинула на зеленой столешнице крышку. Под крышкой была полка. Вот здесь, значит, как! Пакет я положил, а крышку опускать не стал — так просторнее.
Я украдкой глянул на соседку. У Насти Пшеницыной было круглое и немножко обезьянье лицо. Не очень-то красивое, но, по-моему, славное. Глаза серые, светлые волосы подстрижены в кружок, будто у мальчика-пастушка из фильма про русскую сказку. А в ушах — колечки из позолоченной проволоки.
— Значит, ты — Саша?
— Одиннадцать лет и три месяца, — буркнул я. И стал смотреть под крышку, на свои ноги. Для ног была специальная подставка. Но как их ни пристраивай, штанины все равно ползли вверх. Носки были короткие, голые щиколотки беспомощно торчали из брюк.
Я тихонько завозился, чтобы незаметно стянуть штанины ниже. Настя шепнула опять:
— А тебе нравится твое имя?
— Не знаю. Имя как имя. Обыкновенное.
— А мне мое нравится. Знаешь, почему?
— Не знаю…
— Потому что из него нельзя сделать пренебрежительное. Нину можно назвать Нинкой, Свету — Светкой, ну и так далее. А Настю как? «Настька» — это трудно выговаривается.
— Можно просто «Наська», — не удержался я.
— Не смей! — она дурашливо толкнула сандалеткой мою кроссовку. — Не вздумай называть меня Наськой!
— Слушаюсь, ваше благородие… — Мне стало гораздо свободнее. И я решился: — Вообще-то меня иногда зовут Алька. Ребята… Ну, друзья-приятели…
Она не удивилась. Сказала просто:
— Да? Вот и хорошо.
Я опять повозился и поглядел на ноги. На свои, а потом и на Настины. На черные лаковые сандалетки и тугие белые гольфы. Она была в коротеньком клетчатом платье, а коленки — твердые и блестящие, как бильярдные шарики из слоновой кости… Я вдруг испугался, что она проследит мой взгляд, закашлялся, закрыл парту.
Настя опять шепнула:
— А мне одиннадцать будет только в октябре. Пятнадцатого.
— Значит, ты еще маленькая.
— Подразнись, подразнись…
Дора Петровна громко сообщила:
— Беседовать перестали. Вздохнули, сосредоточились… — Класс старательно завздыхал. — Достали тетрадки по русскому языку. Не будем отступать от традиций: сейчас короткое сочиненьице о каком-нибудь интересном случае из летней жизни…
— У-у-у!!
— Понимаю. «У» — тоже традиция. Каждый год…
— Времени же мало!
— Я сказала: сочиненьице. На страничку, не больше. Как заметка в стенгазету…
Я это дело предвидел. Так и в гимназии бывало. Только придешь — и сразу: «Пишем! Тема «Как я провел лето»!»
Поэтому я прихватил листок с прошлогодним сочинением. Про то, как однажды вечером я и Вовка — мальчик с соседнего садового участка — увидели над лесом НЛО. Большой светящийся шар. И Вовкин пес увидел. И завыл — то ли от ужаса, то ли от восторга. А потом он долго ходил за нами и тыкался в нас холодным носом. Кажется, спрашивал: что же это такое было? А мы сами не знали. Ведь природа НЛО до сих пор неизвестна… С той поры пес каждый вечер садился у калитки и смотрел в сторону леса. Наверно, ждал, не появится ли светящийся шар снова. Может быть, в собаке проснулась тоска по космосу. Ведь имя у пса было как у самой удаленной от Земли планеты — Плутон.
Сейчас я скатаю свое гениальное творение в новую тетрадь — и никаких проблем. А у Пшеницыной, видать, были проблемы. Она сморщилась, как обманутая мартышка.
— Я ничего-ничегошеньки интересного не могу вспомнить.
— Придумай что-нибудь.
— Я бестолковая.
Ах, как приятно быть рыцарем-спасителем. Я положил листок ей на колени.
— Скатывай. Только меняй мужской род на женский. Не «я увидел», а «я увидела» и тэ дэ.
— Ой, Алька… Вот спасибо-то.
— На здоровье. Ты же сама сказала, что среди мальчишек встречаются люди.
— Конечно…
На рассохшейся парте у крышки была щель. Широкая, в палец. Настя прямо через нее и прочитала мое сочинение.
— Ух ты, пятерка… Только тут написано: «Я жил в садовом домике». А у нас ведь нет сада за городом.
— Кто тебя будет проверять? Ну, скажешь: гостила у знакомых…
— А ты как? Ты ведь это для себя…
— Подумаешь! — И я с ходу написал название: «Старик-огневик»…
«Летом я жил в лагере «Богатырская застава». Наш отряд однажды отправился в поход. У Птичьего озера мы остановились на ночной привал. Поужинали кашей и печеной картошкой и легли спать. Я лег у костра, потому что в палатке было жарко. Лежу и вижу: из огня выбрался старичок. Ростом он был с полено, а борода у него была очень длинная, и в ней горели искры. Он стал что-то говорить, но без звука. Я смотрел на него и старался расслышать. А он сердился и мотал бородой. Вдруг мне сильно обожгло ногу. Это конец огненной бороды зацепил ее. Я вскочил и заплясал как сумасшедший. Старик пропал. Когда я рассказал про него, ребята смеялись. Ногу смазали и забинтовали. А инструктор Володя объяснил: «Ты уснул близко от огня».
Получилась как раз страница. Наверно, хватит. Но я еще дописал на обороте:
«Тлеющую траву залили из ведра. Но мне еще долго чудилась в траве борода старика-огневика, в которой мерцали горящие точки».
Уф… Я откинулся к спинке скамьи. Настя тоже поставила последнюю точку. Смотрела и улыбалась.
— Готово?
— Списывать — не сочинять. Возьми листок… — И опять слегка задурачилась: — Данке шен.
— Биттэ шен, фройлен.
— Не отвлекайтесь, господа, — сказала в пространство Дора Петровна.
Мы притихли.
Настины гольфы были, наверно, слишком тугие. Я заметил, что она их приспустила и тихонько трет рубчатые следы от резинок. Она почуяла, что я смотрю, перехватила взгляд. Я, кажется, заполыхал ушами, но прятать глаза было поздно. Настя виновато сказала:
— Я теперь поняла, что «резинка» от слова «резать»…
Чтобы не сгореть, я притворился равнодушно-деловитым:
— Скрути вниз — и не будет резать.
— Ага… — Она чуть не с головой спряталась под партой и скатала гольфы на сандалетки белыми баранками. И глянула на меня, не разгибаясь:
— А откуда у тебя на ноге такой… кленовый листик?
— Здесь написано, — я толкнул ей свою тетрадку.
Она прочитала. Глянула опять вниз и на меня.
— Очень больно было?
— Сперва да… Но не так уж… — И соврал бессовестно: — Когда зуб дерут, хуже. Видишь? — И оттянул губу.
— Ой, какая дыра! Ты поэтому и не пришел вчера?
— Естественно. Щека была — во! Как дыня… — Я понял, что пора тормозить вранье, опять заегозил на скамейке.
— А почему ты все время вертишься? — спросила Настя (с насмешкой или без?). — Будто и сейчас болит что-то.
Я сказал нахально:
— Штаны пытаюсь нарастить. Они прошлогодние, ноги вон как торчат.
Она так же деловито, как я, посоветовала:
— Чиркни у колен — и будут бермуды. Вон как у Игоря Тулеева, — она показала вперед. — Или вон, у Вальдштейна…
Игоря Тулеева на передней парте я не разглядел. А Вальдштейн сидел неподалеку, на соседнем ряду. Тощий, с редкими и почти белыми волосами, большеухий. Выставил в проход незагорелую, в царапинах, как от кошки, ногу, грудью лег на парту и быстро-быстро писал в тетради. И при этом водил по губам языком. На губах лопались крошечные пузырьки.
Иногда Вальдштейн быстро оглядывал класс из-под упавших на лоб прядок. Встретился глазами и со мной. Глаза были рыжие. Вальдштейн усмехнулся без всякого дружелюбия. «Неприятный тип», — решил я, а Насте сердито разъяснил:
— Бермуды хороши для Бермудских островов, там климат тропический. А здесь, когда придут холода, я в них куда денусь? Головой в Бермудский треугольник? Других-то штанов у меня нет, мы же погорельцы.
— Кто?
— Дом сгорел! Недавно. Со всем имуществом. Сожгли…
Она трубочкой вытянула губы. Тихонько свистнула.
— Пшеницына! Тебе не стыдно?
Настя прижала к щекам ладони.
— Ой, Дора Петровна, я нечаянно! Честное слово. Это у меня так выдохнулось.
— Если выдохнулось, значит, ты закончила писать? Дай тетрадь.
Я взял свою и Настину тетради, отнес к учительскому столу. Дора Петровна тут же нацелила в них авторучку.
— Та-ак… Прекрасно… Молодец, Саша Иволгин. Очень образно и без ошибок… А Настя… тоже хорошо… Но слово «удаленная» пишется через два эн, пора бы запомнить. Четверочка…
И раздался звонок. Почти со всех парт пошло: «У-у, мы не успели!»
— Кто не успел, допишет дома и принесет в понедельник.
Это мне понравилось. В гимназии наша Лизавета Марковна шиш бы пошла на уступки: «Ничем не могу помочь, вам следовало уложиться в урочное время…»
В коридоре я сказал Насте:
— Все же следует обозвать тебя Наськой.
— Это почему?
— За ротозейство. Не могла списать без ошибки!
— У тебя так и было написано: с одним эн!
— Не сочиняй. Тогда бы не было пятерки. Я всегда пишу без ошибок.
— Ой-ой-ой! Хвалиться — не молиться…
— Я не хвалюсь. Это у меня от природы. Зато по математике — полные тормоза…
— А для меня четверка по русскому — это счастье, — выдохнула Пшеницына. — Пошли во двор, а?
На дворе опять стоял веселый гвалт и мелькали в воздухе шишки-снаряды. Слышались крики:
— Эй, камрады, не отступать! Обходи их с тыла!
Не двор, а «горящая точка».
Разглядел я и старого знакомого — с Денди на майке. Майка выбилась из шортиков и моталась, как боевое знамя.
Сквозь эту свистопляску шагал коренастый дядька в синем спортивном костюме. Видимо, учитель физкультуры. За ним укрывались несколько хитрецов с шишками в руках. Мой «камрад», изогнувшись, пустил свою шишку в одного из них. Ой!.. Легкая шишка взлетела в потоке воздуха и угодила физкультурнику точно в лоб.
Мальчишка обомлел. Потом качнулся, чтобы удрать.
— Стоять! — басом приказал учитель.
Он держался за лоб. Потом подошел к виноватому. У того голова ниже плеч. Сдвинул коленки и мотал на кулак оранжевый трикотажный подол.
— Ну, что теперь с тобой делать?
Тот глянул снизу вверх одним глазом. Шепотом угадал:
— Привести родителей, да?
— Гм…
Учитель показался мне похожим на врача Игоря Васильевича. Я взял Настю за руку, раздвинул зрителей, и мы встали за спиной несчастного «камрада».
— Простите его, пожалуйста, — сказал я. — Здесь виновата неоднородная плотность атмосферы. Он не хотел.
— Да. Я не хотел, — с сокрушенным вздохом подтвердил бедняга.
— Он больше не будет, — в тон мне пообещала Настя.
— Да. Я больше не буду, — мальчишка глянул уже двумя глазами.
— Ничего себе! Вкатить человеку в лоб такую дулю, а потом «не буду».
Продолжая мотать майку, «камрад» насупленно сообщил:
— Это вовсе не тяжелая дуля. Мне два раза в лоб попало, и ничего…
— Милый мой! Не сравнивай высокоученый лоб педагога со лбом необразованного второклассника.
— Нет. Я образованный, — тихо, но решительно заявил наш подзащитный.
— Андрей Андреевич, он образованный, — на полном серьезе подтвердила Настя.
— Да? Ну, тогда ступай. Но смотри…
«Камрад» облегченно ускакал. Физкультурник подмигнул нам.
Неподалеку перекидывались мячиком мальчишки из нашего класса.
— Иди к ним, — понимающе сказала Настя.
И я пошел. И меня приняли в круг как своего.
По причине субботы расписание было облегченное. После русского — история, а потом два урока физкультуры.
Я угадал — учителем был Андрей Андреевич, перед которым мы с Настей заступились за второклассника. Он сказал, что заниматься будем на спортплощадке.
Площадка оказалась позади школьного двора, за забором, там, где сосны. За ней зеленел сквер — березы и клены. Хотя не только зеленел: в кленах было много желтизны. Но погода стояла — как в июле.
К забору были привинчены крючки-вешалки, словно в гардеробе. Удобно. Почти все мальчишки прихватили с собою сумки и рюкзаки, чтобы не возвращаться потом в школу. Переодеться можно было и здесь. А кто одет был полегче, вообще не стал переодеваться. Но мне, конечно, пришлось вылезти из своей тесной отглаженной формы.
А девчонки застряли в школьной раздевалке — у них с переодеванием всегда много возни. Пока девчонок не было, мы играли волейбольным мячом в «вышибалу». Вальдштейн почему-то все время метил в меня, хотя в глаза при этом не смотрел. Ну, черт с ним.
Наконец пришли девочки. Настя была в белых шортах и белой майке, и я подумал, что теперь она похожа на мальчишку (если бы не золоченые колечки в ушах). И еще подумал, что в девчоночьем наряде она все-таки симпатичнее. Потом я испугался, что она заметит мое разглядывание и мои мысли. Упал в траву и стал отжиматься для разминки.
Андрей Андреевич объявил: сейчас будет кросс. На километр. Два круга по аллее, которая опоясывала площадку и сквер.
Сперва я старался бежать недалеко от Насти, но потом испугался: решат еще, что я все время льну к ней. Начал набирать скорость. В лагерной спартакиаде у меня было четвертое место по бегу, и тут я скоро оказался среди тех, кто впереди.
Первым бежал Игорь Тулеев в своих широких бермудах с бахромой у колен. С виду неуклюжий, полноватый, а вон как припустил! Следом за ним — его дружок, маленький Ренат Латыпов. Они так старались, что на бегу бросили в траву свои безрукавки, сделанные из школьных курточек.
Я, наверное, мог бы их обойти, но высовываться не стал, прибежал третьим.
После этого Андрей Андреевич сказал, что в награду за блестящие спортивные результаты отпускает всех нас домой раньше срока. Девчонки, радостно визжа, кинулись в школу, в раздевалку. Мальчишки тоже разбежались в одну минуту. На крючках не осталось никакого имущества. Даже моего!
Я обалдело стоял перед пустым забором. Потом заоглядывался. Ну, слава Богу! Мой костюм и пакет с книгами висели на сосне. Метрах в трех от земли, на сухом сучке прямого ствола.
Шуточка! Ну да ладно, может, и не злая. Просто слегка подзаводят новичка.
Я небрежно плюнул через плечо, обхватил ствол руками-ногами, забрался по нему немного вверх и дернул повисшие штанины. Сучок обломился, имущество свалилось мне на голову. А я — на колючие шишки. Ой…
Покряхтев, я поднялся. Влезать снова в тесный жаркий костюм не хотелось страшно. На мне были баскетбольные трусы с лампасами и майка с надписью «Lada». Сойдет для прогулки до дома. Я аккуратно уложил в пакет белую рубашку и галстук, свернул в муфту брюки и пиджак, затолкал туда же. Пакет раздулся и заскрипел, я шепотом обругал его (пострадавшие от шишек места болели). Разогнулся и увидел Вальдштейна.
Тот стоял в двух шагах.
По виду никак не скажешь, что пацан из шестого. Скорее, очень длинный третьеклассник. Был он тощий и суставчатый, с тонкой шеей. Просторные короткие штаны из камуфляжной ткани свалились бы с него, если бы не тугой ремешок. И клетчатая рубашка обвисла, как на палке. Но смотрел он своими рыжими глазами не как младший, а прицельно и дерзко.
К его поцарапанным ногам прилипли чешуйки сосновой коры. Я посмотрел на них, на сосну. Пнул пакет кроссовкой и спросил:
— Твоя работа?
Без обиды спросил. Понимаю, мол, шутка. Ссориться не хотелось, хотя Вальдштейн мне явно не нравился.
Он облизнул губы и откликнулся охотно:
— Моя. Скажи спасибо, что твои шмотки не унесли совсем. В залог.
— В какой залог?
— Потому что ты их повесил на чужой крючок.
— Я не знал, что крючки тут персональные.
— Потому и помиловали, что не знал. А за вешалку надо платить. На первый раз с тебя полбакса. В рублях, по нынешнему курсу.
Я быстро прикинул: полдоллара — это не так уж много. В пересчете это сейчас чуть больше, чем два трамвайных билета… Но с какой стати? Я сказал:
— Мальчик, ты ушиб головку, когда лазил на сосну, да?
Вальдштейн в ответ сощурился. Сунул в широкие карманы кулаки. Подошел ближе. Опять облизал губы.
— Завтра не принесешь полбакса, послезавтра потребуют целый. Потом два. По счетчику. А через неделю сдерут шкуру.
— Надуй пузо, — посоветовал я. — А то штаны свалятся.
Он проговорил негромко, но увесисто:
— Сам-то не надувайся. Ты, наверно, думаешь: стоит тут такой нахал и берет меня на понт. А знаешь, кто с тобой будет говорить, если не заплатишь? — И печально так наклонил голову к плечу.
Я не знал. Но догадывался. Наслышан был про школьное рэкетирство. Даже в гимназии с меня пытались деньги выбить. Но там хоть процентов не требовали! Да и не разгуляешься с этим делом в гимназии-то. В ней каждый день дежурили два милиционера. А здесь…
Дело известное. Компания посылает вперед такого вот нахального шкета, а когда тот получает отпор, подваливают старшие: «Зачем обижаешь маленького?»
Видать, сомнения и страхи написались на моем лице. Вальдштейн довольно хмыкнул:
— Вот так. И не думай кому-нибудь вякать про это.
Что же такое делается? Мало мне было, что ли, «радостей» от Лыкунчика и его подручных? Здесь, значит, все по новой? С первого дня!
А может, врет эта глиста в камуфляже? Пудрит мозги новичку? Нет, не посмел бы… Но мне-то что делать? Завтра такая беспросветность начнется!
Я ощутил, что проваливаюсь в отчаяние, как в яму. И… будто кто-то завладел моей рукой. Стремительно отвел ее назад, бросил вперед. И ладонь моя вляпала Вальдштейну трескучую оплеуху.
Вальдштейн полетел с ног. Почему-то не назад, а вперед, мимо меня, к сосне. И лицом — о подножие ствола. Полежал секунды три и рывком сел. Из ноздри у него ползла красная гусеница. Он пальцем размазал ее по щеке. Меня чуть не стошнило. Но я сказал чужим голосом:
— Хочешь еще?
… — Стоп! — Неизвестно откуда возник Андрей Андреевич. — Что тут у вас? — На круглом лице его выступили твердые скулы.
Мы молчали.
— Я вас спрашиваю! Иволгин и Вальдштейн!
— Пусть он скажет, — я подбородком показал на Вальдштейна.
Тот, хныча, поднялся. Всхлипнул:
— Псих…
— Иволгин, почему ты его ударил?
— Пусть он объясняет… Вы знаете, с чем он ко мне пристал?
— Пошутить нельзя, да? — Вальдштейн поддернул на плече ремень сумки и пошел прочь.
— Шуточки… — выдохнул я.
— Постой! — велел Вальдштейну Андрей Андреевич. Но тот, шмыгая носом, нырнул в гущу кленовой поросли.
— Иволгин, дашь объяснение здесь? Или пойдем в учительскую?
— Никуда я не пойду! Хоть волоком тащите! — Дрожь у меня не проходила, но и злости прибавилось. И от всего этого я откровенно хамил.
Физкультурник проговорил уже другим тоном:
— Днем ты показался мне более благородной личностью.
— Значит, первое впечатление обманчиво!
— Значит, обманчиво…
— Вы же не знаете, что он мне тут… наговорил…
— Но он только говорил. А ты — в кулаки! А весовые категории у вас явно разные.
— А я не взвешивался, когда он… Пускай не лезет! Рэкетир сопливый…
— Что? Вальдштейн — рэкетир? Силы небесные… Ладно, ступай. Но имей в виду, я не намерен скрывать этот инцидент от педагогической общественности…
— Ну и не скрывайте.
По дороге к дому я успокоился. День был такой солнечный, ласковый. И я подумал, что Вальдштейн, скорее всего, просто брал меня на пушку. Недаром же физкультурник засмеялся. И вряд ли станет Андрей Андреевич ябедничать завучу и классной про драку. Все-таки он мужчина…
Ну, а если и правда найдутся у Вальдштейна дружки и заступники… И если возьмет меня в оборот «педагогическая общественность»… Что же, значит, опять злая судьба. Придется воевать. Сейчас я почему-то не боялся. Может, потому, что сегодня впервые в жизни не струсил до конца и дал отпор этому нахалу.
Нет, героем я себя ни капельки не чувствовал. Велика ли заслуга огреть по уху такого хлюпика! Я не его победил, а себя. Впервые в жизни я не отступил, не начал боязливо раздумывать. Может, в глубине души помнились слова:
Так трусами нас делает раздумье…
Бабушка слегка удивилась моему спортивному виду, но сказала не про это:
— Завтра папа поедет в сад, съезди с ним, забери все, что там осталось. И поищи жестяной гребешок. Тот, что я давала тебе в лагерь. Куда ты его девал?
— Знаю куда… А тебе зачем? Колдовать будешь?
— Сейчас получишь по косматому загривку.
— Ба-а, я есть хочу.
— В школе-то как дела?
— Нормально, — соврал я.
Потому что, может быть, и правда потом все будет нормально? В конце концов, в школу еще не завтра. Как говорится, доживем до понедельника.
«Жигуленка» у нас давно уже не было. В сад мы поехали на чужой «Волге», с человеком, который собирался купить наш участок. Это был худой, очень высокий дядька. Мне почему-то казалось, что таким станет Вальдштейн, когда вырастет.
Было по-прежнему тепло, ветер влетал в открытое окно машины и дергал меня за волосы. Отец сидел впереди и разговаривал с худым дядькой про президентские выборы. Нашли тему…
Я скинул кроссовки, забрался на заднее сиденье с ногами и вспоминал вчерашнее. Но главным образом не плохое, а Настю Пшеницыну.
В саду я сразу пошел к пугалу Данилычу. Тот по-прежнему караулил грядки, хотя урожай был убран.
— Извините, сударь, но безрукавку я заберу. У меня самого в гардеробе негусто…
Во внутреннем кармане безрукавки я нащупал плоский гребешок.
Волосы у меня густые, пластмассовые расчески то и дело ломаются. Когда я поехал в лагерь, бабушка дала мне старинный железный гребешок, свой любимый. Пластмассовые ей не нравились, потому что волосы от них сильно искрили. «Это притягивает нечистую силу…» Бабушка была очень образованная, но и очень суеверная. От моих родителей она суеверия пыталась скрыть, а от меня — нет.
— Как же ты сама-то без гребешка будешь, пока я в лагере?
— Обойдусь как-нибудь.
— А Квася?
— Квасилий сейчас в отпуске.
Бабушка была уверена, что у нас в доме живет мелкое добродушное существо по имени Квасилий. Что-то вроде помеси гнома и пушистого кота. Иногда оно безобразничало, но не сильно. То пережжет лампочку в коридоре, то сквасит молоко в холодильнике (отсюда и такое имя). Иногда, по словам бабушки, Квася ночью забирался к ней на кровать и просил расчесать железным гребешком свалявшуюся шерсть.
Я, когда был маленький, верил в Квасю всей душой. Потом перестал, конечно. Но бабушка продолжала утверждать, что Квася есть. Или, по крайней мере, был, пока мы жили в старом доме. Где-то он теперь…
Безрукавка сильно выгорела, стала белесая, словно в нее втерли алюминиевую пыль. Ну и хорошо, так и надо…
Потом я отыскал в домике свой рюкзак с забытым лагерным имуществом. Вытряхнул из него спущенный волейбольный мяч, спортивные носки с вытканными на них ракетками, испорченный фонарик, фляжку, бейсболку с надписью «SHARP». И пострадавшие от огня джинсы.
Володя тогда, у костра, сказал про хирургию. Однако ножницы — это было бы слишком просто. В груде хлама на краю участка я нашел дырявое ведро. Затолкал в него штаны. Сплющил ведро ударами полена и топора. Так сплющил, чтобы наружу торчали обгорелая и целая штанины — насколько нужно (вернее, насколько не нужно).
На соседнем участке, у Вовки Лопатина, жгли мусор. Вовка там кочегарил. Я перелез к нему через изгородь и сунул джинсовые «языки» в огонь. Вовка сразу понял, что к чему.
— Ух ты, клево придумал…
Кромки получились обугленные и разлохмаченные, будто я выбрался из горящих джунглей.
Когда вернулись домой, я пришил к безрукавке желтые костяные пуговицы — отыскал их у бабушки. Потом выбрал для этого костюма просторную лиловую рубашку.
В понедельник бабушка чуть не упала.
— Ты так собираешься идти в школу?
Белые теннисные носки гармошками спускались на кроссовки. Колени щекотала обгорелая оторочка. Рубашку я надел навыпуск. Поверх нее лоснилась безрукавка, на которой дерзко, будто медали, светились желтые пуговицы, пришитые вкривь и вкось. Бейсболку я сбил козырьком назад. А книги и тетради я затолкал в свой сизый рюкзачок — он был небольшой, сойдет за школьный.
— Круто, да? «Бой оф Калифорниа»…
— По-моему, ты сошел с ума.
— Да тут многие так ходят. Здесь же не гимназия!
— Дело твое. Но имей в виду, тебя выгонят, — решительно предупредила бабушка.
Она оказалась права. Меня выгнали. Но вовсе не за костюм.
Сначала-то все шло хорошо.
На полпути к школе я издалека заметил Настю. Узнал по клетчатому платью, пастушковой стрижке и золотым искоркам под ушами. Только вместо гольфов были красные носочки. Я пружинисто и бесшумно догнал ее. Пошел сбоку в трех шагах. Она глянула рассеянно и отвернулась. Я сказал «учительским» голосом:
— Пшеницына! Ты почему не здороваешься со старшими?
— Ой!.. Я тебя не узнала, думала, кто-то незнакомый… А почему это ты старший?
— Мы же вчера выяснили. Я родился раньше на четыре с половиной месяца.
Она засмеялась:
— Да, правда… А все равно мальчики должны здороваться первыми.
— В самом деле? Тогда гутен таг, сударыня.
Настя пробежалась по мне веселыми глазами.
— Ты сегодня совершенно… не такой.
— Я раскопал эти лохмотья на пожарище… Но я только снаружи не такой, — резвился я все пуще. — А внутри я прежний: благородный и очень воспитанный. Давайте вашу сумку, фройлен, она тяжелая.
— Не тяжелая. Помоги лучше Доре Петровне, вон она книги несет.
Дора Петровна шла по другой стороне Троицкого переулка и поглядывала на нас. В руке у нее была авоська с пачкой книг. Мы перебежали через пыльный асфальт и заросшую канаву.
— Здрасьте!.. Дора Петровна, Алька хочет вам помочь. Он — рыцарь.
Я взял увесистую авоську.
— Да, я рыцарь. В блестящих, как самовар, латах и с петушиными перьями на шлеме. Разве не видно?
— Ну… если чуть-чуть напрячь воображение… А ты, Настя, выходит, прекрасная дама?
— Со шлейфом… — Она пальчиками взяла коротенький подол и присела в придворном поклоне.
— Дюжина пажей в бархатных беретах волокут шлейф за дамой, чтобы он не нацеплял репьев, — сообщил я. — А бродячий щенок пытается ухватить его зубами. Он не знает этикета…
— Великолепная картина! Прямо Вальтер Скотт… Но у меня, когда я смотрела на вас, появилось другое сравнение. Знаете, на кого вы похожи?
— На Тома Сойера и Бекки Тэчер, — догадливо сказала Настя.
— М-м… возможно. Но я подумала про Герду и Кея из «Снежной королевы».
— Это значит, мне придется сидеть в ледяном дворце? — Я по-настоящему передернул плечами. — С ума сойти!
— Я же тебя спасу! — храбро пообещала Настя.
— Но до этого я схвачу кучу всяких ОРЗ!
— Я быстро спасу…
— Тогда ладно… — Я шел, изгибаясь от тяжести книжного груза. Авоська царапала мне ногу кусачими узелками. — Дора Петровна, это у вас пособия по литературе?
— По литературе, по русскому языку. И даже по немецкому… Саша, ты очень жалеешь, что попал в наш немецкий класс?
— Теперь уже ничуть, — сказал я честно.
Потому что думал о Насте. Правда, и о Вальдштейне я думал, причем все время, но эти мысли были на втором плане. Опасение скребло мне душу, но не сильно.
Вальдштейн, конечно, тоже не забыл вчерашнее. На первом уроке он то и дело поглядывал на меня. Быстро и словно из-за кустов. И так сумрачно, что Настя сказала:
— Почему это Вячик глядит на тебя, как кобра?
— Кто глядит?
— Вальдштейн. Вячик…
— Что за имя!
— Вячеслав.
— Вячеслав — это Славка.
— У кого как. Он — Вячик. Вячик-калачик, так его в первом классе дразнили. Да и потом…
Я поморщился — повеяло чем-то знакомым. Но я сказал хмуро:
— Глиста он негодная, а не калачик.
— А что случилось-то?
Я не удержался и шепотом рассказал. И добавил:
— Тоже мне, мафиози недорезанный…
— Дурачок он, а не мафиози, — грустно отозвалась Настя. — Никаких дружков у него нет. Ни уголовных, ни вообще… Просто хотел новичку свою силу показать, потому что в классе самый затюканный. Мальчишки раньше знаешь как его доводили…
«Знаю», — чуть не сказал я. И сделалось гадко на душе.
— …Пока Дора Петровна их совесть не расшевелила. Она это умеет…
— Я не хотел ему нос разбивать. Он сам им о сосну треснулся. Я просто его по уху стукнул. Если честно говорить, то с перепугу…
— Ну, ничего. Может, дома не заметили, что нос распухший…
— А если заметили?
— Тогда хуже. Его в такой строгости держат. Как двойка или запись в дневнике, он боится домой идти… Да ты не переживай. Он же сам виноват.
«Я и не переживаю», — сказал я себе. И стал смотреть в другую от Вячика Вальдштейна сторону. В открытое окно. Там были тонкие сосны и безоблачное небо. И летнее тепло. Только тепло это сегодня пахло горьковатым дымом: за городом от сухости и жара начал гореть торф. От такого запаха слегка першило в горле.
Но все-таки я чувствовал радость. Нет, значит, за спиной Вальдштейна зловещих рэкетиров. И все будет хорошо.
Но дальше не было ничего хорошего.
На второй урок, на литературу, вместе с Дорой Петровной пришла завуч Клавдия Борисовна.
— Садитесь. Только без шума… А новичок пусть встанет снова… Где ты, Ивулгин?
«Ну, началось», — понял я с упавшим сердцем. Но встал спокойно.
— Вот я. Только не Ивулгин, а Иволгин.
— Хорошо. Не вижу разницы.
— А я вижу. Моя фамилия от слова «иволга». Есть такая лесная птица.
И завуч почуяла, что я готов к бою.
— Я уже поняла, что ты за птица… Скажи, почему ты в субботу, после физкультуры, избил своего одноклассника? Его мама говорит, он пришел домой весь в крови!
«Ага, значит, не физрук накапал, а мама заступилась. Это понятно. Небось, нагородил дома жуткую историю: иду, никого не трогаю, а тут новичок ка-ак налетит!.. Чего не сочинишь, если могут взгреть…»
— Я жду, Ивулгин… Иволгин!
А Дора Петровна молчала. И, по-моему, жалела меня. Видимо, она узнала про все только сейчас.
Настя вдруг сказала с места:
— Клавдия Борисовна, Вячик же сам виноват!
И, конечно, услышала в ответ, что Пшеницыну никто не спрашивает.
— А спрашиваю я… Иволгина. Кто дал ему право разводить здесь дедовщину? У нас не казарма, а школа!
«А в казарме, значит, можно?» — подумал я. И ответил, что вовсе не избивал Вальдштейна.
— Только дал один раз, а он носом о дерево… Вальдштейн, скажи! — Я оглянулся на него.
Вячик сидел так, что видно было только темя с белобрысыми прядками. И уши по сторонам. И показалось, что с лица на парту шмякнулась капля.
— Я пока спрашиваю не Вальдштейна, а тебя. Допустим, «один раз». А за что?
— Пусть он сам объясняет… — Я оглянулся опять.
Ничего Вячик не объяснит, потому что придется тогда признаваться в своей «шутке». И про это узнают дома. И, наверно, достанется ему так же, как весной Лыкунчику.
И я ничего не объясню. Да, я не храбрец, но и не полная же сволочь. Одно дело — рассказать шепотом Насте, другое — нажаловаться учителям. Конечно, наплевать мне на Вальдштейна, который к тому же сам нарвался на неприятности, но все-таки… А кроме того, я же и останусь в дураках: поверил такому безобидному болтуну! Как тут на меня будут смотреть!
А пока вроде бы смотрели с сочувствием. Даже те, чьих имен я еще не знал. И Дора Петровна тоже. Она предложила:
— Клавдия Борисовна, давайте считать, что это была глупая мальчишечья стычка. Пусть извинятся друг перед другом…
— Нет, уважаемая Дора Петровна, — мягко сказала завуч. — Извините, что я с вами не согласилась, но мне кажется, дело серьезное. Вы же видите, как бесчеловечные нравы проникают в детскую среду… Вы смотрели вчера «Криминальные новости»? Про банду малолетних. На их счету масса грабежей и два убийства! Главарю всего пятнадцать лет, а младшему — вы не поверите — восемь. Ясно, куда мы катимся?
«Ясно. В наручники меня», — подумал я. Нет, не подумал, а, оказывается, выдал вслух.
— В наручники, к сожалению, не получится. А вот за родителями ты отправишься немедленно. Пусть явятся или сегодня, или завтра с утра. До этого — в школу ни ногой!
Ну, это все ясно. И просто.
— Родителей нет дома с утра до вечера. Можно, чтобы бабушка пришла? Это она занимается моим воспитанием.
— Оно и видно.
— Что видно? — напрягся я. Давать бабушку в обиду я не собирался.
— То, что родители… не очень занимаются твоим воспитанием. Впрочем, это ваше семейное дело. Но без старших я тебя на уроки не пущу.
Она думала, я боюсь домашней разборки! Но мы с бабушкой всегда понимали друг друга.
Я выволок из-под парты рюкзак и глазами попрощался с Настей. Клавдия Борисовна сказала мне вслед:
— А еще собирался в английский класс…
Я задержался у порога.
— Вовсе не собирался. Мне здесь хорошо.
Длинноволосый очкастый Олег Птахин (он сидел позади Вальдштейна) вежливо спросил:
— Скажите, пожалуйста, а чем же наш класс хуже английского?
— Я… не говорю, что хуже. Дора Петровна, я не это имела в виду. Дело в том, что этот Иволгин…
Я сказал «до свиданья» и прикрыл за собой дверь.
Идти домой не имело смысла. Родители придут после семи. Бабушка говорила, что после обеда собирается в собес насчет прибавки к пенсии. Значит, тоже надолго.
Я решил наконец поехать на то место, где когда-то стоял наш дом. Я и раньше хотел там побывать и однажды сказал это при всех. Отец недовольно отозвался:
— А зачем? Что это, «любовь к родному пепелищу»?
Я понял, что он цитирует Пушкина. И слегка огрызнулся:
— А если и так? Что плохого?
— Ничего. Только зря. Прошлого не вернуть.
А бабушка сказала:
— Успеешь еще. А сейчас давай-ка съездим на рынок.
Я не спорил, но про себя понимал, что все равно там надо побывать. Родина же, хотя и сгоревшая. Прошлого, конечно, не вернуть, но и забыть его нельзя. Даже если захочешь. А я, к тому же, не хотел. Вся жизнь прошла в том доме, в том квартале.
Сейчас у меня было самое подходящее настроение для такой поездки. Грустное. И я пошел на трамвайную остановку «Стекольная».
Добирался до центра я около часа. Путь был очень длинный. К тому же денег не было, ехал зайцем, и на полдороге меня выставил из вагона дюжий контролер в кожаной куртке. От куртки воняло, как от разогретых сапог. Он дал мне легкого пинка и пообещал в другой раз увести в отделение. Я отбежал. Издалека я сказал этому типу с бритым затылком, что он недобитый боевик и что работать надо, а не обдирать в трамваях старух и пацанов. Потом пошел на автобусную остановку и дальше ехал без приключений.
Вышел из автобуса я в квартале от дома. И вдруг понял, что никак не верю, будто дома уже нет. Ну, как это нет? Я ведь даже запахи его помню! В сенях пахло сухим деревом и влажной бочкой, в которой держали воду (колонка была во дворе). В прихожей — теплыми вязаными половиками и дровами для печки. В комнате бабушки — оконными цветами и землей из кадки с фикусом, а иногда — корвалолом…
Я до мельчайшего движения помнил, как вставляется ключ в скважину наружного замка. Надо вставить чуть-чуть не до конца, потом слегка прижать дверь и поворачивать ключ плавно, чтобы не заело. Этот плоский ключик и сейчас со мной, я брал его в лагерь, и он сохранился в кармане пострадавших джинсов.
Вот сейчас я обойду девятиэтажку с застекленным магазином «Хозтовары» на первом этаже, и…
И впервые в жизни я увидел настоящее пепелище.
Обгорелые бревна и стропила уже все растащили. Чернел бугристый прямоугольник с остатками обугленных половиц. Посреди этой пустой черноты стояла наша обитая жестью круглая печь. Раньше жесть была серебристая, а сейчас закопченная. И кто-то снял уже чугунную, с литым узором и рычагом дверцу.
Опоясывали площадку остатки низкого кирпичного фундамента.
У меня защекотало в горле. К тому же запах торфяного дыма ощущался и здесь. А может, это был запах пожарища?
У дальнего края фундамента ходили двое мужчин в полувоенной одежде. Один — грузный и лысый, другой — обыкновенный, в соломенной шляпе, которая не вязалась с камуфляжем.
«Стервятники», — скрипнул я зубами. Потом, не глядя на этих мужиков, перешагнул кирпичную бровку. Стал ходить по обугленным щепкам и мусору. Смотрел под ноги. Может, что-нибудь найду? Хотя едва ли. Все здесь уже вычистили.
Дядьки сперва не обращали на меня внимания. Затем тот, что в шляпе, сказал:
— Мальчик, зачем здесь ходишь? Иди играй. Здесь нехорошо.
Он говорил с кавказским акцентом, хотя лицо было вовсе не восточное, курносое и круглое. Может, мне акцент его просто показался. Нынче принято валить на кавказцев все беды, хотя большинство из них, конечно, ни при чем.
Сперва я не отозвался.
— Мальчик, я тебе говорю. Гуляй в другом месте, здесь не надо.
— Сами гуляйте в другом… Это мой дом… был, — сипло сказал я. — А не ваш. Сожгли да еще распоряжаются.
— Ай, мальчик, зачем так говоришь! Сгорел дом, большое несчастье, да. Но разве это мы? Наше дело не жечь, а строить…
— Ну и стройте, я вам не мешаю.
— Ты не нам плохо делаешь, а себе. Смотри, все ноги испачкал.
Это правда. И кроссовки, и белые носки, и ноги выше носков были в саже и пепле.
— Вам-то что…
— Ну, как хочешь… — Дядька в шляпе отошел, а другой, грузный, стал что-то говорить ему, недовольно так.
Я побродил еще, уже просто из упрямства, и шагнул через фундамент обратно.
— Мальчик, подожди, пожалуйста!
Который в шляпе, опять шел ко мне. Протягивал раскрытую ладонь:
— Вот, нашли недавно. Это не твой?
На ладони лежал складной ножик с коричневой пластмассовой рукояткой. Со множеством блестящих предметов — лезвия, ножницы, штопор и так далее. Сверкал он как новенький и, конечно же, никогда не валялся в здешней гари. Зачем это? Откупиться хотят, что ли? Совесть шевельнулась?
— Не надо мне ваших подарков… — И я поскорее пошел прочь, чтобы не зареветь.
И вдруг откуда-то со стороны, звонко так:
— Саша!
С гаража прыгнул и помчался ко мне мальчик. Я узнал его издалека по летучим светлым волосам и по одежде, будто сшитой из лиловой шторы с желтыми полумесяцами, солнышками и разноцветными звездами. Он в этом пестром наряде махал мне с балкона, когда я уезжал в лагерь.
— Ивка!
Ивке было девять лет. Он жил на третьем этаже большущего дома, который возвышался над нашим. Иногда мы играли вместе. Бывало, что я катал его на своем велосипеде. Не то чтобы приятели, но все же сосед, славный такой. И я обрадовался.
Ивка подбежал и потупился. Запереступал в пыльной траве стоптанными сандалиями. Видимо, понял, что несладко мне.
— Пришел… поглядеть, да?
— Да, тянет все-таки…
Он кивнул: понятно, мол.
— Велик жалко, — сказал я. — Теперь не покатаемся…
Он кивнул опять:
— Его весь обуглило и скрутило от огня.
— Ивка… Страшно было, когда горело?
— Еще бы! Даже к нам на балкон искры долетали. Это среди ночи случилось.
— Знаю…
— Мы потом помогали уцелевшие вещи искать. Но почти ничего не спаслось.
— Спасибо, Ивка, — сказал я. Он удивленно поднял серые, с солнечными блестками глаза: мол, за что спасибо-то?
— А ваша бабушка несколько ночей спала у нас. А папа и мама не знаю где.
— У знакомых… Ивка, пойдем к колонке, я ноги вымою.
У колонки Ивка всем телом нажал на тугой рычаг, а я под упругой струей вымыл кроссовки, прополоскал и выжал носки, стал смывать сажу с ног. Она въелась в кожу.
— Саша, давай я за мылом сбегаю!
— Не надо, Ивка, так сойдет. Дома отмою как следует. У нас теперь ванна с горячей водой.
— Значит, вы хорошо устроились?
— Обживаемся… А вы как живете, Ивка? Митя пишет?
Ивка сник.
— Давно уже не пишет. Непонятно, почему. Мама как посмотрит на его скрипку, так плачет. Боится, что… ящик пришлют.
— Какой ящик, Ивка?!
— Ну, какой… — Он смотрел на сандалии. — Цинковый… Или бумажку, что пропал без вести.
— Какая бумажка! Его же в Подмосковье отправили, ты сам говорил.
— Сперва в Подмосковье, а сейчас неизвестно куда…
— Ивка, в горящие точки не отправляют раньше чем через полгода. Это сам министр обещал.
— Министр много чего обещал, — тихо сказал Ивка. Видимо, мамины слова.
— Напишет, Ивка! Просто… сейчас почта такая волокитная, письма еле тащатся.
— Мы все надеемся, — очень серьезно проговорил Ивка.
— Его не должны в опасные места отправлять! Его должны назначить в оркестр, он же музыкальное училище окончил!
— Его — в мотострелки. В оркестр, наверно, тех берут, кто на трубе играет, а Митя на скрипке…
Я решил отойти от грустной темы. Вспомнил тихую большеглазую сестренку Ивки:
— А Соня как поживает? Все рисует балерин и бабочек?
— Рисует… Она о тебе часто говорит. «Вот если бы Саша жил здесь, мы вместе бы ходили в гимназию».
— Разве она уже учится?
— Взяли в первый класс. Ей в октябре будет семь. Шестнадцатого числа.
— Скажи ей, Ивка, что я на день рождения приду. С подарком, — легкомысленно пообещал я.
— Ладно, скажу… А лучше ты сам скажи! Пойдем сейчас к нам! Соня обрадуется.
Я посмотрел на свои неотмытые ноги, на раскисшие кроссовки.
— С такими-то лапами… Ивка, я в другой раз. Мне уже домой пора.
— Ну, давай тогда я на улицу ее позову! На минутку! И принесу еще… одну вещь.
— Что за вещь?
— Ты не уходи, я скоро! — И он помчался к подъезду.
Я сунул в карман выжатые носки, надел кроссовки на босу ногу и пошел следом. Ивка выскочил мне навстречу.
— Соня, оказывается, с мамой ушла к тете Вере. А это… я нашел там… — Он посмотрел на пепелище. — Не сразу, а где-то через неделю, под кирпичами…
Ивка размотал плоский газетный сверток.
Боже мой! Это была любимая бабушкина реликвия, старая акварель. На картинке размером с тетрадь был изображен наш дом. Не среди многоэтажных корпусов, а на фоне густых яблонь и высоких тополей. Такой, каким он был сто лет назад. Бабушка рассказывала, что за несколько лет до ее рождения эту акварель написал для ее мамы (моей прабабушки) местный художник по фамилии Игорев. Он был не очень известный, но талантливый. Может, потом он и стал бы известным, но рано умер от чахотки. В мою прабабушку художник Игорев был тайно влюблен, потому и сделал ей такой подарок.
Бабушка любила вспоминать, как замечательно жилось в доме, когда рядом был большой сад, а не «эти урбанистические монстры».
— Ивка! Бабушка с ума сойдет от счастья! Это ведь память о всей ее жизни!
— Плохо только, что рамка погибла, — вздохнул Ивка.
Да, коричневая, с узорами и завитушками, рамка сгорела наполовину. И плотная желто-серая бумага обуглилась в нижнем углу. Но не сильно. Кое-где на бумаге были пятнышки, словно от брызг. Однако в основном акварель уцелела. Видимо, ее чем-то завалило при пожаре.
— В рамке было стекло, но разбитое, я его выбросил, — опять вздохнул Ивка.
— Стекло сделаем новое! И рамку! Главное — сама картинка… Ивка, помоги положить ее в рюкзак.
Ивка помог. И тихо попросил:
— Ты приезжай еще, ладно?
— Да. Конечно…
— И звонить можешь. Ты помнишь наш номер?
— Помню… Только у нас-то теперь нет телефона.
— Можно ведь с автомата. Иногда…
— Да, конечно. Я буду… Ну, мне пора.
Ивка проводил меня до трамвая.
Трамвай поехал, и я увидел сквозь заднее стекло, как Ивка на краю дороги машет мне вслед. Лицо у Ивки было серьезное — в отличие от смеющихся лун и солнышек на его костюме.
Я тоже помахал Ивке. И показалось, будто я перед Ивкой в чем-то виноват…
Лифт не работал. Впервые за все время, как мы тут поселились. Мне показалось это скверной приметой. Конечно, я не пенсионер, но изрядно запыхался, пока шагал на нашу верхотуру.
Сердито сопя, я своим ключом открыл дверь. Бабушка встретила меня в прихожей.
— Ну, как дела? Все в порядке?
— Угу… Все нормально.
— Не угукай и не сочиняй. Почему у тебя такой вид?
Я дрыгнул ногами, сбросил влажные кроссовки.
— Пришлось побродить по углям. Сейчас отмоюсь.
— Я не про ноги, а про выражение лица.
— Подымешься пешком на девятый этаж, будет выражение…
— Александр! Не морочь мне голову. Что-то случилось в школе? Рассказывай.
— Расскажу, расскажу. Дай отдышаться.
Я не собирался ничего скрывать. Но все, что случилось, мне будто нагрузили в рюкзак, и с этой вот тяжестью я сейчас и поднялся по лестнице. Со скандалом из-за Вальдштейна, с печальной памятью о пожарище, с Ивкиной тревогой за старшего брата… Даже нашедшаяся акварель теперь не радовала.
Я походил по комнатам. Послушал, как тикают часы. Здесь они вот уже две недели идут исправно. А в старом доме часто останавливались, даже если гири были подтянуты. Бабушка говорила, что это балуется Квася. Толкать маятник, чтобы часы пошли вновь, было бесполезно. Я открывал стеклянную дверцу, вставал на табурет, запускал руку за механизм и там, на задней медной стенке, нажимал головку нижнего винтика. Надо было подержать палец на этой плоской головке, прыгнуть на пол и только тогда качнуть увесистый диск. Тик-так… Теперь будут идти до нового Квасиного хулиганства.
Какую роль играет этот крепежный винтик, я не понимал. Я даже никогда его не видел, знал только на ощупь. И уже не помнил, когда открыл странное свойство часов. Еще в дошкольном возрасте. Никто, кроме меня, не знал, как запустить остановившийся механизм часов, которые были старше моего прапрадедушки Льва Андроновича Шеметилова-Гальского, поручика кавалергардского полка, храбреца и дуэлянта. И я своим умением тихо гордился.
Но здесь это умение было ни к чему. Квася после пожара сгинул, никто не баловался с часами.
Я присел в своей комнате (самой маленькой, девять метров) на раскладушку. Сидел, вспоминал черную площадку на месте дома и пальцем оттирал на колене въевшуюся сажу.
Бабушка возникла на пороге.
— Не тяни душу.
Ну, я не стал больше тянуть. Рассказал про школьное дело.
— С ума сойти… — Бабушка села на табурет. Сняла свои старомодные очки и стала покусывать дужку. Была у нее такая привычка.
— Не надо сходить с ума. Сходи завтра в школу. Там все уладится в пять минут. Ну, не исключат же меня из-за этого дурака… Только не выдавай его, ладно?
Бабушка смотрела на меня, подперев очками подбородок.
— Ну, знаю, — уныло сказал я. — Твой дедушка Лев Андронович, поручик Шеметилов-Гальский, поступил бы иначе. Он вызвал бы обидчика на дуэль. А если бы к нему пристали грубые вымогатели недворянского происхождения, он кликнул бы на помощь верных кавалергардов. В позолоченных кирасах… А мне кого вызывать на дуэль? Вячика? Или Клавдию Борисовну?.. А друзей в кирасах у меня нет. И без кирас нет.
Бабушка молчала. «Вот и плохо, что нет», — говорили ее глаза, не защищенные очками. Но без упрека.
Потом она встала.
— Горе ты мое… Думаешь, мне хочется выслушивать жалобы на внука и педагогические нотации?
— А ты не выслушивай! Ты сразу за меня заступись!
— Ты думаешь, они этого ждут от меня? Ждут покаяния и обещаний, что к тебе будут приняты меры…
Но оказалось, что педагоги ничего не ждали от бабушки. Они позвонили на работу отцу и маме. И родители вдвоем «имели беседу» с Клавдией Борисовной. И та, разумеется, изложила им свой вариант происшедшего: «зверское избиение», «вызывающее поведение»…
А потом, естественно, была беседа родителей со мной.
Мама и папа в своей комнате сидели у шаткого садового стола, и в окна светило оранжевое вечернее солнце. И я стоял в его лучах у порога, босой и все еще неотмытый.
— Ну и облик, — горестно сказала мама и поджала губы.
— Будто по минному полю ходил, — усмехнулся отец.
— Я ходил по тому месту, где стоял наш дом. Вот…
— Вместо того, чтобы сидеть на уроках… — Это опять мама.
— Вы прекрасно знаете, что я не сам ушел, меня выгнали!
— За драку. И за безобразный тон в разговоре с завучем, — покивала мама. — Вырастили мы сыночка…
— Вам разве угодишь? То тихоня и размазня, то драчун и хулиган…
— Драчун ты так себе, — сказал отец, трогая бородку. — Клавдия Борисовна показала нам издалека твоего противника. Это же цыпленок.
— Этот цыпленок грозил, что его дружки мне голову свернут! Если не буду платить валюту!
Мама распахнувшимися глазами глянула на отца. Тот усмехнулся опять. Но уже не так уверенно:
— А ты и поверил…
— А надо было ждать и проверять? В прошлом году, когда какой-то тип явился к вам в «Альбатрос» вымогать проценты, вы почему не проверили? Выкинули беднягу из окна! Четверо на одного!.. Я-то хоть один на один…
— Ну… — Отец забарабанил по столу. — Ты не сравнивай. Такова нынешняя деловая жизнь. Взрослая…
— Взрослая? Сейчас в бандах есть восьмилетние убийцы! Та же Клавдия Борисовна рассказывала….
— И ты хочешь стать таким? — сказала мама.
Я возвел глаза к потолку. Вот она, женская логика.
Отец посмотрел на маму, на меня. В очках горели оранжевые точки.
— Хотелось бы верить, что ты начал эту… этот поединок из-за благородного возмущения, а не с перепугу…
— Именно с перепугу! Ты же знаешь, что я трус!
Он сказал в пространство:
— Остается надеяться, что это пройдет. Когда станешь старше.
— А я не хочу быть старше! Когда маленький, трусом быть легче! Можно это списать на малолетство.
— Но тут, друг мой, ничего от тебя не зависит. Все равно вырастешь. Придется принимать взрослые решения. И работать. И в армию идти, и жениться.
Я не к месту (совершенно случайно) подумал о Насте. И застыдился этой мысли и разозлился на весь белый свет еще пуще.
— А разве для женитьбы нужна храбрость?
— А как же, — хмыкнул отец. — Иногда героическая.
От досады меня дернуло за язык:
— Тогда ты дважды герой, да?
Бабушка тихо ахнула:
— Алик… — Она стояла в дверях у меня за спиной.
Мама приоткрыла рот. Отец помолчал и спросил деревянным голосом:
— Ольга Георгиевна, когда вы пороли его последний раз?
Бабушка отозвалась сухо:
— Не последний, а первый и последний. В семилетнем возрасте.
Тогда бабушка взяла меня за шиворот и ладонью отхлопала по школьным штанам. По правде говоря, было за что. Перед тем я посмотрел кино про первоклассника, своего ровесника, который посадил в холодильник кота. Для воспитания морозоустойчивости. И от холода кот из рыжего сделался голубым. Я решил такой же опыт проделать с пожилым рыжим Платошей, бабушкиным любимцем (и Квасиным приятелем, как она утверждала). Сунул послушного Платошу в наш «Чинар» и … забыл, засмотрелся мультиком про Винни Пуха.
Бабушка услышала приглушенное мявканье, открыла холодильник, и бедняга — все такой же рыжий, не голубой, а заиндевелый — выпал ей на руки.
Бабушка отпоила Платошу теплым молоком, закутала в шаль с грелкой, а потом деловито всыпала мне. Я ревел, но не от боли, не от обиды, а от жалости к Платоше. Бабушка сказала, что он умрет от воспаления легких.
Платоша помер через год. И я лил над ним горькие слезы. Вдвойне горькие от того, что я помнил свое безрассудство и терзался: кот погиб от затянувшейся простуды. Бабушка утешала меня: Платоша, мол, скончался просто от возраста. «Он же был старше тебя на пять лет. Для котов это очень преклонные годы». — «Неправда! Коты и до двадцати лет живут…» — «Ну, Алик, это уж кому сколько судьбой отпущено. И для котов, и для людей…»
Я сейчас вспомнил, и вдруг у меня защипало в глазах. Никто этого не заметил. А бабушка повторила:
— Да, в семилетнем возрасте. Больше Алик не давал повода.
— Сейчас, по-вашему, не повод?
— Это уж вам решать, Максим Аркадьевич. — Бабушка знала, что отец никогда меня пальцем не тронет (и я знал). Но все же она добавила: — По-моему, поздно уже воспитывать таким образом.
Отец отозвался ворчливо:
— А на мой взгляд, еще вполне можно…
Я напомнил:
— Ты же сам говорил: маленьких и слабых бьют только трусы!
— Одно дело драка, другое — педагогика. Даже Клавдия Борисовна намекала, что это полезно.
— Я сразу заметил, что она маленько того… — Я крутнул пальцем у заросшего виска.
— Александр! — взвинтилась мама. — Ты дождешься, что папа и правда тебе всыплет!
— До него и дотрагиваться-то страшно, до такого… обугленного, — пробурчал отец. — Я же говорю, как по минному полю ходил… — Он, видимо, считал, что воспитательную беседу пора кончать.
— На поле оборвало бы ноги. Или вообще всего на куски… Па-а, а если не ноги, а руки оборвет, а ты скрипач, что тогда делать?
Отец мотнул головой, поймал слетевшие очки. У мамы опять сделались круглые глаза.
— Саша, да что с тобой!
— Что за дикие фантазии? — сказал отец.
— Не фантазии, а так… вопрос… Да ты не бойся, жениться мне, наверно, не придется.
— Это почему? — еще больше испугалась мама.
— Не успею. Восемнадцать стукнет, и марш-марш в казарму. А там деды. Я ведь терпеть не буду, хотя и трус. Значит, все закончится быстро. А может, окажусь в горящей точке. А оттуда — цинковая упаковка или бумажка: пропал без вести… Вас что больше устраивает? С бумажкой проще, меньше возни…
— Александр! — ахнула мама. Словно защищаясь.
А отец приподнялся с табурета.
— Ты что это сопли распустил? Срам… Может, надеешься откосить от армейской службы?
— Не буду я косить. На это, между прочим, тоже смелость нужна: могут ведь посадить. А со мной все будет просто…
Я смотрел за окно, почти прямо на низкое солнце. От этого слезились глаза. Мама наконец решительно сообщила:
— Президент обещал, что скоро не будет никаких военных призывов, а будет профессиональная армия.
— Президент много чего обещает, — сказал я. — То и дело слышим, что война окончена. А по телику каждый вечер сводки об убитых.
— Сопли подотри, — тяжело сказал отец. — Тоже мне, он судит президента.
— Не сужу, а… профессиональная армия — это еще когда. Ладно, меня, может, и не заберут. А моему брату Алексею она светит вполне.
Я нарочно сказал так — «моему брату Алексею». Отец отвернулся к окну.
Мама решительно выговорила:
— Все эти горячие точки скоро кончатся. Не может этот ужас длиться без конца.
Бабушка сказала у меня за спиной:
— Может. Это длится не меньше девяноста лет. По крайней мере, с Порт-Артура…
Отец будто обрадовался:
— Ну, конечно! Ольга Георгиевна всегда обеспечивает тылы любимому внуку.
— Не надо мне никаких тылов… Меня уже кончили воспитывать? Или еще?
— Я думаю, тебе завтра следует извиниться перед Клавдией Борисовной, — сообщила мама. — И… перед тем мальчиком.
Я зажмурился. От солнца плавали в глазах разноцветные пятна. Как рисунки на Ивкином костюме. Я глубоко вздохнул и объявил:
— Можете распилить меня ржавой ножовкой. Можете жечь живьем. Можете выгнать из дома. Все равно я перед ними извиняться не буду. Пускай я трус, но не настолько же…
— Признать свои ошибки — не трусость, а наоборот, — назидательно произнесла мама.
— Это когда они есть. А если нет?
— Ты невозможный ребенок. Мы… не хотим с тобой больше разговаривать.
— Ну и пожалуйста…
Я нырнул под локоть бабушки и ушел на кухню.
Здесь было темнее, кухонное окно выходило на восток. Из него я видел крыши одноэтажных домов, школу номер двадцать девять, сады и огороды. Где-то за ними, в ольховой гуще, пряталась речка Стеклянка. За ней стояли густые темные сосны. Сейчас они были позолочены солнцем, но все равно казались сумрачными. Похоже на старый парк или на кладбище.
Но я уже знал, что там не парк и не кладбище, а роща, в которой прячется какое-то секретное учреждение. Лаборатории какие-то. Рощу окружал забор с колючей проволокой. Про секреты этой зоны говорили всякое.
Над соснами появился птичий треугольник. То ли гуси, то ли журавли, я не разбирался. А может, аисты? Нет, у нас они не водятся. Я, по крайней мере, никогда не видал…
Зато есть песня.
Я оглянулся на дверь. Достал с самодельной полки кассету. Телевизор стоял здесь: кухня была просторная, почти что гостиная, тут мы и смотрели передачи. Но пока сюда никто не шел, переживали, наверно. А я… я железный, что ли?
Включил, поставил кассету.
На экране появились мальчишки в белых флотских брюках и оранжевых рубашках. В три шеренги.
И вот песня:
А дальше — об аистенке, который слабее других и может не долететь до далекого Юга.
Один мальчик стоял впереди хора. Он-то и был аистенком, пел тонко и чисто:
Я вдруг понял, что солист похож на Ивку. Волосы, правда, не такие летучие и светлые, но лицо — похожее. И не только лицо. По-моему, у этого мальчика была такая же ясная, как у Ивки, душа. И… может быть, он тоже тревожился за старшего брата.
Господа взрослые, что же вы творите на нашей земле! Может, мы, дети, лишние на ней? И вы решили, что многих, кому уже восемнадцать, можно под корень?
«А дети? — будто возразил мне такой «взрослый». — Вы-то чем лучше? Мало вас, бандитов, в свои юные годы? Откуда вы такие?»
Я не знал, откуда. Хотя нет, я догадывался. Я огрызнулся: «От вас! От вашего озверелого мира. Бандиты — они те, кого с самого рождения никто не любил!» — «Ну, так возьми и полюби! Лыкунчика, Вальдштейна…» — «Издеваешься, да? Дурак…»
Я мотнул головой и снова стал смотреть на экран.
Да, солист явно походил на Ивку. И многие в хоре были на кого-то похожи. Вон те рыженькие близнецы — на Витю Брусилова, одного из «поповичей». А этот, в очках, — на Олега Птахина из моего нынешнего класса. А небольшой, чернявенький — на Рената Латыпова… Но все они были как-то чище, красивее. Песня будто озаряла их изнутри. Каждого… И вон того, тонкошеего, с белобрысой челкой и желтыми глазами… Тьфу ты, наваждение!
Но нет, лицом он, может, и похож на Вячика Вальдштейна, но… все равно не похож. На такого разве поднялась бы у меня рука? Даже со страха… Да и страха бы не было.
…Отец однажды услышал эту песню и сказал, что она неправильная.
— Аисты не летают над открытым морем. Они мигрируют на Юг через Сахару.
— Это же просто песня! Она не про географию!
— Песне тоже нужна точность. Особенно если про полет.
Я не поленился, взял первый том «Мира животных» (тогда у нас была большая библиотека). Прочитал про аистов.
— Они пересекают в полете Гибралтарский пролив.
— Он же совсем не широкий.
Я сказал:
— Много ли надо измученному аистенку?
Отец посмотрел внимательно.
— Ты его жалеешь? Или… себя?
Я тогда проглотил это молча. Пожал плечами. А сейчас вспомнил, и стало в горле колюче — не продохнуть. Я перемотал пленку и пустил песню снова. Лбом вдавился в оконный переплет.
Тихо вошла мама. Тронула за плечо. Я не обернулся.
— Мама, за что он меня ненавидит?
— Кто?!
— Он…
— Сашенька, да что с тобой! Что за глупости… Ну, перестань…
Я долго не мог уснуть. Мелодия про аистенка никак не уходила от меня. В бабушкиной комнате слабенько, дребезжаще били часы. К их звону давно все привыкли, никого он не будил.
А еще звучала, как струнный механизм, бабушкина кровать. Она тоже была старинная — со спинками, похожими на решетки готического собора. Раньше бабушка спала на ней в садовом домике.
Вскоре после полуночи подул шумный ветер. О наружной жестяной подоконник застучали капли. «Вот и лету конец», — подумал я уже сквозь сон.
Однако утром опять было солнечно и тепло. Даже лучше, чем вчера. Ветер прогнал запах дыма, а дождь, видимо, пригасил торфяной пожар.
Родители ушли, когда я еще спал. Не стали будить. Когда поднялся, бабушка сказала:
— Спишь до десяти. Совесть-то есть?
Я сказал, что нету.
— Зато есть вот что! — И наконец отдал ей акварель со старым домом.
Ну, бабушка засияла! Даже поцеловала обожженную рамку.
— Я ее, бедную, сохраню на память. А картинку вставлю в новую. Такую же рамку, конечно, уже не найти, ну да ладно, главное, что сама акварель цела… Ивушка — ну до чего же славный мальчик! Умница!
— А я? Кто догадался туда поехать?
— И ты… Ешь яичницу и садись за уроки.
— Я же вчера был только на литературе.
— Ее и учи.
— А по ней ничего не задали.
— Тебе всегда «ничего не задали»… Тогда чисти штаны, которые вчера извозил. Потом пойдешь в «Овощи-фрукты» за капустой.
— Если будешь меня мучить, не отдам еще одну вещь.
— Это какую же?
— А ты забыла!
— Выкладывай!
Я достал из кармана безрукавки железный гребешок.
— Сперва просила, а потом не вспомнила…
— А! Давай, давай! Пригодится.
— Знаю, — хихикнул я.
— Что ты знаешь?
— Что пригодится.
— Ну-ка, марш в магазин!
Гребешок и правда пригодился.
Когда я пришел из школы и бесшумно отпер дверь, бабушка это не услышала. Я снял кроссовки и на цыпочках подошел к ее комнате.
Бабушка сидела на кровати, перед табуретом. На табурете стояло блюдце с молоком и хлебными крошками. Бабушка гладила гребешком ладонь, улыбалась и что-то шептала.
Я кашлянул у приоткрытой двери. Бабушка быстро воткнула гребешок в волосы. Взялась было за блюдце, но поняла: прятать поздно. Я был уже в комнате.
— Стучать надо, молодой человек.
— Колдуешь, да?
— Что за глупости!.. То есть не ваше дело, сударь.
— Квасю надеешься приманить, чтобы пришел на новую квартиру. Ну и правильно. Он теперь, небось, бездомный-беспризорный…
— Напрасно ты иронизируешь.
— Ничуть не ир-рор… тьфу… низирую. С домовым всякое жилье уютнее.
— Квасилий не домовой! Он… просто Квася, вот и все. Мой приятель.
— Все равно из породы домовых. А кто еще-то?.. Ну ладно, ладно, молчу.
— Надеюсь, ты не станешь откровенничать с родителями о моих старческих причудах?
— Я, по-твоему, кто?! И никакая ты не старческая. Ты это… дама средних лет.
— Данке шен.
— Биттэ зэр.
— А как дела в школе? Надеюсь, сегодня никаких историй не было?
— Была…
— Господи, что еще?
— Ба-а… Я с ним помирился.
В школу я в этот день пришел к самому звонку. Почти никто не вспомнил о вчерашнем. Вальдштейн на меня не смотрел, остальные ребята смотрели и разговаривали нормально. А Клавдия Борисовна решила, видно, что дома мне устроили «семейную профилактику» и можно на этом дело закрыть.
Только Настя за меня тревожилась. Едва начался первый урок, немецкий, она толкнула мою ногу коленкой. Коленка была холодная, гладкая и такая… у меня все внутри отозвалось тайным замиранием. И мелькнуло в голове, что ради такого случайного касания можно было бы ампутировать самые дорогие штаны, а не только этот обгорелый утиль. Но если бы эту мысль угадал хоть кто-то, я сгорел бы на месте, как канистра с бензином. Я даже перед собой-то молча застонал от навалившейся стыдливости. Но под ней, под стыдливостью этой, шевелилось что-то вроде теплой пушистой гусеницы. Пусть толкнет еще разок, а?
И она толкнула еще разок, покрепче.
— Ты уснул, что ли?
— А? Нет… Что?
— Я спросила: дома сильно ругали?
— Меня? Нисколько!
— Тогда хорошо… Я за тебя переживала.
— Ну и зря… — И я начал с нашей третьей парты старательно подсказывать несчастному Шурику Лапину, которого вызвали к доске и заставили делать перевод незнакомого текста.
— Руих, биттэ, майн либер Иволгин, — попросила добродушная «немка».
— Энтшульдиген, биттэ, Нина Петровна.
— То-то же, — сказала она уже по-русски. А я опять «отрубился» и стал тайно ждать: не толкнет ли меня Настя снова. И, по правде говоря, ждал на всех уроках, хотя порой меня настигало понимание, что лучше бы провалиться куда подальше… А на последнем уроке дошел до сверхнахальства — толкнул ее сам.
— Ты чего?
— Нась… я… узнать хотел. Я забыл, у тебя какого октября день рождения? Пятнадцатого или шестнадцатого?
— Пятнадцатого.
— Это хорошо.
— Почему?
— Я подумал: вдруг в гости пригласишь?.. Это шутка…
— А я правда приглашу. Без шуток.
— Ну, тем более хорошо. А то шестнадцатого мне надо на другой день рождения.
— К кому?
— Тоже… к одной девчонке.
Я думал, она скажет «у, какой ты» и толкнет меня коленкой снова. Но Настя притихла и стала смотреть в окно.
После урока мы вышли из школы вместе. Один квартал нам было по дороге. Настя сперва молчала, потом будто вспомнила:
— Да, насчет дня рождения! Шестнадцатого октября ведь будет понедельник. Та девочка… она, наверно, решит праздновать в выходной, как и я…
— Да я не на праздник. Зайду, отдам подарок — и в школу.
Настя сказала ужасно безразличным тоном:
— А она кто? Наверно, из твоей бывшей гимназии?
— М-м… да! Из нее.
— Наверно, из твоего бывшего класса?
— Да из первого класса она! Ей семь лет стукнет! Это сестренка моего товарища, в том дворе, где мы раньше жили. А ты что подумала?
— А я вот нисколечко ничего не подумала. Просто сказала про понедельник. А ты думаешь, что я подумала?
— Я думал, что ты подумала, будто я думаю, что… тьфу!
Мы засмеялись.
— Ты меня под партой так ногой стукнул, что до сих пор в суставе гудит…
— Я?! Тебя?! Когда?!
— Даже и внимания не обратил. А у меня синяк. Вот, смотри…
Я с готовностью посмотрел. Даже присел.
— Нету никакого синяка. Даже пятнышка нету.
— Недавно еще был.
— Ну, я нечаянно…
— Ладно уж…
Скоро мы разошлись. Она в Комаровский переулок, я на свою улицу Урицкого.
Урицкий был, говорят, какой-то деятель ЧК, помощник Ленина, и его застрелили. Нынче в городе многие большевистские названия переименовали, а про это, наверно, забыли. Может, потому что на окраине. Кстати, говорили здесь не «улица Урицкого», а просто «Урицкая».
Ну вот, шагал я, улыбчивый такой, на свою Урицкую, и вдруг сзади:
— Иволгин! — нерешительно так.
Я оглянулся. Сзади шел Вальдштейн.
Я остановился. Он тоже остановился. Свою потрепанную спортивную сумку он держал в руке на длинном ремне и качал ее, как маятник. И смотрел на нее.
— Ну, что? — сказал я.
Он быстро взглянул на меня и опять — на сумку.
— А мы… с тобой, оказывается, в одном доме живем…
— Да? — сказал я без всякого выражения.
— Да… Только в разных концах. Ты в восьмом подъезде, а я в первом. На четвертом этаже…
Я пожал плечами:
— Ну, что ж… — Я не хотел его отшивать, но и что сказать, не знал. Постоял секунду и пошел. Вальдштейн догнал меня, зашагал сбоку и чуточку позади.
— Иволгин…
— Что?
— Ты очень на меня злишься, да? За то дело…
— Вот еще! — сказал я искренне. — Чего мне злиться? Тебе же попало, а не мне!
— Ну… у тебя ведь тоже были неприятности.
— С какой стати? Ничего у меня не было!
— С уроков прогнали…
— Вот беда! Погулял, в гости сходил… Одно удовольствие.
— Тогда хорошо, — вполголоса отозвался Вальдштейн. С полминуты мы молчали. Потом:
— Ты не думай, что это я Клавдии нажаловался. Я дома сказал, что просто ударился, а мать не поверила, в школу пошла. А там в учительской Клавдия и Андреич. Он-то им все и выложил…
Я придержал шаги, чтобы Вальдштейн оказался совсем рядом. Он шел и пинал свою сумку тощей поцарапанной ногой. Один раз запнулся, чуть не полетел носом. Оглянулся испуганно. Я чуть не наткнулся на него. Мы оказались лицом к лицу. И тогда я спросил:
— Послушай, Вальдштейн. А если бы я поверил, что у тебя дружки-рэкетиры, и принес бы деньги? Ты бы взял?
Он ответил тихо, но сразу. И мне показалось — без хитрости:
— Да ты что… Это же я так, просто… Подумал: может, есть кто-то еще…
— Что «еще»? — спросил я довольно беспощадно.
Он пнул сумку изо всех сил и признался отчаянным полушепотом:
— Еще больше… слабовольный, чем я… Тебе же Пшеницына, наверно, описала, как меня тут… как ко мне прискребались…
— Ничего она не говорила, — соврал я. — Мы про тебя вообще не разговаривали.
Он, по-моему, не поверил.
Тогда я сказал:
— Думаешь, я не понимаю, какая это жизнь, когда тебя изводят? Думаешь, я… такой уж крутой, что ли?
Он помолчал, и в молчании мне почудилась благодарность. Потом спросил:
— А трудно учиться в гимназии?
— Там больше уроков, чем тут. Два иностранных да еще всякие «Эстетики», «Истории искусств»… И зачеты, зачеты…
— А правда, что там у вас провинившихся розгами дерут?
Я остановился, заморгал:
— Ты что? С телевышки грохнулся?
— А у нас говорили… Ну, там же гимназия, старые порядки.
— Такие порядки в гимназиях при крепостном праве были! А сейчас… обыкновенные. Только если получишь двойку или на уроке вертишься, сразу: «Здесь гимназия! Хочешь валять дурака — иди в обычную школу!» А где они в центре, обычные-то? Куда ни ткни — лицей, экономический колледж, французское обучение, математический уклон… И везде конкурс.
— И ты по конкурсу поступал?
— Естественно. Родители и бабушка испереживались…
— А ты?
— Мне семь лет было! Все до лампочки…
— А сейчас жалеешь, что ушел?
— А вот и нет! Надоело все время по струнке ходить, здесь свободнее…
— При Клавдии-то!
— А что Клавдия? Покричала и отошла. Вам бы нашу директоршу!
— Это Клавдия про ваши порядки говорила. Был у нас в прошлом году один… гад такой, по кличке Кузов. Клавдия ему однажды на собрании выдала: «Вот в гимназию бы тебя! Там с тебя вмиг спустили бы три шкуры!»
— Она же это в переносном смысле!
— А все подумали, что по правде.
«Не все, а ты, — подумал я. — Видать, и правда тебе часто достается дома…»
— Этот Кузов… он больше всех ко мне прискребался, сволочь. Другие-то не очень, а так, на него глядючи… Он не то чтобы рукам волю давал, а больше словами: «Вальдштейн, Кронштейн, Рабинович, Бубенштейн. Привет родственникам в славном Тель-Авиве…»
— У тебя там есть родственники? — удивился я.
— Откуда? У меня дед из Казахстана, там много немцев. Поэтому такая фамилия. Сам погляди, разве похоже, что я еврей?
Я хмыкнул:
— Ты будто оправдываешься. А что, если еврей?
Вальдштейн кинул сумку на ремне за спину, подтянул свои камуфляжные бермуды. Пошел прямее. И глянул прямее. И глаза у него были, оказывается, не рыжие, а светло-коричневые.
— Тогда бы я гордился, что еврей. Среди евреев много великих личностей. Но у меня все в роду русские, кроме деда, да и тот немец лишь по отцу. Он даже языка не знает. Знает только, что фамилия означает «лесной камень».
— Правильно! А «Вальдберг» означает «Лесная гора», — вспомнил я. — У моего прапрадедушки была жена Вальдберг, Марта Карловна. До свадьбы она гувернанткой служила… У прапрадедушки в полку были неприятности из-за того, что женился на нерусской да на бедной… Мне бабушка рассказывала, а ей — ее мама…
— А кому какое дело, на ком он женился?
— Ну как же! Его императорского величества Александра Второго кавалергардский полк, такая аристократия. Там свои правила были… Но его благородие поручик Лев Андронович Шеметилов-Гальский оказался выше сословных предрассудков… — Я понял, что говорю словами и тоном бабушки. И сменил акценты: — Ну, он вообще такой был дядька, лихой…
Я, наверно, что-то напутал в названии полка. Толком ни я, ни бабушка его не знали. Но на Вальдштейна это произвело впечатление.
— Ух ты! Значит, у тебя придворные предки!
— Да какие там придворные! За душой ничего, кроме звания! Прапрадедушку из-за бедности взяли в кадетский корпус на казенный кошт. Ну, то есть на бесплатное содержание… А в корпусе, вот там в самом деле виноватых драли почем зря. Хоть ты барон, хоть граф, хоть князь…
— Это он сам тебе говорил?
Я опять чуть не упал.
— Вячик, да ты что! — Так я его впервые назвал по имени, машинально. И у Вячика странно, как-то вопросительно дрогнуло лицо. И я смутился. И торопливо заговорил дальше: — Он же мой прапрадедушка! Он умер сто двадцать лет назад! То есть погиб на дуэли. Какой-то офицер обидел женщину, и Лев Андронович дал ему пощечину… — Ой! Мне словно язык прижгло. Вспомнил, какой оплеухой наградил я в субботу Вальдштейна. Но он, видать, не вспомнил, слушал, приоткрыв рот.
— Ну, а потом они стрелялись. И пуля попала прапрадедушке прямо в сердце… А сын его, отец моей бабушки, родился через месяц после дуэли… Они с матерью, Мартой Карловной, сперва очень бедно жили, но потом он стал студентом, выучился на инженера по строительству железных дорог, стал зарабатывать… И почти сто лет назад построил на свои деньги дом в нашем городе. Раньше-то они жили в Петербурге, а потом переехали сюда, когда здесь магистраль прокладывали… А этим летом дом сгорел, ничего не осталось. Только маленькая картина с видом дома. Да и у нее рамка обгорела наполовину…
Вячик не стал расспрашивать про пожар. Может, не решился, а может, слышал про него от ребят. Он сказал:
— Рамку ведь можно сделать другую. В точности такую же.
— Такую теперь не сделают, старинная работа…
— Ну, почему не сделают! Знаешь сад с фонтаном у центрального универмага? Там художники свои картины продают. А разные мастера — всякие свои изделия. Художественные. И там я видел одного, который деревянной резьбой торгует. Фигурки всякие, шкатулки, маски. И рамки тоже. Прямо как кружево.
Я бывал, конечно, в этом сквере у ЦУМа, но резчика не помнил. Но не будет же Вячик врать, зачем ему это?
— Я скажу бабушке… Но, наверно, такая рамка будет стоить не меньше телевизора.
— Можно спросить, поторговаться…
Я кивнул: можно, конечно.
Мы были уже дома. У первого подъезда.
— Ну вот, — неловко сказал Вальдштейн. — Я пришел.
— Ага… Я тоже пойду. Пока… — И зашагал вдоль газона. И почувствовал: Вальдштейн смотрит вслед. Я оглянулся. Он и правда смотрел, не ступая на крыльцо. Тогда я сказал:
— Вячик…
— Что?! — У него это как-то звонко получилось, на весь наш длинный двор.
— Ты не знаешь, эти мастера у ЦУМа каждый день торгуют или только по выходным?
— Каждый! Но в выходные их там, конечно, больше…
И тут я сказал прямо:
— Давай я завтра зайду за тобой, когда в школу…
— Давай! Я буду смотреть с балкона! Вон с того!
И мы стали вместе ходить в школу.
Мы привыкли друг к другу. Иногда казалось даже, что я знаю Вячика давно. Ему про меня, наверно, так же казалось. Потому что однажды он решился на откровенный вопрос:
— Тебе нравится Пшеницына?
«Рехнулся, да?.. Ничуточки не нравится!.. Тебе-то что?! А если да, какое твое дело!..» — запрыгало у меня в голове. Я вздохнул и сказал:
— Да… А что?
— Ничего. Рад за тебя, — сказал он. И тоже вздохнул.
Это было в субботу (и все еще стояло лето). А в воскресенье мы с бабушкой поехали в центр, к ЦУМу.
Там, в сквере с фонтаном, и правда были не только живописцы с их картинами. Разные мастера продавали множество изделий: коврики ручной работы, гипсовые фигурки, керамические вазы, кукол из цветного пластика, всякие сувениры из самоцветов и еще много чего. Толстый дядька держал даже большую модель фрегата.
Нашли мы и резчика по дереву. Это был мужчина с короткой клочковатой бородой, но не старый. Приветливый такой, живой. Он торговал деревянными масками, гномами и бабами-ягами. Бабушка объяснила ему, что к чему, показала обгорелую рамку.
Мастер ухватился за нее с интересом.
— Да-а, работа… Повторить такую — дело сложное. Времени потребуется немало.
— А денег? — откровенно спросила бабушка.
Резчик почесал в бороде обгорелым углом рамки.
— Я думаю, не меньше чем… — И назвал сумму. «Ого-го! Две зубные пломбы с хвостиком!» — прикинул я.
Но, с другой стороны, и работа какая…
— А в общем, видно будет, — решил мастер. — Вы, сударыня, сделайте любезность, через месяц навестите меня на этом месте. Или позвоните мне домой… Гоша, дай телефон.
Рядом с мастером сидел грузноватый круглоголовый парнишка. Он был похож на Игоря Тулеева из нашего класса, только покрупнее. И этот Гоша привычным движением вынул из кармана пестрой рубахи бумажный билетик с телефонным номером. Протянул не бабушке, а мне, потому что я оказался ближе.
Когда мы вернулись, мамы и отца не было, ушли к знакомым. В прихожей бабушка вдруг прижала палец к губам.
— Тихо… Ты слышишь?
— Нет, ничего не слышу.
— Вот именно, — значительно сказала бабушка.
Я понял: нет привычного тиканья!
Часы в бабушкиной комнате остановились. Гири были подтянуты, но маятник висел неподвижно.
Думаете, мы огорчились? Бабушка вся засветилась. А я прошептал:
— Квася, да?
— Неужели он здесь? Проказник…
Я поставил к часам табурет, добрался до механизма. Нажал, где нужно. Качнул маятник. В этот момент я почти верил, что мохнатый Квасилий сидит за часами и лукаво слушает тиканье.
Бабушка с удовольствием сказала:
— Ну вот, все входит в свои рамки.
Тогда я не выдержал. Потому что Квасилий это хорошо, но все-таки…
— Бабушка, давай заведем котенка!
— Стоит подумать, — неожиданно охотно сказала она.
— А ты не раздумаешь? Ты ведь не хотела никак…
— Да. Потому что боялась, что придется опять хоронить беднягу. Но теперь-то, я надеюсь, кот меня переживет…
— Опять ты про свое! Это у тебя любимая тема! Что за привычка все время говорить о помирании!
— А что здесь такого? Это вполне естественно.
— Ага, «естественно»! Если этого все время бояться, можно помереть раньше времени!
— Нет, у меня «раньше» уже не получится. Это во-первых. А во-вторых, я вовсе этого не боюсь.
— Уж будто бы…
— Конечно! Страшно и обидно умирать молодым, которые мало жили, мало видели, мало успели… А старикам-то чего бояться? Конечно, грустно расставаться, но зато впереди два вполне приемлемых варианта…
— Какие? — опасливо спросил я.
— Если верить моему любимому поэту Маршаку, после смерти
Значит, никаких проблем, на нет и суда нет… А если верить другим умным людям, в том числе и знаменитым ученым, душа бессмертна. Одни говорят — она уходит в иные миры, другие — что она вселяется в нового человека. Неизвестно, будет ли там лучше, чем здесь, но это уже другой вопрос. В конце концов, если впереди бесконечность, может в ней перепасть на нашу долю и что-то хорошее. По-моему, даже интересно, а?
Я сумрачно пожал плечами. В словах бабушки был, конечно, какой-то просвет. Но думать на такие похоронные темы я не любил. Не любил даже строчку про «любовь к родному пепелищу», потому что дальше была другая: «Любовь к отеческим гробам». Тут Александр Сергеевич, по-моему, намудрил. Как можно любить гробы? Он, конечно, имел в виду могилы, но все равно зябко от этого…
Чтобы не думать больше про такое, я пошел к Вячику, и мы на его велосипеде отправились кататься по ближним улицам. Один на педалях, другой на багажнике, по очереди.
Навестили Настю Пшеницыну в ее деревянном доме на берегу Стеклянки. Она вытащила из сарая свою складную «Каму» и поехала с нами.
Вечером, перед сном, я проходил мимо бабушкиной комнаты. Дверь была приоткрыта.
Бабушка сидела, прислонившись к кроватной спинке. Тем самым гребешком расчесывала распущенные волосы. Они у нее совсем не старушечьи: хотя и с сединой, но густые, длинные. Бабушка о чем-то тихо говорила. С собой?
Я отошел на цыпочках. Потому что на узорчатой спинке кровати устроилось мохнатое серое существо размером с плюшевого мишку. В красной безрукавке. Хотите — верьте, хотите — нет. Можете считать, что мне показалось…
Наверно, тринадцать и правда несчастливое число. Именно в этот день, тринадцатого сентября, закончилось лето. С утра было еще тепло, но к полудню набежали холодные тучи. И засвистело так, что листья с кленов полетели желтой метелью.
Ну ничего, к этому времени у меня был уже новый костюм. Даже два — обычный и спортивный. И теплая куртка. А в комнате, кстати, вместо раскладушки поставили диван-кровать. И этажерку для книг. И появились в квартире еще кое-какие вещи.
Зато исчез с подоконников фарфоровый сервиз с дамами и кавалерами на блюдах и тарелках. Бабушка приняла такое горестное решение, ни с кем не советуясь. Посуду увезли в комиссионный магазин, когда она была дома одна. И деньги выплатили уже на следующий день.
Нам всем было перед бабушкой неловко. Даже отец поглядывал на нее виновато, хотя раньше не раз говорил маме, что глупо цепляться за старинные чашки-плошки, когда не на чем сидеть.
А на этот раз он (не при бабушке, конечно) заметил:
— Лучше бы от того дребезжащего шкафа с маятником избавиться. Только место занимает.
Но расстаться с часами было для бабушки выше сил. Тем более что их любил и объявившийся в квартире Квасилий…
В тот день, тринадцатого, мы с Вячиком шли в школу, наклоняясь против ветра. Летящие листья царапали наши лица. Дождя не было, металась по улицам сухая остывшая пыль.
Вячик был в мятых вельветовых брюках и обвисшем свитере. Он ежился и говорил, что терпеть не может осень и зиму.
— Я всегда в это время зябну. У меня уши промерзают насквозь и звенят, как стеклянные.
Я тоже не любил холод. Особенно зиму. Новогодние праздники — это хорошо, а в остальное время пусть были бы весна и лето! Лыжник из меня был никакой, на коньках я даже стоять не умел. Вячик, по-моему, тоже. Другое дело — велосипед. Если даже один на двоих…
Мы вбежали в школу, и там было тепло и уютно. В этой школе мне всегда было уютно. И с ребятами все складывалось нормально, и учителя не вспоминали про нашу ссору с Вячиком. Чего вспоминать, если мы теперь все время вместе. И Настя… Правда, несколько раз нас грозили рассадить по разным партам за болтовню на уроках. Мы и правда часто болтали. И даже дурачились. И когда Настя толкала меня коленкой, я уже не испытывал никаких замирательных чувств.
А сегодня Пшеницына явилась в брючном костюме и была будто не Настя, а какой-то Ваня… Не понимаю, почему девчонкам нравится походить на мальчишек. По-моему, им это совсем не идет…
Осенние дни стали короче и побежали быстрее. Неделя за неделей. Каждую субботу и воскресенье бабушка ездила в центр, в сквер у ЦУМа. Но мастер, которому мы заказали рамку, не появлялся. А номер телефона бабушка потеряла. Я отдал ей эту бумажку не глядя, она ее куда-то сунула — и с концом. Вот досада…
А пока акварель со старым домом была приколота в комнате бабушки кнопками к обоям. Вокруг бабушка развесила старинные открытки и фотографии, которые сохранились у нее в обгорелом сундуке. И среди них — снимок мужчины с виолончелью.
— Ба-а, это кто?
— Анатолий Андреевич Брандуков. Знаменитый виолончелист, друг Чайковского. С ним была знакома моя мама.
— А ты?
— Я не такая уж седая древность! Анатолий Андреевич умер за пять лет до моего рождения.
— А кто же знаменитый выступал недавно с виолончелью по телеку?
— Мстислав Ростропович!
— А, правильно! Вспомнил…
— Ничего ты не вспомнил. Ты чудовищный профан в классической музыке!
— Вовсе нет! Я люблю Чайковского «Времена года». И Вагнера, увертюру к «Тангейзеру»! А недавно целый час сидел у экрана, когда «Виртуозы Москвы» играли… — Я не стал уточнять, что больше всякой классики люблю песню про аистенка.
…А тепло еще вернулось. В начале октября. Конечно, это было уже не летнее тепло, но славное. Тихие солнечные дни с желтизной садов и синими высыхающими лужами. Скоро лужи высохли совсем. У заборов доцветала сурепка. А в Настином дворе у сарая вдруг зацвел солнечными звездами большущий, выше меня, куст осота.
По вечерам мы катались на велосипедах. Темнело уже рано. Над крышами вызревала круглая, как великанское яблоко, луна. Желтели окна.
Раньше я жил в старом доме, но он был словно проглочен городским центром — кругом этажи, этажи… А здесь я сам оказался в многоэтажке, зато кругом — старина. Улицы одноэтажные и двухэтажные, с палисадниками. Были здесь не только простые деревянные дома, но и причудливые особняки. Их для дачной жизни построили в давние времена всякие зажиточные люди. Белела отремонтированная церковь. До недавнего времени в ней помещался склад, а теперь опять шли службы. Часто звонили колокола.
А еще был мостик через Стеклянку, крутые спуски в переулках, тропинки среди репейной чащи и редкие столбы с фонарями.
В теплых сумерках улицы казались немного сказочными. Еще немного — и случится приключение.
И однажды оно случилось.
В тот вечер Настя не поехала с нами. Сказала, что у нее «куча дел по хозяйству», отдала мне свою «Каму», и мы с Вячиком покатили каждый на отдельном «коне». По мостикам, по горкам, по безлюдным тротуарам. На углу Полевской и Подгорного переулка нас окликнули:
— Эй, парни, постойте!
Голос был не грозный, а скорее жалобный. У столба с горящей лампочкой стоял мальчишка, похожий на маленького медведя в полосатой фуфайке.
Мы тормознули, но не рядом, а поодаль — на всякий случай. Я сказал:
— Чего надо?
— Пацана маленького не видели? Вот такого… — Мальчишка поднял прямую ладонь повыше живота. — В красной кофте…
Мы не видели. Но в голосе круглого незнакомца была такая жалоба! Неловко взять вот так и укатить. Вячик сочувственно спросил:
— Брат, что ли?
— Ну да! Пять лет всего, а такой паразит, прямо лунатик! Только отвернешься, а он уже пошел гулять неизвестно куда… Ну, ладно, если днем. А сейчас-то…
— Давно исчез? — спросил я.
— Часа полтора назад. Я уроки делал, мать пошла к соседям, а его с отцом оставила. А папаша маленько того… и задремал. Мать пришла: «Где Николка?» А где он теперь, кошка бродячая…
Парнишка был или вообще такой разговорчивый по характеру, или просто отводил наболевшую душу… Или ждал от нас помощи?
Вячик посмотрел на меня. Я сказал брату беспутного Николки:
— Ну, пошли. Мы в этих местах ориентируемся…
— Да и я тоже. Но ведь этот тип в самые закоулки забирается. Будто ищет чего-то на свою голову. Спросишь его: «Ну, какая холера тебя из дому тянет?» А он глазами лупает и… думаете, молчит? Объясняет, зануда: «Меня будто зовет кто-то…» Попадись мне этот «кто-то»…
— Всыпали бы вы ему как надо, — тоном опытного человека посоветовал Вячик.
— Я так матери и говорю. А она прижмет его и слезы роняет на макушку: нашлось сокровище… Я когда-нибудь его сам…
Этот разговор мы вели уже на ходу. Мы с Вячиком сошли с велосипедов и катили их рядом с собой, а Николкин брат шел между нами. И вздыхал и жаловался на судьбу. И между делом сказал, что зовут его Гошкой.
Тогда я узнал его.
Но спрашивать сейчас о рамке было бы бессовестно. У человека такое на душе, брат пропал…
Мы обошли ближние улицы, переулки и спуски. Даже под мостики заглядывали — у Гошки был фонарик. Но попадались нам только бродячие кошки: с шипеньем прыгали в заросли…
Наконец Гошка беспомощно сказал:
— Ну ладно, вам ведь по домам пора…
Нам и правда нужно было домой. Но как оставить человека одного в таком деле?
— Может, он уже сам вернулся? — неуверенно спросил я.
— Ага, дождешься от него…
— Значит, надо в милицию, — решительно заявил Вячик.
— Да было уже и такое. Толку-то! Они раскачаются не раньше чем через сутки. Для них пропавшие пацаны — рядовое дело…
— Давайте еще здесь пройдем, вверх, — сказал я. Это был короткий, идущий в горку переулок с названием Переплетный. Справа — забор и репейники выше головы. Посредине — разрытая для каких-то труб дорога. А слева, за густыми рябинами, тянулось вверх приземистое кирпичное здание с квадратными окнами. Окна были у самой земли, на разном уровне. Как бы поднимались по ступеням. Они неярко светились сквозь ветки.
Мы разделились. Вячик и Гошка пошли вдоль забора, а я мимо окон. И, конечно, в эти окна я заглядывал.
Сперва там было пустое помещение с рядами стульев, как в обшарпанном клубе. Потом… непонятное. И сказочное.
Прежде всего я увидел камин. С живым огнем. Не с тем беспощадным пламенем, которое спалило наш дом и чуть не изжарило меня, а с уютным огоньком на красных углях. А еще было нагромождение всякого волшебства. Громадные звезды, узорчатые фонари, рыцарские латы, нарисованный на широченном холсте многобашенный город. И стояла покосившаяся карета на колесах с красными спицами.
Лишь во вторую очередь я увидел людей. Их было трое. Один в костюме Пьеро: в белом балахоне с круглым складчатым воротником и в шапочке, похожей на половинку черного мяча. Другой — в обыкновенном пиджаке и брюках, в круглых очках, с плоской лысиной. А еще — женщина в широких белых штанах и синей кофте — квадратная какая-то, некрасивая. А между этими тремя стоял пацаненок дошкольного размера. С кудрявыми локонами, в просторной, но куцей красной курточке. Подняв лицо, он что-то охотно рассказывал этим дядькам и тетке.
Я тихо свистнул Гошке и Вячику. И, пока они перебирались через разрытую дорогу, отступил в кусты и наблюдал. Что там? Музей, антикварная лавка или какая-то самодеятельность? Или притон сумасшедших, которые заманивают малышей для черных дел?
— Тихо, не гремите великом. Смотрите. Это Николка?
— Он, поросенок! — тихо возликовал Гошка. — Ну, я ему…
— Постой. А вдруг там… злодеи какие-то? Пусть один войдет, а двое на страже…
Гошка и Вячик сосредоточенно задышали.
— Надо жребий, кому туда идти, — опасливо сказал Вячик.
— Какой там жребий! Чей это брат?.. Где, интересно, у них дверь…
— Наверно, с тыла… — Я, откровенно говоря, был рад Гошкиному решению.
— Пошел я. Если увидите, что дело плохо, дуйте за помощью. Милиция на Ручьевской… — И Гошка исчез.
Он долго не появлялся в «притоне». Мы уже решили, что у входа его скрутил дежурный сообщник злодеев. Но вот рядом с камином раскрылась старинная, как в замке, дверь, и Гошка возник. Решительный, как Геракл перед схваткой со львом.
Но схватки не получилось. Гошке обрадовались. Заговорили наперебой, заприглашали словами и жестами. Только беспутный Николка понурился и запереступал ногами в коротеньких штанах и синих колготках. Так, словно очень захотел в туалет.
Гошка взял брата за шиворот. Послушал еще Пьеро, очкастого и квадратную тетку, повернул лицо к окну и махнул нам.
Мы обогнули дом и отыскали дверь.
В помещении было очень тепло и пахло столярным клеем. И еще всякой смесью: пыльной тканью, красками, ржавчиной и дровами.
Гошка уже не держал брата за шиворот. Николка сидел верхом на пушке. Очкастый оживленно объяснял:
— Он появился на пороге, словно этакий посланец небес. Мы спрашиваем: «Тебе что, дитя?» А он молчит и оглядывается. Причем этак по-хозяйски. Наконец снизошел до разъяснения, что гулял, заглянул в окно и стало ему интересно. Это, безусловно, делает нам честь. Но тем не менее мы уже собирались сопроводить юного гостя домой, ибо догадывались, что там отсутствие этого чада создает некий дискомфорт. А тут — явление старшего брата, в очах которого справедливое негодование…
— Щас он узнает негодование, — мечтательно сообщил Гошка. — Всыплю мерзавцу…
— Ладно. Потом, — отозвался Николка. Покладисто, но без боязни.
— Нет, сейчас!
— Постойте, юноша… Ваши чувства, конечно, понятны, однако нет ли во всем этом вмешательства судьбы? — перебил Гошку лысый. — Судьба эта явно послала ребенка на нужную нам роль.
— Какую еще роль? — мрачно отозвался Гошка.
— Охотно раскрываю секрет… То, что вы видите вокруг, не свалка и не мастерская сумасшедшего художника. Это небольшой, не очень знаменитый, но полный надежд на славное будущее театр. Самодеятельный и народный. Театр Демида… Слева, — лысый указал на квадратную тетку (или девицу), — наша беззаветная Маргариточка, заведующая реквизитом и всей материальной частью, а также художница по костюмам. Справа… — он кивнул на смуглого тонколицего парня, который стягивал через голову «пьеровскую» кофту, — гениальный трагик, но прежде всего драматург Шурик Половцев, синьор Алессандро, как именуют его друзья. Немногословен, но безотказен и неутомим в любой творческой работе…
— Не надоело тебе? — сказал синьор Алессандро.
— Я ввожу гостей в ситуацию, дабы они не заподозрили нас в черных замыслах…
— А что такое «Демида»? — спросил Вячик. Он живо оглядывался, ему здесь явно нравилось. Мне тоже.
— Не Демида, а Демид! — возгласил лысый. — Демид Полянский. Это, с вашего позволения, как раз я. Бессменный руководитель и главный режиссер в этом храме искусства… Остальных представителей творческого коллектива здесь пока нет. Он, коллектив этот, невелик числом, но богат талантами. И намерен раскрыть их в гениальной постановке «Огниво»…
— По Андерсену, что ли? — вставил я.
— Именно! И-мен-но! Андерсен — наш кумир. Но он известен зрителю прежде всего в переложениях Шварца. Шварц, конечно, блестящ, но, на наш современный взгляд, излишне традиционен. И вот Шурик сочинил по знаменитым сказкам свою пьесу. А в пьесе есть пролог. Там к сочинителю дождливым вечером приходит промокший кудрявый мальчик. Сочинитель отогревает его, а этот негодник вместо благодарности ранит беднягу в сердце стрелой. Как вы догадываетесь, стрелой любви. Потому что он не кто иной, как Амур… Наша труппа, как я уже упоминал, полна талантами, но взрословата. Нужен ребенок…
— Не буду я Амуром, — вдруг сообщил с пушки Николка. — Амуры голые. Я видел на картинке.
— М-да… — Демид зачесал лысину.
— Тебе сделают спереди листик, — язвительно пообещал Гошка. — Подорожник.
— Себе сделай. Лопух…
Мы запереглядывались и захихикали. Все, кроме Гошки. Младший братец-то был не без юмора. Интересно: назвал он лопухом Гошку или посоветовал ему лопух вместо подорожника?
— Мы тебе сошьем зеленые штанишки, — пообещала Маргарита. — С крылышками на лямках. Так будет даже забавнее.
— А на штанишках все равно листик, — злорадно добавил Гошка. Николка не удостоил его взглядом.
— А лук будет настоящий?
— Разумеется! — обрадовался Демид. — И после спектакля ты получишь его в награду.
— Тогда ладно.
Маргарита стала угощать нас чаем в больших фаянсовых кружках. С мелкими черными сухариками. Было уже поздно, однако мы не устояли перед соблазном. Сели на чурбаки у огонька.
Огонь был добрый. От ласкового тепла у меня даже перестали чесаться изжаленные в зарослях ноги. В этот почти летний вечер я был в старых обгорелых штанах, а под мостами и у заборов ожила задубевшая было крапива и перед окончательной гибелью кусалась по-крокодильи. К тому же и я, и Вячик, и Гошка были в репьях — теперь мы их отцепляли и бросали в камин.
На Николку больше никто не досадовал. Гошка обещал поговорить с родителями и привести «этого окаянного бомжа» на репетицию.
— Только вы следите за ним…
Демид прижал кружку к груди и поклялся.
На улице Гошка сказал:
— А я тебя помню. Вы с бабушкой нам рамку заказывали.
— Я тебя тоже узнал.
— А почему вы не звоните?
— Бабушка ваш номер посеяла.
— А отец ногу сломал. Второй месяц дома сидит. Но рамку сделал! Поехали к нам!
— Поздно сегодня. Дома будет мне «рамка»…
Но тут выяснилось, что Гошка и Николка живут в квартале от Насти. Мне все равно надо было вернуть ей «Каму».
Гошка сел на «Каму» и хотел устроить Николку на багажнике. Но тот вдруг заявил:
— Хочу с ним! — И ко мне (мы с Вячиком собирались ехать на его велосипеде). Непонятно, отчего он так. Может, все еще дулся на брата?
Спорить было некогда. Вячик сел к Гошке, а Николку я посадил перед собой, на раму дребезжащего «Прогресса».
Покатили с ветерком. Николка сидел тихо. Но когда ехали вдоль длинного неровного забора, этот малыш вдруг сказал:
— А ты знаешь, что этот забор на самом деле поезд?
Я не стал допытываться: почему поезд? Ответил: «Конечно».
Над забором катилась, не отставая от нас, выпуклая луна. Николкина макушка была рядом с моим подбородком. Его локоны отчего-то пахли сухой теплой травой…
Наконец приехали, отдали «Каму» Насте. Она уже волновалась.
— Не за велосипед, а за вас, дурни…
Через две минуты мы оказались дома у Гошки и Николки.
Их мама — пожилая, но маленькая, как девочка, — коротко возрыдала над вернувшимся блудным сыном.
— Бродяга ты бессовестный! Не смей больше…
Гошка повел нас в комнату. Там, взгромоздив загипсованную ногу на табурет, полулежал на диване знакомый клочковато-бородатый мастер. Завозился.
— Ну что? Отыскался обормот? Доберусь я до него однажды. Кабы не нога…
Заметно было, что он приложился к бутылочке, слегка пахло спиртным. Но больше пахло деревом, стружками.
— Папа, ребята помогали Николку искать. Ты вот его, Альку, помнишь? Он с бабушкой рамку заказывал.
— А! Ну как же! Гошик, дай с полки!
Гошка грузно встал на табурет у стеллажа со всяким инструментами и фигурками из желтого дерева. Потом спрыгнул (мигнули лампочки).
— Вот…
Рамка была как прежняя. Ну, только лак свежий. Узоры — в точности. Я взял ее в ладони, пригляделся. Она, кажется, была склеена не только в углах, но и пополам — где верхний и нижний бруски.
Гошкин отец опять повозился и сказал с удовольствием:
— Заметил? Я не стал делать ее новую целиком, а заменил сгоревшую половину. Можно считать, что это отреставрированное изделие. Так оно, наверно, лучше? Семейная реликвия все-таки…
— Ух ты… — Я побаюкал рамку, как котенка. — Бабушка просто растает…
— Не надо, — с налетом важности улыбнулся Гошкин отец. — Роль Снегурочки не для бабушек. Скажет спасибо, и ладно…
— Спасибо, — сказал я. — Только знаете что? У меня с собой денег-то нет, я не знал… Можно, я рамку сейчас возьму, а завтра мы обязательно расплатимся? Мне рамка нужна, чтобы дома не влетело за поздний приход. А то мы столько мотались по улицам… — Это я деликатно намекнул на свои заслуги в поисках Николки.
— Забирай, забирай, — великодушно сказал мастер.
— Вот хорошо! А… сколько денег надо будет принести? — И подумал: найдутся ли они нынче у бабушки?
Он довольно улыбнулся:
— А нисколько не надо. Вы теперь вроде как друзья с Гошиком. К тому же мне эта работа была одна радость. Можно сказать, приобщился к старинным мастерам.
— Ой… спасибо. Только бабушка, наверно, не согласится. Она в таких делах такая… щепетильная.
Гошкин отец насупился, но, по-моему, не всерьез.
— Понятно, бабушка человек принципов. Но вот я тоже щепетильный. Да… Если мой подарок не берут, я обижаюсь.
— А это подарок, да?
— Да. И потом, не бабушке, а тебе. Такая вот ситуация…
— Тогда… еще раз спасибо.
— Меня зовут Дмитрий Алексеевич, — сообщил он и почесал клочковатую бороду с крошками. — Заходите к нам, братцы. Гошка у меня положительный. А может, придется опять Николку ловить… Я вот доберусь до него, только встану.
Он велел Гошке найти плотную бумагу и упаковать рамку.
После этого мы с Вячиком понеслись домой.
Дома, конечно, все уже «стояли на ушах». Отец, правда, сохранял внешнее спокойствие, зато мама успела побывать дома у Вячика. И там узнала, что «этот негодяй тоже еще не появлялся, а когда появится, получит за все по полной норме». Папаша у Вячика был молчалив и крут. Мать шумная и быстрая на руку: сперва даст по шее, а потом уже разбирается и жалеет после времени. Но я надеялся, что на этот раз Вячику зачтется уважительная причина. И мне тоже!
— Мы не гуляли! Человек пропал! Маленький! Мы искали по всему Стекловску!
Ну, в ответ, конечно: «А о нас ты подумал? Мы решили, что ты сам пропал! Ты знаешь, какая в городе криминогенная обстановка!» Но это уже так, на тормозах. Нашелся ребенок, можно вздохнуть и порадоваться. Поворчали еще, дали вареной картошки с молоком.
Потом я поманил бабушку в ее комнату.
Ну, она прямо помолодела, когда рамку увидела.
— Какая прелесть…
А когда про все узнала, даже прослезилась чуть-чуть.
— Я сразу увидела, что этот Дмитрий Алексеевич очень милый человек, с особой внутренней интеллигентностью. И какой мастер! Истинный художник… Алик, ты передай ему, что я не нахожу слов. И всей душой… ну, ты понимаешь…
— Понимаю, понимаю… Ба-а! Ты ведь готова была на любую плату, верно?
— Что ты имеешь в виду? — Тон бабушки стал посуше.
— Не могла бы ты дать мне из сэкономленных денег хоть ма-а-ленький процент?
— Странно… Разве ты автор этого произведения?
— А кто это произведение отыскал и принес?
— Д-да… Но откуда у тебя столь корыстные проявления? И зачем тебе деньги?
— На водку, наркотики и закупку оружия. Решил начать настоящую мужскую жизнь.
— Сейчас я тебе покажу мужскую жизнь! Говори серьезно!
— Если серьезно, то скоро у Пшеницыной день рождения.
— Не у Пшеницыной, а у Насти.
— Ага. И еще у Стоковой. У Сони. Я обещал, что приду с подарком…
Я так умотался в тот вечер, что лег сразу после разговора с бабушкой. Думал, сразу усну. Но опять не спал до полуночи. Луна выкатилась в середину неба и сделалась очень яркой.
Я завернулся в одеяло и сел на подоконник. Многие не любят полнолуния, говорят, что от него исходит какое-то вредное влияние. А мне нравится круглая луна. По-моему, как раз при ее свете происходят всякие чудеса.
Вот и сегодняшний вечер оказался почти сказочный. Эти переулки в сумерках, заросли, журчание воды под мостами, рыскливые кошки, желтые окна… И театр Демида, похожий на кладовую вещей из разных волшебных историй… И даже в тревоге за Николку была приключенческая напряженность. Как в моих некоторых снах, когда я кого-то ищу, догоняю в запутанных улицах таинственного города.
Эти сны обычно обрывались на середине. А нынешняя сказка раскрутилась до конца. И конец оказался счастливый…
Я вспомнил, как вез на раме малыша Николку и как волосы его пахли скошенной травой. И как он спросил:
«А ты знаешь, что этот забор на самом деле поезд?»
Я не удивился Николкиному вопросу. Понял, что Николке известны странности мира так же, как и мне.
Эти странности я называл словом, которое придумал давным-давно: «Многоразность».
Еще в дошкольные годы я стал понимать, что у одной и той же вещи может быть множество видов и свойств.
Я знал, например, что переднее колесо у велосипеда рыжего мальчишки Вадика — колесо только в здешнем, ближайшем мире. А в соседнем оно — круговертящаяся толпа на рыночной площади. А еще — плоская спиральная галактика в чудовищно отдаленном космосе (отдаленном и в то же время очень близком — рукой можно дотянуться).
Мне было понятно и то, что фильм «Золушка» — это еще и серебряный шар на новогодней елке, и поросшая желтыми одуванчиками поляна за гаражами, и серебристый купол городского цирка… А тополиная аллея недалеко от гимназии была еще коробкой цветных карандашей в ранце незнакомой девочки и большим, с побитой зеленой эмалью чайником на кухне бабушкиной знакомой тети Риты…
Можно сказать, конечно, что все это чушь и бред. Это, мол, самые разные вещи, нет между ними никакой связи. Но я-то знал, что есть. В каждой вещи скрыто ядро, ее сущность, обросшая множеством свойств. И эти свойства в разных мирах проявляются в совершенно разных, неожиданных формах. А то, что миров множество, что вселенная многослойна, как толстая книга, я тоже ощущал с давних пор. А теперь об этом и ученые говорят…
Я знал, что если попаду в другой мир, могу узнать в афишной тумбе свои старые ботинки, а в летящем над крышами самолете домашнее задание по математике…
Когда рыжий Вадик влепился на велике в гараж и в колесе полетели спицы, рынок на площади прикрыли и перенесли за город. А что там стало с далекой галактикой, не знаю. Надеюсь, что обошлось. В конце концов, колесо-то Вадик починил…
А когда мы нынче вечером катили вдоль забора, где-то мчались на велосипедах (или на конях) мальчишки вдоль стоящего у перрона поезда с квадратами освещенных окон. Может быть, им нужно было успеть заскочить в вагон, чтобы куда-то не опоздать. Чтобы в дальнем мире не оборвалась важная взаимосвязь…
Я понимал, что говорить с другими про такое — себе дороже. Отец скажет, что надо вовремя ложиться спать. Мама, чего доброго, поведет в поликлинику: нет ли у сына какого-нибудь синдрома? Бабушка… даже она лишь покивает и погладит по голове: детские фантазии.
Настя и Вячик — они хорошие люди, но… Настя по доброте душевной просто сделает вид, что поняла. А Вячик, чего доброго, отпустит шуточку. В нем иногда пробивалось этакое ехидство.
А вот Николка… Нет, говорить с ним я не собирался. Он скорее всего и сам не понимал, что чувствовал. Но передо мной словно зажглась в темноте светлая точка. Не злая, не горящая, а хорошая такая искорка. Значит, есть линия…
В летнем лагере инструктор Володя как-то завел с несколькими «поповичами» научную беседу. Это была смесь геометрии с рассуждением о тайнах пространств.
«Возьмем в пространстве точку. Через нее можно провести бесконечное множество линий. Правда ведь? Но как быть, если среди этих линий вам надо найти одну? Ту, в которой скрыта важная для вас истина! Это в миллион раз труднее, чем отыскать иголку в стоге сена… Но вот в пространстве появляется еще одна точка. С теми же свойствами, что и ваша. Понятная вам, просто родная. И через две точки — через вашу и через ту — можно провести лишь одну-единственную линию! Она-то и будет той, что вы ищете. Безошибочной…»
Между мной и Николкой протянулась линия истины. Той, что «многоразность» существует во вселенной на самом деле.
Мне стало жутковато и… как-то очень просторно. Из окна, с высоты, были видны таинственные переулки. Блестела сквозь деревья Стеклянка. Я посидел еще, подышал поглубже, чтобы успокоиться. Подмигнул луне и перебрался на постель.
…И опять снился мне запутанный город с фонариками. Прямо по улицам бежали бесшумные поезда. Они как бы скользили с одного прозрачного этажа на другой. Сквозь этажи разных пространств прорастало круглое здание с разноцветными окнами. На выпуклой крыше здания сидела деревянная сова. На крыше и в то же время у меня на локте. Это была не только сова, но и вопрос: «А что, если точек не две, а много? Значит, линия будет не одна?»
Проснулся я вялый. Даже не сам проснулся, бабушка растолкала: «Сколько можно валяться…»
— Ба-а… Во мне какая-то разжиженность…
— Сходи куда следует, не будет разжиженности.
Ну вот. Культурный человек…
— Я правду говорю. Полная расслабленность организма… Может, у меня СПИД начинается?
— Весьма возможно. От него хорошо помогает чесночная клизма…
— Ну, ты можешь хоть раз в жизни серьезно поговорить с единственным внуком?!
— Если серьезно, то откуда в твою дурную голову влезла такая мысль? Ты знаешь, как заражаются СПИДом?
— По-всякому! Например, через инструменты в зубном кабинете.
— Тебе же доктор сказал: шприц одноразовый.
— А щипцы!.. А еще он мне в рот какой-то ковырялкой лазил…
— Инфекция СПИДа проявляется через много месяцев. У тебя, у «ковырялки», есть время, чтобы сходить за хлебом, сделать уроки, а потом еще закончить шестой класс. А возможно, и всю школу.
— Спасибо, утешила.
— Значит, не желаешь вставать? — Бабушка вышла и вернулась с кружкой.
— Ну, ты чего? Ба-а… Не надо! А-а-а! — Я закрылся с головой, но бабушка отдернула одеяло. И холодную воду — на голову, на плечи!
Я взвился ракетой.
— Видишь, как повеселел, — сказала бабушка.
— Я напишу жалобу в международный суд, в Страсбург. Там защищают права детей.
— Лучше сделай зарядку. Хоть раз в жизни.
— Я вчера назаряжался, на велике. До сих пор ноги гудят.
Но про СПИД я уже не думал. Умылся, съел на кухне гречневую кашу и пошел в булочную. И в другие ближние магазины и лавки: искать подарки.
Сперва я выбрал игрушку Соне: паровозик из прозрачной пластмассы. Инерционный. Его катишь — и внутри вертятся всякие шестеренки, а между ними сверкают искры.
А Насте я, собрав по карманам все деньги до последней мелочи, купил дискету с игрой про диснеевского львенка Симбу. Я знал, что у нее дома есть компьютер. И знал, что львенок ей понравится. Она говорила, что в восторге от мультика «Король-лев».
Мне этот фильм тоже нравился. У меня раньше была такая игра, только не на дискете, а на картридже для приставки «Денди». Теперь, конечно, ни приставки, ни картриджей не было — все сгорело. Но, признаться, эту технику я не так уж и жалел, все равно игры быстро надоедали. На большинстве из них одно и то же: прикончи противника любым способом — и будешь молодец. «Львенок» был, пожалуй, единственным исключением из них.
Гораздо больше я жалел нашу библиотеку. Правда, там было много старых книг, которые казались мне скучными: Писемский, Глеб Успенский, Шеллер-Михайлов — напечатанные еще до революции. Но были и Жюль Верн, и Стивенсон, и Носов с его «Незнайкой», и сериал про страну Оз… И подшивки старинного журнала «Родина», которые я любил разглядывать, погружаться в давнюю жизнь…
Сохранились лишь две подшивки «Родины», которые лежали в сундуке, и бабушкино Евангелие. Да еще томик со стихами Маршака — его бабушка тоже всегда прятала…
Настя и правда обрадовалась подарку. Даже заприплясывала. Даже сделала движение, будто хочет чмокнуть меня в щеку, но в последний момент одумалась.
А праздник был… ну, обыкновенный. Пришли мы с Вячиком, Олег Птахин, две девочки из нашего класса да Настина подружка-соседка.
Настины родители показались на минуту и куда-то ушли. Мы потанцевали под магнитофон. Я танцевать не умел, потоптался так, для порядка. Сперва с Настей, потом с толстенькой Верой Касаткиной (с которой Вячик сидел за одной партой).
Затем съели пирог и торт, выпили газировку. Посмотрели по видику короткие фильмы про Микки-Мауса. Они были недублированные, меня заставляли переводить. Ну, я переводил кое-как, через пень-колоду…
Олег намекнул, что неплохо бы поиграть на компьютере. Но Настя сказала, что, к сожалению, компьютер оккупировала Кристина, старшая сестра: она там готовит институтскую контрольную.
После этого еще попили чаю, доели остатки торта и стали расходиться.
Мы с Вячиком остались. Настя сказала, что у «Камы» разболтались конуса, нужна наладка.
— Давай ключи, — вздохнул Вячик.
Мы хотели пойти в сарай вместе с ним, но он хмыкнул:
— Сидите уж, чего там толкаться…
Когда мы оказались вдвоем, стало опять хорошо и просто. Мы уселись на диване, стали дожевывать карамель и болтать про то про се. Я рассказал про историю с Николкой. Как его искали.
Настя сказала, что знакома с Николкой и Гошкой — дома? — то недалеко друг от друга. И что фамилия у этой семьи — Стебельковы. А поскольку для Гошки с его круглым животом «тонкая» фамилия — один смех, то у него есть прозвище Арбуз. Так его кличут и на улице, и в седьмом классе. Учится Арбуз в нашей школе, только в первую смену.
Рассказ про Арбуза прервала Кристина. Возникла в комнате и сказала:
— Алик, я слышала, как ты Микки-Мауса переводил. Не мог бы ты мне помочь? А то у нас дома английского никто не знает, даже вот ни настолечко. Я в институте французский учу, а тут статья из американского журнала. Мне всего один абзац нужен…
Кристина была чересчур высокая, не очень красивая, но славная (может, потому, что Настина сестра). К тому же она меня назвала не Сашей, а по-дружески, Аликом.
— Но я, наверно, не потяну научный текст…
— Со словарем же! Попробуй, а?
Я пропотел над журналом и словарем почти час. Пришел Вячик, они с Настей опять сели за телевизор, запустили кассету с «Ералашем». Похохатывали там, в соседней комнате, а я все маялся. В конце концов на мониторе появилось вот что:
«Таким образом, наивно было бы считать, что анимизм есть лишь продукт древних верований. Он неизменно присутствует в большинстве нынешних религий. Логично предположить, что наши предки уже в эпоху первобытно-общинного строя интуитивно осознавали истину о бессмертии души и вечности человеческого духа. Истину, которая сейчас не вызывает сомнений у многих мировых величин науки».
— Уф… вот. Только не очень понятно…
— Спасибо, Аличек. По-моему, все понятно.
— Но я не перевел, что такое «анимизм». В словаре нет…
— А! Это вера в существование души и духа. Она зародилась в доисторическом обществе… У меня тема контрольной работы такая: «Анимизм как форма верования первобытных людей».
— А в чем отличие духа от души?
— Ну… Тут много тонкостей, я и сама до конца не разобралась… Дух — понятие более широкое, оно присуще не только человеку. Одухотворен весь мир. А душа — это сущность живой личности. И… ну, ее вечное информационное поле. Независимое от оболочки. Оболочка исчезает или меняется, а душа живет вечно…
Я вспомнил разговоры с бабушкой и недавние размышления при полнолунии. Спросил тихонько:
— А вы в это верите?
Кристина по-детски шмыгнула носом и ответила полушепотом:
— Ага… Мне кажется, что в какой-то точке вселенной все души однажды встретятся. Ну, по крайней мере, те, кто любил друг друга…
Настя заглянула в дверь:
— Что вы там шепчетесь? Тайны, да?
— Не мешай, у них роман начинается, — подал голос Вячик с явным ехидством.
— Да, начинается, — сказала Кристина. — А вам жалко? Вы тоже шепчетесь, может, у вас тоже…
— У нас не роман, а единство душ, — отозвался Вячик. Он, конечно, это просто так брякнул. Но получилось — будто поставил точку в беседе про анимизм.
К Стоковым я поехал на следующий день. Можно было заранее позвонить с автомата, но я не стал. Получилось бы, что напрашиваюсь в гости. А так — подарю игрушку и скорее обратно.
Я знал, что первоклассников отпускают домой рано. В двенадцать, ну в полпервого Соня должна быть дома. А может, Ивка уже вернулся или мама их не на работе — она дежурная медсестра и ходит в больницу через день. Если Сони нет, отдам подарок им: «Поздравьте именинницу за меня».
А если у них заперто, добегу до гимназии, разыщу первоклассницу Стокову там…
Открыл мне Ивка.
— Привет! — обрадовался я.
— Здравствуй, — тихо сказал он. — Заходи.
— Соня дома?
— На продленке она…
— Жалко. Ну, ты отдай ей мой подарок, когда придет… Вы, наверно, вчера ее день рождения отметили, да?
— Да нет, не отмечали мы. Так, поздравили…
— Ивка… Ты болеешь, что ли? Какой-то… не такой…
Он поднял глаза.
— Саша. Мы Митю похоронили. Неделю назад.
Господи Боже ты мой!.. Я сел тут в прихожей на что-то. Кажется, на пылесос в чехле. С паровозиком в руках.
Что сказать? О чем спросить? Чем помочь?
Разве тут поможешь! Разве утешишь…
Ивка молча стоял передо мной.
— Ивка… Когда его?
— Еще в сентябре. Почти сразу, как он туда прибыл. А привезли вот… недавно. В цинке… Не открывали, потому что… ну, он на мине подорвался…
Ивка не плакал. Видно, выплакал уже все слезы. Но говорил так, словно у него горло распухло.
— Чего боялись, то и случилось… Будто накликали… — Это он, наверно, повторял слова матери.
— А мама… она… — Я чуть не сказал: «Очень переживает?» Тьфу ты! Погано как — «переживает». Будто кошелек потеряла.
Ивка понял.
— Ну, она… старается при нас не плакать. А вот по ночам… Саша, пойдем в комнату. Чего здесь сидеть…
«Мне в школу надо», — чуть не сказал я. Невыносимо было. Казалось, тут воздух состоит из горя. Но уйти вот так сразу от Ивки я тоже не мог.
Разулся, бросил на пол рюкзак. Повесил куртку…
В комнате над обшарпанным пианино была приколота кнопками Митина фотография. Большая. С черной бумажной ленточкой на углу. Рядом висела его скрипка. И смычок. На скрипке блестел желтый блик. Невыносимо яркий. Горящая точка.
А Митя на снимке смеялся, смеялся…
— Ивка… А мы ничего и не знали.
— Мама хотела сообщить, да адрес ваш забыла. А телефона у вас нет… Да и все так случилось… неожиданно. Привезли…
Я кивнул. И все смотрел на снимок. Ивка сказал:
— Я сегодня в школу не пошел, голова заболела.
Я сел к столу. Покатал по его краю несчастный паровозик. Он заискрил.
— Вот, Соне привез. Не думал ведь…
Ивка чуть улыбнулся:
— Она обрадуется. Она теперь поменьше нас горюет. Ребенок все-таки.
Я чуть не завыл. Ивка с такой взрослой горечью сказал это «ребенок». Боже мой, а сам-то…
— А я тут уборкой занялся. Чего просто так сидеть…
— Давай помогу!
— Давай, — тихо отозвался он.
Мы пропылесосили половики, перемыли посуду, вытерли везде пыль. Говорили мало. Но все же Ивка рассказал, что на похоронах были военные, и какой-то офицер говорил речь, и солдаты три раза выстрелили в воздух из автоматов…
Потом я глянул на часы и понял, что успеваю лишь на третий урок. Или на четвертый.
— Ивка… Говорят, что никакая душа не умирает. В какой-то космической точке они все равно когда-нибудь слетятся вместе. Кто любил друг друга.
Он сказал серьезно:
— Хорошо бы.
А потом:
— Тебе, наверно, попадет за то, что опоздал.
— Не все ли равно?..
Только я вошел и двинулся к раздевалке, как навстречу (конечно же!) Клавдия Борисовна.
— Иволгин! Значит, ты лишь сейчас осчастливил школу своим появлением?
Я сжал зубы.
— Ты можешь, конечно, молчать. Это лучше, чем сочинять фантастические причины. А может быть, скажешь правду?
Я не стал молчать.
— Скажу правду. Я хотел поздравить с днем рождения одну первоклассницу, знакомую. Пришел и узнал, что у нее убили брата. В… горящей точке. Не мог я уйти сразу…
Мы посмотрели друг другу в глаза.
— Саша… что же это делается в мире, а?
«В озверелом мире…»
— Ты вот что… шел бы ты домой. Я вижу: все равно тебе не до уроков.
— А можно?
— Иди, Саша, иди…
Бабушка долго плакала у себя в комнате. Потом сказала, что завтра поедет к Стоковым.
— Конечно, мы не такие уж близкие знакомые, но все же я жила у них несколько дней. После пожара. Зоя Петровна замечательная женщина… Господи, каково ей сейчас…
Я молчал.
— А потом надо побывать на кладбище, положить цветы… Пойдешь со мной?
Я не хотел на кладбище. Я боялся всего, что связано с похоронными делами. И мысли о бессмертии души здесь не помогали… Ну да, я трус! Растоптать меня за это?
Я пошел на кухню, включил телевизор. Передавали «Новости». Все как всегда. Федеральные войска подвергались обстрелам двадцать три раза. Трое убитых, пятеро раненых. У какого-то здания взорвали очередное зарядное устройство… Упал еще один вертолет «МИ-8»… «Неизвестные» самолеты обстреляли мирное село, командование заявляет, что ему ничего про это не ведомо… Вырезали русскую семью. Вырезали чеченскую семью. Опять же — неизвестные… Террорист с двумя гранатами ворвался в детский сад, шесть детей ранено, трое погибли… «Такие же, как Николка Стебельков? У них волосы тоже пахли сухой травой?»
— Завершает наш выпуск спортивная информация…
Завершается выпуск, завершается день. Взрослые дяди провели его лихо, поразвлекались как умели. Тети тоже. Сенсация дня: молодая женщина, чтобы отомстить подвыпившему мужу, утопила в пруду трех своих детей. Старшему было три года. Врачи говорят: совершенно нормальная… Конечно, нормальная! Все нормальные…
А что на другом канале? Хрюша!
— Спокойной ночи, девочки и мальчики!
Будет, будет. Сколько ещё девочек и мальчиков постреляют, утопят и взорвут? И старших братьев. Баю-бай…
— Алик! В холодильнике банка с молоком. Ты, наверно, голодный…
«Пейте, дети, молоко — будете здоровы… Ешьте шоколад «Милки Вэй»! В нем столько коровьего молока, что он, того и гляди, замычит!»
Помычим, девочки и мальчики? М-му-у…
Ешьте, дети, карамель «Чупа-чупс» и никого не бойтесь. Дяди и тети — они же нормальные. Только немножко озверелые…
Озверелые люди.
Озверелый мир…
Оз… м-м…
Есть книжная страна Оз, волшебная. Была в ней волшебница Озма. Но это совсем другое, не здешнее.
А есть страна ОЗМ, не волшебная, настоящая.
«Озм-м-м»… Я нашел это слово! Это название!
И я замычал. Про себя… Или не про себя?
Бабушка появилась в дверях кухни.
— Алик, что с тобой?
— Ничего. Я в ванну… Не мылся неделю…
В ванной можно прореветься. Без свидетелей.
Я пустил из душа теплую воду. Скорчившись, забрался под тугие струи. Всхлипнул. Но вода молниеносно смыла слезы. Я добавил горячей воды — так, чтобы только-только терпеть. Помычал еще немного. И… меня отпустило.
Словно смыло с меня тяжесть и горечь.
Я подумал: ну, а что нового-то случилось? То же, что и раньше.
Жаль Митю. Но… я же почти не знал его. Правда, он один раз заступился за меня перед Лыкунчиком. Но он так же заступился бы и за любого другого… Все дело в том, что я увидел, как мучается Ивка. Но все же Митя — именно Ивкин брат, а не мой. Такие «не мои братья» гибнут каждый день, и до сих пор я не мычал, как от зубной боли.
«Или снова все дело в том, что ты трус? Боишься, что когда-нибудь это коснется и тебя?»
«Да нет же!»
«Не выкручивайся…»
Я разозлился на себя. Но страх не ушел. И я понял: надо заменить его другим страхом. Более привычным. Выбрался на резиновый коврик. Вода шумела, но я уже стоял не под струями, а перед большим зеркалом. Оно запотело, я протер его полотенцем.
И стал смотреть, нет ли у меня проказы.
Этой жуткой болезни я боялся не меньше, чем СПИДа. Пожалуй, даже больше. Потому что прокаженных отсылают в специальные больницы, закрытые от всего мира. Далеко от дома…
Бабушка говорила, что проказа встречается очень редко и главным образом на юге, в отсталых странах. Но я читал, что бывает и у нас.
Нет ли на теле мертвых белых пятнышек или кольцеобразного розового лишая? Глянул одним глазом, другим… Кажется, кожа чистая, можно смотреть смелее…
Было бы на что смотреть! Доходяга. Ладно хоть, что рост нормальный для своих одиннадцати. Не самый большой в классе, но и не малек. Если даже и не подрасту больше, буду все-таки не карлик, а очень низкорослый мужчина…
Мужчина ли? Я покосился. Тьфу! Сам-то хоть немножко расту, а там ничуточки… В лагере, когда потихоньку рассуждали об этом и смотрели, у кого какой, я под удобным предлогом ускользнул, чтобы не срамиться… Правда потом наш инструктор Володя узнал об этом разговоре и ругать не стал и спокойно объяснил, что величина тут не играет никакой роли. Не грустите, мол, кто не чемпион.
После этого он устроил сбор «Мужские беседы».
«Поповны» отправились в лес с инструкторшей Люсей (возможно, для «женских бесед»), а «поповичи» собрались на костровой площадке. И Володя многое нам разъяснил. Конечно, откуда берутся дети, все и так знали, про это даже для дошкольников книжки есть. Но Володя говорил и про СПИД, и про тех сволочей, которые заманивают ребятишек для всяких гадостей, и про то, что нельзя позволять себе становиться безмозглыми животными. Конечно, приходит время, когда у мальчишек появляется особый интерес. И хочется подглядеть, как там девчонки в раздевалке… ну и так далее. Потому что природа. Но природа тоже бывает всякая. Нельзя ее лишать красоты и тайны. Без красоты и тайны не бывает настоящей любви, а только инстинкт. А люди, у которых вместо человеческих чувств инстинкты, — они даже не совсем люди.
— Из них-то и получаются вот такие… которые могут наступить другому сапогом на горло и не дрогнут.
— Таких ведь много… — тихонько сказал самый маленький «попович» Дима Валетов.
— Но вы-то хоть не будьте такими, — так же тихо попросил Володя. И взял гитару. И…
Это у них в мединституте была в ходу такая песенка.
А кем и где был Володя до института, он не рассказывал. Ходил только слух, что у него есть медаль «За отвагу». Мы все-таки прижали его однажды: за что медаль? Он сказал неохотно:
— Надо было вытащить пацанят из больницы, ее обстреливали. Нас было трое. Ну… а уцелел я один.
— А ребята? — спросил Дима Валетов. — Их всех вытащили?
— П… почти…
— За это не медаль надо, а Героя, — сказал кто-то шепотом. Володя усмехнулся и опять взял гитару.
…Бабушка застучала в ванную.
— Ты забыл белье и полотенце!
Я приоткрыл дверь, высунул руку. Взял сверток и сразу — щелк запором!
— Будто не видала я тебя, как ты есть, — сказала бабушка за дверью. — Чудо гороховое…
Я вытерся, натянул трусы и майку. Глянул в зеркало опять. Какой-то прыщик на плече… Нет, показалось… А вид все-таки не такой уж дохлый, даже спортивный. С Вячиком не сравнить… Мускулов, конечно, меньше, чем хотелось бы, но все же что-то есть… Я расправил плечи, встал прямо. Интересно, сколько же все-таки во мне сантиметров? Таких берут уже в армию или нет?
«Боишься?»
«Да не боюсь я! Я…»
Я себя обманывал, вот что! Ничего я не забыл! Ничего не прогнал от себя! Обман это! Позади всех мыслей все равно была та самая: «Митя Стоков… Митя Стоков…» И еще: «Озм… Оз-м… Оз-зм-м-м…»
А в зеркале стоял прежний я, настоящий — маленький, тощий, с волосами-сосульками, с отчаянием на противном розовом лице… Ну, я и дал по башке тому, кто в зеркале!
Я, конечно, не хотел, чтобы зеркало вдребезги, не такой уж я псих. Просто не рассчитал. Посыпалось, зазвенело. Бабушка затрясла дверь. Я отдернул щеколду.
— Что случилось? Алик!
— Поскользнулся, локтем разбил… Ну, будет мне от мамы…
— При чем тут «будет»! У тебя кровь! Почему не на локте, а на ладони?
— Это я потом, осколком…
Я закутался в махровый мамин халат и улегся на свой диван. От него все еще пахло мебельным магазином.
А в ушах звенело: «Оз-з-зм-м-м…»
Пришли родители. Ругать за зеркало не стали. Бабушка им сразу сказала про Митю. Они долго о чем-то говорили на кухне. Потом ко мне пришел папа, сел рядом.
— Что, старик, суровая кругом жизнь, да?
— Озм…
— Что?
— Озверелый мир.
— Пожалуй, ты прав… Ты на меня не сердись, если я иногда такой… набыченный.
— И ты на меня…
— Договорились.
Заглянула бабушка.
— У тебя, милый мой, нет ли жара? — Потрогала лоб.
— Нету… Ба-а, поедем завтра к Стоковым вместе.
— А школа?
— Можно же с утра… А в воскресенье на кладбище. Тоже вместе…
Но никуда мы вместе не поехали. Утром я не встал. И провалялся неделю. Приходила сумрачная женщина-врач. Не могла определить, чем я болею. Температура и слабость, а горло чистое, внутри ни хрипов, ни болей. Говорила сердито, будто я виноват в ее непонимании.
Забегали Вячик и Настя. Я им улыбался, но разговаривал слабо. Мне в комнату перетащили телевизор, но я смотрел его редко. А новостей совсем не смотрел.
По ночам я чувствовал разлад души и тела. Своего тощего тела и души, уставшей от этого звука: «Оз-зм-м…» Разлад заключался в том, что душа как бы отделялась и смотрела на меня, на дремлющего, со стороны. Это было не страшно, даже интересно. Но и грустно тоже.
А еще я размышлял о многоразности вещей и явлений. О том, например, что наш телевизор в другом мире это живая серая кошка с котятами, а еще в одном — заброшенная крепость с поржавевшими пушками.
О Мите и обо всем таком я старался не думать. Но помнил.
А однажды с Вячиком пришел… Гошка Стебельков! И Николка с ним. Я повеселел:
— Арбуз! Привет!.. Ой… — Он ведь не знал, что мне известно его прозвище.
Но он был добрый, не обиделся:
— Ясно, что Арбуз, все так зовут… Меня к тебе вот этот артист заставил пойти. «Хочу, — говорит, — к тому, кто меня на велосипеде вез…»
Николка сидел на табурете и качал ногами. Я спросил:
— Забор — это поезд? Так же, как раньше?
— Да. Только забор будто стоит. А поезд мчится.
— Николка, садись ближе.
Он сел на постель. От него опять пахло сухой травой. Мы молчали и понимали друг друга.
— С театром-то как? — спросил я Арбуза.
— Таскаю его на репетиции. Через день…
— Мы тоже иногда заглядываем к Демиду, — сказал Вячик. — Я… и Настя. Ты как поправишься, приходи тоже.
В те дни, когда я болел, на улице было холодно и промозгло. Деревья совсем облетели, сыпала морось. Я смотрел в серое окно, и мне хотелось лета. Зеленого и беззаботного, как в лагере «Богатырская застава».
Но вместо лета пришла, конечно, зима. В осенние каникулы выпал снег. И весь Стекловск при взгляде из окна стал похож на новогоднюю открытку. Это было, разумеется, не в пример лучше осени. Правда, Вячик часто ныл, жаловался на холод…
Жизнь шла обыкновенно. Включишь телевизор — там пальба, взрывы и кандидаты в депутаты, которые поливают друг друга, а от себя обещают народу райскую жизнь. Впрочем, народ назывался уже не «народ», а «электорат». (Отец сказал, что так ему и надо.) А мы, школьники, назывались уже не «ребята», не «подростки», а «тинейджеры». Вот так! Бабушку от этих слов просто коробило.
Андрей Андреич на уроках физкультуры бодро командовал:
— Тинейджеры! В обход по залу шагом марш! Вы должны расти бодрой и сильной сменой нашему славному электорату!.. Птахин! Если мы на данном уроке не придем с тобой к консенсусу, твой рейтинг в моих глазах упадет окончательно…
Отец, когда слушал предвыборные выступления, морщился, как от боли в желудке.
— Ну, до чего неизобретательно врут…
А про одного политика сказал:
— И этот туда же… Посмотрите, у него никаких мыслей, только инстинкты. Питекантруп.
— Питека́нтроп, — поправила мама.
— Питекантро́п… — И отец вдруг по-мальчишечьи хихикнул:
— Максим! Здесь же ребенок! — возмутилась мама.
— Я не же-ребенок, а тинейджер… Папа, ты мне потом скажи это еще раз. Я завтра в школе ребятам…
С отцом у нас было как-то неровно. То все в порядке, то опять поругаемся и надуемся. Причем всегда из-за каких-то мелочей, необъяснимо. То вдруг он вспылит, то меня обида возьмет. Мама говорила:
— Ну-ка разойдитесь по разным комнатам. Хуже маленьких…
А дни бежали быстро-быстро. Потому что короткие. Уроки, уроки… В свободное время мы катались на лыжах или на листах фанеры с наклонного берега Стеклянки у дома Стебельковых. Мы — это Арбуз, Настя, Вячик и я. И Николка часто был с нами. А иногда и другие ребята — знакомые и полузнакомые.
Бывало, так обледенеем, что куртка и штаны звенят, как латы.
Потом шли мы домой к Арбузу — оттаивать. Гошкина мама давала нам по кружке горячего чая.
В комнате Стебелькова-старшего всегда горела яркая лампа. А сам Дмитрий Алексеевич сидел у окна с деревяшками и ловко орудовал стамесками и резцами. Впрочем, случалось, что лежал на диване и похрапывал. Это, если удачно продаст товар и отметит такое дело.
Перед Новым годом он подарил всем нам по маленькому деревянному гному.
Бывали мы и в театре Демида. Там нас принимали как своих.
Демид по образованию был никакой не режиссер, а математик. Раньше преподавал в институте. У него даже и лицо-то было «математическое» — треугольник с двумя нолями. Верхняя часть треугольника — плоская, как сковородка, лысина. Боковые стороны — щеки, которые сходились к бородке-клинышку. А ноли — круглые очки. Он никогда не унывал, хотя на треугольном лице порой и появлялась озабоченность.
Дело в том, что театр был неофициальный. Зарегистрировали его вовсе не как «храм искусства», а как предприятие по переплетному делу. Иначе трудно было почему-то отстоять это помещение. Ну, и были у Демида всякие постоянные хлопоты с районными властями, с налоговой инспекцией, с теми, кто не прочь был оттяпать это здание у театра.
Заботы заботами, но репетиции всегда были праздниками. Со смехом и веселыми спорами, с перерывами на «экспресс-чаепитие».
Актеров было всего семеро (кроме синьора Алессандро — трагика и драматурга). Три девушки и четверо ребят, почти все студенты. Чем-то они напоминали инструктора Володю, когда тот бывал в хорошем настроении.
Ну, и был, конечно, еще один незаменимый актер — Николка Стебельков. Исполнитель роли Амура в Зеленых Штанишках (так она официально именовалась). У него эта роль получалась прекрасно. Лук был с резиновой тетивой, а стрела с присоской…
А Вячик, Арбуз и я помогали во всяких технических делах: клеили картонные каски для сказочных солдата и генералов, подкрашивали декорации.
Настя у Демида не бывала. Как-то случилось, что этот интерес в ту пору ее не коснулся. Она с Катей Донцовой (тоже из нашего класса) занималась в кружке мягкой игрушки. Они шили там из лоскутков разноцветных тигров, кошек и клоунов. Одного такого клоуна подарила Настя Николке.
Николка больше не убегал из дома. Видимо, его страсть к приключениям и загадкам теперь поглощалась театром. Но Арбуз однажды пожаловался, что по ночам «этот ненормальный» часто не спит. Сидит в постели и смотрит в окно. Особенно если в окне есть луна. Не важно, какая — круглая или полумесяц…
Мы с Николкой быстро переглянулись.
Разговор был после репетиции, когда все сидели у камина.
Один из актеров, длинноволосый студент Вася, сказал серьезно:
— Лунатизм есть не что иное, как стремление вырваться из нашего привычного трехмерного пространства в иные миры.
«Нет, — подумал я. — Тогда бы Николке полностью хватило театра. Ведь это как раз и есть параллельный мир, который рядом с нашим, обычным…» И посмотрел на Николку снова.
Николка сказал, глядя в огонь:
— Луна — это мохнатый мишка, которого бросили. Ему скучно.
— Теперь уже не скучно, раз ты его нашел, — утешил я.
— Я еще не нашел, — вздохнул Николка.
Остальные, по-моему, не очень поняли нас. Но заговорили про всякие тайны мира, про НЛО, про Бермудский треугольник и другие загадочные места.
А скоро оказалось, что одна такая тайна совсем рядом с нами.
За неделю до Нового года я проснулся как от резкого телефонного звонка, хотя телефона у нас не было. На шторе дрожал оранжевый отблеск. Я подошел к окну.
Ночь была светлая, снежные облака отражали излучение городских огней. Этот ровный свет разбивался пожаром. Что-то горело за далекими крышами — там, где подымалась таинственная сосновая роща. На мохнатых заснеженных кронах дрожали отблески пламени.
Утром пришел Вячик и сказал, что сгорел забор вокруг секретной зоны. Весь. Будто зажгли его сразу во многих местах…
Было воскресенье, и в этот день мы опять собрались у Демида. И после репетиции, глядя на огонь в камине, вспомнили ночной пожар.
— Как же теперь там будут охранять секретность-то? — с легким злорадством сказал Вячик. — Она, эта зона, теперь совсем открытая.
— Да нет там никакой секретности, — вдруг отозвался Демид.
— Как же это нет? — не поверил Арбуз. — Такой был заборище с проволокой…
— Забор и проволока — это от прежних времен. А с прошлого года там пусто. Два заброшенных домика, вот и все.
— А вы откуда знаете? — с вредной ноткой спросил Вячик.
— Мне ли не знать… Там работал Федя Полянцев, мой приятель и коллега по институту. Начальник экспериментальной группы… Их всего-то было там семь человек…
— А что они изучали? — не выдержал я. — Это военный секрет, да?
— Дело не в секретах. Если бы кто-то и захотел разведать их дела, все равно ничего бы не понял. Это требовало… ну, как бы обостренного слуха, особого настроя сознания. Такие там собрались люди… А забор поставили для того, чтобы посторонние не нарушали чистоту эксперимента. Не топтали территорию Завязанной рощи…
— Какой рощи?
— Завязанной. Такое у нее название, известное узкому кругу… Это одна из точек, в которой планета наиболее активно проявляет свои странности. Так утверждали те ребята. Говорили, что изучают «закономерности странного мира»…
«Какие?» — чуть снова не спросил я. Но не посмел. Огоньки камина плясали в очках Демида. Его друзья — Маргарита, Алессандро, Вася и другие актеры — напряженно молчали. Наверно, им было кое-что известно. И, может быть, они осуждали Демида за излишнюю разговорчивость. Но он посмотрел на меня и сказал:
— Там достигались странные эффекты. Например, я видел фотоснимки, где в небе над верхушками сосен одновременно круглая луна и полумесяц…
— Это легко подделать, — заметил Вячик. И оттопырил языком щеку. Мне захотелось дать ему по шее. Но Демид сказал снисходительно:
— Разумеется. Но зачем подделывать? Они ведь не хотели хвастаться своими достижениями. Наоборот… А на другой фотографии позади современной трансформаторной будки возникла церковь, которая в тех местах стояла сто лет назад, а после революции была взорвана… И хронометры там отставали на четыре секунды в сутки… Ну, это мелочи. О крупных открытиях ребята старались молчать…
— А почему у них все закрылось-то? — недовольно спросил Арбуз.
— Потому… Как раз потому, что кое-кому захотелось, чтобы секреты эти стали именно военными… А представляете, если бы господа генералы научились смещать пространства или корректировать информационное поле планеты. Или проникать в межпространственные области, а оттуда в прежние времена, чтобы наводить там свои порядки…
Кажется, он говорил серьезно. Однако мы все же хихикнули, посмотрели на толстого Мишу Варницкого и тощего Матвея Хвощина. Эти парни играли в пьесе «Огниво» генералов. Солдат в королевской армии был один, а генералов двое. Они все время спорили, кто главнее, и проявляли согласие только тогда, когда муштровали бедного солдата. Потом они докладывали королю:
— В рядовом составе армии вашего величества царит полное единодушие!
Демид помолчал и продолжил рассказ про Полянцева и его друзей:
— Вот… И не стали они двигать это дело дальше. Ушли. Не захотели работать на «князей тьмы»…
У меня вырвалось:
— На князей Озма…
Демид быстро повернулся ко мне. И стал смотреть сквозь хрустальные круглые стекла — так внимательно…
Я смутился, струхнул даже.
А он медленно спросил:
— Голубчик мой, ты где слышал это слово?
— Я… не слышал. Оно само… Ну, оно придумалось мне однажды. Это значит «Озверелый мир»…
— Да… Федя Полянцев расшифровывал это научнее: «Области затухающей мысли». Но в общем смысл тот же. Когда затухают мысли, остаются инстинкты и нарастает зверство.
Это была линия. Между ученым Полянцевым и мной, пацаном из шестого «Б». Но я не сказал об этом, постеснялся.
Вячик настороженно спросил:
— А их не могут опять посадить за проволоку? Насильно. Чтобы работали.
— Я же говорю: они ушли…
— Найдут!
Демид усмехнулся:
— Не найдут. По крайней мере, Федю. Он кинул на плечо свой рюкзак и прямо оттуда ушел по дороге…
— Догонят, — сказал Вячик.
Демид глянул на него, как недавно на меня.
— Мальчик, есть дорога, а есть Дорога.
— Это что? — спросил вдруг Николка. До этого он молчал — сидел на коленях у могучей Маргариты и помешивал дюралевой саблей угольки в камине.
Теперь Демид внимательно глянул на Николку.
— Что такое Дорога, очень трудно объяснить… Так же, как, например, что такое Живая Межзвездная Сеть, обратное поле молекулы или структура многомерного континуума.
— Дорога всегда Дорога, — сонно сказал Николка и привалился щекой к свитеру Маргариты. И я понял: он хотел объяснить, что в отличие от других вещей Дорога во всех мирах одна и та же. Не может быть ничем иным.
— Он не вернется? — спросил я у Демида про Полянцева.
— Кто его знает… А от его сотрудников без него самого ничего не добьются. Он сводил в себе все гипотезы воедино. Потому что занимался главным вопросом: закономерностями причинно-следственных построений в этом самом многомерном континууме…
— Как это? — недовольно спросил Вячик.
— Вот пример: ты бежишь по тропинке и запинаешься. Причина — камень на этой самой тропинке. Следствие — шишка на лбу. А может ли быть наоборот? Камень появляется оттого, что вскочила шишка?
— Не-а, — удивленно сказал Арбуз.
— «Не-а» — это в нашем привычном мире. Но при некоторых обстоятельствах случается, что причина и следствие не зависят друг от друга. Или того интереснее — они меняются местами.
— Это как бы мне ни с того ни с сего ставят «пару» в дневник. А потом выясняется, что я и правда ничего не знаю, хотя и учил. Так? — сообразил Вячик.
— Ну… приблизительно так, — неохотно сказал Демид. — Хотя пример, конечно, с натяжкой…
— Кофе хотите, философы? — спросила Маргарита. — Только сахару не осталось…
И мы стали пить кофе без сахара.
Перед Новым годом состоялась премьера «Огнива». Мы разрисовали и расклеили на заборах афиши. И у себя в школе продали немало билетов (совсем, кстати, недорогих). В маленьком зрительном зале собрались в основном ребята из соседних кварталов.
Все получилось так здорово!
В конце спектакля Николка (с петушиными крылышками на зеленых лямках) стрелой из своего лука пульнул в злую колдунью и выбил из ее руки волшебное огниво. Зрители радовались вовсю! Ведьма обиженно голосила, что это нечестно: амуры, мол, должны стрелять только ради любви, а не ради борьбы со злым колдовством. Солдат посадил Николку на плечо, а ведьме и двум посрамленным генералам объяснил:
— Любовь это не только поцелуи и охи-ахи. Это еще когда хороших людей защищают от зла. Так что шагом марш отсюда…
После этого ведьма со стуком и пылью провалилась в люк под сценой, а солдат надел волшебные колечки Поэту — автору этой сказки и королевской судомойке — невесте Поэта.
На этот спектакль Демид пригласил знакомого оператора из местной телекомпании «Инф». Вечером отрывок из «Огнива» показывали в «Городской телехронике». И короткую беседу с Демидом. Я записал эту передачу на ту же кассету, где «Остров сокровищ» и «Песня про аистенка»…
Елку принес отец. Большую, до потолка. Свежую и пушистую. Такими елками торговала их фирма. Поставили елку в комнате родителей — самой большой.
Я, пока развешивал шары и лампочки, исколол руки, но это было даже приятно. Такой праздничный зуд…
Бабушка помогала мне. И между прочим сказала:
— Вчера я была у Стоковых. Ивка передает тебе привет.
Меня крепко скребанула совесть: ведь я так ни разу больше не собрался к Ивке. И на кладбище с бабушкой не съездил.
— А Сонечка все время играет твоим паровозиком…
— Ба-а! Ну, знаю, знаю, что я скотина!
— Господь с тобой! Я же ничего такого не говорю. Ты же болел, а потом контрольные эти в школе… Ты только вот что…
— Что?
— Не ссорься больше с отцом. Хоть на праздниках…
Это потому, что я недавно опять с ним «поцапался».
Отец узнал, что за полугодие у меня больше чем за половину предметов тройки, и сказал в пространство:
— Эх, тройка, птица-тройка, и кто тебя выдумал…
— А зато по русскому и по немецкому пятерки. И английский я сдал за две четверти. Сверх программы!
Отец сделал удивленное лицо.
— А что ты так болезненно реагируешь? Нельзя процитировать Гоголя? — Он хмыкнул и пожал плечами. И это хмыканье показалось мне до того обидным! Я выскочил из-за стола и заперся в своей комнате.
Мама говорила, что мы не ладим, потому что из нас обоих «так и прет этакая мальчишечья нетерпимость». А может, нетерпимость «перла» именно потому, что мы ссорились? Где тут причина, где следствие? Разобраться мог бы, наверно, только Федя Полянцев, но он ушел по Дороге…
Перед самым новогодним праздником я поклялся себе, что буду в разговорах с отцом сдерживаться. И отец был ласковый. Незадолго до двенадцати часов позвал к себе, обнял, поцеловал в макушку и подарил книгу «Энциклопедия для мальчиков». А я отдал ему своего деревянного гнома…
Потом мы все дарили друг другу подарки у новогоднего стола (мы накрыли его на кухне, а в открытую дверь была видна елка с огоньками). За окном опять висела почти полная луна, а на стекле мерцали изломы ледяных узоров.
Мы зажгли на столе свечи. Мама сказала, что пора попрощаться со старым годом. Проводить его без жалоб на судьбу. Что было, то было…
— Подождите, — сказал папа. — Давайте сперва за тех, кого в этом году не стало…
Мы замолчали. «Митя… И еще сколько таких, как Митя… и малыши, погибшие от гранаты. И еще сколько таких малышей…» Озм опять придвинулся вплотную. Я плотно сжал губы.
— А тех, кто сбил Виктора Петровича, так и не нашли? — тихо спросила бабушка. Виктор Петрович был папин товарищ, они вместе работали еще в авиации, а потом в «Альбатросе». В феврале его сбила неизвестная машина. Все говорили, что нарочно. Не пошел он на контакт с какой-то крутой группировкой.
— Жди, найдут они, — сказал отец, и лицо у него затвердело. — Самих себя пришлось бы находить. — Он был уверен, что те гады были связаны с гадами, засевшими в милиции. Мама за отца боялась. И я…
— Ну, давайте, — сказал папа. — Не чокаясь…
Мне дали пригубить горьковатого вина под названием «Глория». Оно пахло полынью.
…Ну, а потом стало веселее. Мы ели пельмени и салаты, рассказывали смешные истории и смотрели старое кино «Карнавальная ночь».
Озм отступил.
Только один раз в настроении случился сбой. Папа сказал:
— А помните, какой в прошлые такие праздники был трезвон? Все поздравляли…
Бабушка поджала губы. Мама глянула на отца с упреком. Дело в том, что отец не раз уже намекал: есть частная фирма, которая ставит телефоны без очереди. И если бы не держаться за «этот музейный экспонат с гирями», денег хватило бы в самый раз. Бабушка делала вид, что просто не слышит таких слов.
Напряженное молчание разбил треск за окном. Над крышами взлетали разноцветные ракеты — кто-то устроил салют. Мама и отец подошли к окну. Ракеты падали и гасли в снегу.
Я оглянулся на бабушку. Она украдкой взяла рюмку с «Глорией» и кусок пирога. Пошла к двери. Ясное дело — для Квасилия угощение.
На меня никто не смотрел. Тогда я тоже притянул к себе рюмку. «Леша, с новым годом…» — и представил заснеженный город Калугу. Город, в котором живет мой брат.
Ведь в самом же деле брат, хотя и не виделись ни разу…
В дни каникул театр Демида показал «Огниво» еще три раза…
Правду говорил Демид, что в труппе у него все — таланты. Чем иначе объяснить, что зрители на каждом спектакле так отчаянно переживали и хлопали? Ведь, кроме самих актеров, ничего там не было особенного.
Маленький низкий зал с убогими стульями. Вместо люстр — голые лампочки. Вместо прожекторов — маленькие фотоосветители. Даже занавеса не было. Декорации менялись на глазах у зрителей, а иногда и с их помощью. А уж с нашей-то помощью — обязательно. Мы были как бы и зрители, и в то же время «ассистенты режиссера».
В начале спектакля Демид выходил на сцену, сбрасывал через голову широченный свитер, натягивал фрак, поправлял очки и галстук-бабочку, а потом несколько секунд выжидательно смотрел в притихший зал. И наконец говорил:
— Почтеннейшая публика. Наш театр небогат. К тому же недавно случилась беда: ведьма, которую вы скоро увидите, украла наш бархатный занавес и хрустальные фонари, которые горели вдоль рампы. Но эта беда не может помешать нам. Какая бы неприятность ни случилась, спектакль состоится! Мы ужасно рады, что вы пришли. Давайте делать сказку вместе! Все зависит от нас с вами… Закроем глаза и представим, что голубой бархатный занавес переливается складками в свете фонарей… Представили?
— Да-а!!
— Чудесно. А теперь он неторопливо, с важным колыханием ползет вверх… Видите?
— Да-а!!
— Замечательно… И вот перед вами старинный город на краю сказочного королевства… Сейчас в королевстве ночь… Ах, простите, пожалуйста! Одну минуту… — Демид приставлял к фанерному дому стремянку, подвешивал над ним большущий, оклеенный фольгой полумесяц. Потом прыгал вниз.
— В городе ночь. Лишь в одном доме горит окошко. Там не спит бедный сочинитель поэм и сказок. Ему грустно. Он больше не может придумать ни одной интересной строчки. Почему? Да потому, что бедняга понял: он очень одинок…
Демид оттаскивал в сторону переднюю стену центрального домика, и все видели грустного сочинителя — синьора Алессандро…
А дальше — все, как он сам придумал. Николка попадает ему в сердце стрелой Амура. Поэт влюбляется в бедную, но очень славную девушку и сочиняет для нее сказку. В этой сказке солдат, немного похожий на самого Поэта, попадает в разные приключения, отказывается жениться на принцессе, потому что дома его ждет невеста — дочь корабельного плотника… Солдату очень вредят ведьма и два генерала, заключившие с ведьмой военный пакт…
Сказка могла бы кончиться печально, если бы не меткий выстрел Николки-Амура в конце последнего действия.
Ну, по правде-то говоря, выстрел не всегда получался очень метким. Однако, если даже стрела пролетала мимо огнива, его дергали за нитку, и получался полный эффект попадания…
Каникулы пробежали стремительно. В их последний день Вячик, я, Настя и Арбуз притащили на заснеженный огород за домом Стебельковых свои подсохшие елки. И устроили прощальный костер. Елки горели с праздничным треском, будто радовались освобождению.
Я сказал:
— Некоторые ученые считают, что у деревьев есть душа. Так же, как у людей и животных. И сейчас елочные души улетают, а весной вселятся в новые растения.
Это я успокаивал свою совесть. Потому что Новый год и Рождество замечательные праздники, но все-таки жаль живые срубленные елки…
Мы стояли у огня и грели исколотые хвоей руки. Было немного грустно.
Настя протяжно сказала:
— Ну, вот все-о-о… Праздникам конец.
— Вовсе не конец, — неохотно отозвался Вячик. — Еще старый Новый год будет.
— А потом Крещение, — сказал я. — Бабушка говорит, что праздничные святки по церковному календарю длятся до Крещения.
— Это по церковному, — печально отозвалась Настя. — А по школьному: «Ребята, настраивайтесь по-деловому! Наступила самая ответственная четверть…»
— Ну, все равно. Что-то еще остается, — возразил я. Не хотелось, чтобы совсем пропала зимняя сказочность…
— А твоя бабушка, значит, православная? — спросил Арбуз.
— Ну, наверно… Она часто читает Евангелие. У нее две любимые книги — Евангелие и «Лирика» Маршака. Не детские его «Мистеры Твистеры», а взрослые стихи.
— А в церковь она ходит?
— Редко. Она говорит, что церковью управляет патриарх. Бабушка его не любит, потому что он благословляет войну в горячих точках.
— Не благословляет он! — с непривычным жаром возмутился Арбуз. — Он наоборот! Против!
— На словах против, а на деле… почему он не предаст анафеме тех, кто развязал войну? И тех, кто села бомбит?
— Тебя он не спросил, что ему делать, — набыченно сообщил Арбуз. Он был очень верующий. Так же, как его мама.
А я?.. Я в глубине души, наверно, тоже верующий. Только я мало разбирался в подробностях религии и не знал ни одной молитвы. Бабушка крестила меня, когда я родился, но про Бога беседовала со мной редко. Только иногда пересказывала истории из Нового Завета и объясняла, когда какой христианский праздник.
Арбуз же был православный по всем правилам. И, конечно, заступился за патриарха. А я — за бабушку.
— Бабушка говорит: почему он в самой главной церкви не повторяет каждый день на всю страну, что это великий грех — посылать на войну молодых, необученных солдат?
— Бабушку твою он не спросил, — прежним тоном отозвался Арбуз. И я увидел, что лицо у него слишком толстое, а глазки маленькие и неприятные… Вот так бы и дал ему! Если бы не боялся…
Настя вскинула голову — так, что чуть не оторвался пушистый шарик на белой вязаной шапке.
— Ну-ка прекратите немедленно! Не хватало еще поругаться под конец праздников!
А Вячик хмыкнул и мудро сказал:
— Вот так и начинаются религиозные войны…
Арбуз попыхтел с полминуты, валенком пнул в костер выскочивший уголек. И пробубнил — видать, через силу:
— Алька, ты меня прости… — Все-таки он был настоящий верующий. Не то что я.
Я терпеть не мог просить прощения. Если приходилось, от стыда закладывало уши. Но тут я выдавил в ответ:
— И ты… меня…
А что было делать? Не хватало еще развалить нашу компанию! Куда мы друг без друга?
— И чтобы больше… никогда никаких споров, — потребовала Настя. — Ясно вам?
Мы надуто молчали. От неловкости.
— Арбуз, ясно тебе?
— А я че… Ну, ясно.
— Алька!
Я сдвинул пятки.
— Так точно, ваше превосходительство!
— Я серьезно.
— И я…
— Вячик!
— А я-то что? Я не начинал…
— Вальдштейн!
— Ну, ясно, ясно…
Уж он-то больше всех должен был ценить нашу дружбу. Ведь в этом учебном году никто к нему не приставал именно потому, что мы в классе держались вместе: он, Пшеницына и я. А в случае чего — в седьмом классе был здоровый и крепкий Арбуз Стебельков…
В общем, получилось, что мы там, на заснеженном огороде, подтвердили нашу дружбу. Конечно, не клятва это, но и не совсем простые слова. Все-таки у огня, у новогодне-прощального костра…
Вячик вдруг поежился:
— Скорее бы весна…
И она пришла. Довольно скоро. В феврале ярче засинело небо, сильнее заискрился снег — желтый на солнце и лиловый в тени. Говорливее сделалась речка Стеклянка, которая так и не застыла на зиму. Наверно, потому не застыла, что ближние фабрики спускали в нее морозоустойчивые растворы…
Дни бежали, часы в бабушкиной комнате подгоняли их своим «тик-так». Если дурашливый Квасилий останавливал их, я запускал механизм снова.
Однажды я пришел из школы и опять не услышал знакомого тиканья.
— Ну, Квас, когда-нибудь я тебя поймаю… — Я толкнул бабушкину дверь. Часов не было.
— Ба-а!..
Она очень спокойным голосом сообщила из кухни:
— Приезжали грузчики из комиссионного магазина, увезли. Я после зрелых размышлений решила, что телефон важнее. Вот… И не надо эмоций. В конце концов, следует смотреть на вещи трезво. Вдруг у меня случится сердечный приступ? Как вызвать неотложку? Тут важна бывает каждая минута.
У бабушки было отличное (тьфу-тьфу!) для ее возраста здоровье. Иногда спина заболит или простуда привяжется, но не надолго. Какие сердечные приступы!
— Это папа допек тебя! Душу вынул…
— Не смей так говорить об отце! Никто из меня ничего не вынет, если я не захочу…
Конечно, она сама захотела. Но последней каплей этого «хотенья» была наверняка недавняя ссора с отцом.
Однажды вечером он пришел очень поздно. Мама ужасно тревожилась. Я тоже. И бабушка, конечно, хотя и вида не подавала.
Когда он появился, мама не выдержала:
— Мы себе места не находим, а ты… Как это называется!
— Это называется — дела. Работа…
— Работа, которая пахнет коньяком «Белый аист»! У меня прекрасное обоняние!
Отец сказал, что была презентация нового изделия, пришли представители заказчика, уйти было нельзя.
— И ты не мог предупредить нас заранее?
— Это получилось неожиданно, они приехали из Петербурга… Разве я виноват, что нет у нас телефона!
— Не кричи, пожалуйста.
А он и не кричал. Только чуть повысил голос. Но мама заявила:
— Ты кричишь, как на пожаре. Да еще пьяным голосом. Не знаю, где и с кем ты проводил свою… презентацию, но дома, при сыне, будь добр вести себя прилично. Если угодно, можешь шуметь в Калуге, при другом своем… наследнике.
— По-моему, ты просто выжила из ума, — выдал в ответ папочка. Мама молча ушла из кухни. Отец сразу обмяк, растерянно посмотрел на меня.
— Такие вот дела, брат… — И хотел положить мне ладонь на голову. Но я увернулся и тоже ушел к себе.
А потом лежал под одеялом и маялся. Вспоминал, какие беззащитные сделались у отца глаза.
Через полчаса я не выдержал, на цыпочках подошел к кухонной двери. Отец сидел перед телевизором и смотрел на выключенный экран. Дверь скрипнула, он обернулся.
— А, это ты…
Наверно, он думал, что это пришла мириться мама. А тут такое разочарование: всего-навсего сын!
— Ты что-то хочешь сказать? — Равнодушный тон. Я понял: это он отыгрывается за свою недавнюю растерянность. И за то, что я уклонился от его ладони.
— Нет. Ничего не хочу…
— А мне показалось…
— Что?
— Будто ты чем-то недоволен.
— Да, недоволен. Как ты разговариваешь с мамой…
Он повернулся ко мне вместе со стулом.
— А вот тут, дорогой мой, ничего не поделаешь. Перевоспитываться мне поздно. Пока жив, придется вам терпеть меня такого, какой есть.
Я молча прикрыл за собой дверь.
Телефон появился у нас в середине марта. Белый кнопочный аппарат. Бабушка то и дело звонила теперь своим знакомым. У нее были в городе подруги еще со школьных времен. А были и те, с кем она работала много лет в Железнодорожном институте. Последние годы перед пенсией бабушка заведовала там научной библиотекой.
Звонил и я: Вячику, Арбузу, ребятам из класса. И жалел, что у Насти нет телефона.
Пытался позвонить я и Стоковым. Ивке. Но у них молчал телефон. Испортился, что ли? Я и досадовал, и… чувствовал облегчение. Было стыдно: ведь с того дня, шестнадцатого октября, я ни разу не побывал у него. Нет, не лень мешала мне. Просто я боялся, что при встрече будет мне тягостно и неловко. Ведь горе-то никуда не ушло из дома Стоковых. И я просто не знал, чем утешить Ивку, Соню, их маму. Не говорить же снова о бессмертии души…
Отец уехал на неделю в Москву (видимо, с заездом в Калугу). В субботу позвонил из столицы. Мамы не было, ушла на рынок, и трубку взяла бабушка.
— Алик, папа зовет тебя.
— Здравствуй, наследник. Ну, как вы там?
— Нормально.
— Вот какое дело. Один знакомый приглашает нас летом к нему на дачу в Подмосковье. Он один, места много. Отдохнем наконец по-человечески. Мама, ты, я… Ну, и Алексея позовем… Ты не против, а?
Я сказал, что не против. Надо же, в конце концов, повидаться с братом.
— Ну и чудесно! Тем более что ему скоро восемнадцать. Осенью может в армию уйти, если в институт не попадет…
— Ладно, папа, поедем, я ничуть не против!
Он сказал опять:
— Ну и чудесно…
Едва я положил трубку, как снова звонок:
— Саша…
Я сперва не узнал. Тонкий ребячий голос. Далекий.
— Саша, это ты?
— Да, я… А это кто?.. Ой, Ивка!
Я слышал, как он быстро задышал в трубку.
— Ивка, ты откуда? Я звонил, звонил… У вас телефон был сломан, да? Теперь починили, да?
— Еще не починили, я с автомата…
— Ивка, я такая свинья. Сколько раз собирался приехать, и все никак…
Он сказал очень серьезно:
— Саша, ты не бойся теперь приезжать.
— Ивка, я не боюсь! Я…
— Саша. Митя-то наш в госпитале. Он живой…
Кажется, Ивка всхлипнул. И связь оборвалась.
Мы с бабушкой тут же — на такси и скорее к Стоковым…
Ивкина мама была дома. Они с бабушкой обнялись и заплакали. Ивка взял меня за рукав и увел в их с Соней комнату. И все рассказал.
Митю подобрали после боя. С раздробленной ногой. Одежда на нем обгорела, документы погибли. А сам он ничего сказать не мог. Сначала был без сознания, а потом — потеря памяти…
— Называется амнезия. Это сейчас нередкое явление у раненых мальчиков… — Ивка, видимо, повторил чьи-то взрослые слова. Ведь для него-то, для младшего братишки, Митя никак не был мальчиком.
Теперь Митя находился в Москве. В госпитале Бурденко.
— Ему ногу хотели ампутировать, — сказал Ивка почему-то с виноватой ноткой, — вот так… — Он провел пальцем по брючине над ступней. — Но, кажется, пока обошлось…
— Ивка, нога это… ну, все же лучше, чем рука. Для скрипача ведь главное пальцы, — сказал я с усилием.
Ивка — похудевший и очень серьезный — кивнул.
— Ему и помогло, что он скрипач. Он услышал по радио скрипичный концерт и стал… Ну, будто просыпаться. Все вспомнил понемногу… Недавно мама говорила с ним по телефону, не по нашему, а от соседей… А скоро она поедет к нему в Москву. Только вот денег на билет насобираем…
Молчаливая Соня сидела у стола и слушала Ивку. И катала по клеенке пластмассовый паровозик: видишь, я не забываю твой подарок…
Я наконец решился спросить про очень тяжелое. Сказал с трудом, будто продрался сквозь колючки:
— Ивка… А тот, который здесь… на кладбище… Он, значит, сейчас неизвестный солдат?
— Нет, он известный. Из Владимира. Фамилии похожие, поэтому получилась ошибка. А теперь все выяснилось. На днях его мама к нам приезжала.
— Будут… перевозить, да?
— Сперва Галина Антоновна, мама его, сказала, что да… А потом они с моей мамой решили: чего туда-сюда мотать-то? И при жизни покоя не было, и теперь. Да и денег надо ужас сколько, а помощи-то ниоткуда не дождешься. Решили, что пусть лежит здесь спокойно. Место хорошее, деревья там… Только надпись поправили. Галина Антоновна сказала, что будет приезжать. А мы будем там смотреть, чтобы все как надо… Он же для нас теперь… ну, не чужой же…
Мите Стокову повезло, думал я. Тяжело, конечно, однако живой все-таки. Ивке, Соне, их маме повезло… А Галине Антоновне и ее сыну — наоборот… Горе и радость знакомых людей всегда нам ближе, чем горе и радость незнакомых. Но если взглянуть на Землю как бы со стороны, с высоты, в общем плане — горе у всех людей одинаково… Ведь тот погибший паренек тоже мог быть моим знакомым. Или даже моим братом… Озму все равно, кого убивать, он несет гибель без разбора. На то он и ОЗМ…
Бабушка в соседней комнате негромко, но внятно сказала:
— Господи, что же это делается на свете…
Не на свете. В Озме. В Озверелом мире…
А Соня все катала по клеенке паровозик. Он искрил…
Апрель был капризный — то с солнцем, то со снегом. А в первые числа мая вдруг пришло тепло, как в июне. Сразу все зазеленело.
Мы с Вячиком теперь, как в прошлом сентябре, то и дело гоняли по улицам на велосипеде. Не только по вечерам, но часто и перед уроками.
Один раз катили мы вниз по бугристому Воронцовскому спуску — я на седле, Вячик на багажнике. Жара стояла, встречный ветер был словно из печки. И мы были совсем летние: Вячик в своих «десантных» бермудах, а я в старых джинсах с обгорелой бахромой у колен. И в одинаковых клетчатых рубашках. Наш одноклассник Валька Самойлов крикнул нам от своей калитки:
— Эй, два ковбоя на одной кобыле! В школу опоздаете! Уже без двадцати два!
Елки-палки! Оказывается, мои старые часики остановились! Может, и здесь постарался Квасилий?
Мы примчались к моему подъезду.
— Вячик, сейчас я кусок в зубы — и за тобой! Не канителься!
— Сам не канителься! Первый урок — контрольная по математике!
— Я только рюкзак схвачу! Переодеваться не буду, так пойду! А ты? Слаб??
— Ни капельки не слабо! Я так и собирался. Тропики на дворе!
Настя догнала нас у школы.
— Вы, кажется, самые первые открыли летний сезон мод…
Сама она была в малиновых лосинах и в свитере того же цвета. Снизу блестящая, сверху пушистая. Вячик отошел в сторону и с задумчивой ехидцей сообщил:
— Иволга и малиновка, две певчие пташки.
Я пообещал дать ему по пятнистому кузову.
На дворе галдели и кидались шишками лихие второклассники.
— Камрады, залпом! Ура-а!..
И даже звонок задребезжал празднично, будто перед самыми каникулами…
Но, конечно, это было еще не лето. Холод возвращался не раз. Правда, не надолго.
Хуже непогоды была холодная война с отцом. Тоже не постоянная, но с частыми стычками. Наверно, я и сам был иногда виноват. Кто меня тогда, в марте, дернул за язык, что я не против отдыха в Подмосковье? Чем ближе к лету, тем хотелось мне этого все меньше.
— Вместо билета на поезд купите мне лучше велосипед. И отдыхайте там на даче. А я здесь, с ребятами…
Отец сказал, что терпеть не может такого непостоянства.
— В конце концов, это не по-мужски.
— Конечно, не по-мужски. Я не мужчина, а дитя неразумное.
— Не паясничай!
А через несколько дней он придрался к моей внешности.
— Что ты в таком виде ходишь в школу? Надо следить за собой, вроде бы не маленький.
— Нет, маленький, — сказал я довольно дерзко. — Еще двенадцати нет. А в коротких штанах можно ходить до четырнадцати, так написано в энциклопедии, которую ты мне подарил.
Отец терпеть не мог упоминаний об этой книжке. Потому что ее не раз язвительно «анализировала» бабушка. «Поразительное сочинение! Все там есть! И только о том, что существуют книги, музыка, живопись, — ни слова! Видимо, эти излишества не входят в джентльменский набор так называемых тинэйджеров…»
В самом деле, там хватало всяких сведений. И как причесываться, и как одеваться, и, конечно же, откуда берутся дети, и как обращаться с электроникой, и как начать свой бизнес, и даже как пользоваться автоматическим оружием (не было только сказано, где его взять: видимо, авторы считали, что в наше время это проще простого).
А про искусство и правда ни словечка…
Отец сказал, что я могу ходить хоть совсем без штанов (мы живем в демократическом обществе!), но мыть колени все-таки надо. Если об этом даже не написано в энциклопедии.
А мы только что на физкультуре играли в футбол. И я сумел вляпать два гола нашему «железному» вратарю Владику Корнееву. Раньше мне такое счастье никогда-никогда не приваливало!
Вот если бы отец спросил: «Как у тебя дела? Что хорошего?» Тут бы я и выдал про небывалую удачу, про свою победу! А он — будто холодной водой из ведра: «Не по-мужски!.. В каком ты виде!..»
Я читал, что в начале переходного возраста мальчишки делаются чувствительнее девчонок. И с железами, которые вырабатывают слезу, у них что-то неладное. Ну, иногда вроде недержания. Но отец про это, конечно, не читал. А переходный возраст у него давно кончился. И я услышал:
— Ты и правда еще дитя. Иди умойся… Бабушкино воспитание.
— Бабушку-то хоть не трогай! — громко сказал я уже из ванной.
…Помирились мы только через два дня. А еще через неделю наступил июнь. Настоящее лето.
Арбуз наконец выполнил давнее обещание: устроил младшему брату взбучку. Он сел на крыльцо, положил Николку себе на колени и начал впечатывать в его штаны пухлую ладонь.
— Будешь еще бегать, паразит?.. Будешь?
Во время воспитательной процедуры Николка вел себя сдержанно: по-лягушачьи дрыгал ногами, но молчал.
Я увидел это дело от калитки, когда вошел во двор. Подскочил, ухватил Гошку за руку.
— Кончай! Он же комар! А ты…
Арбуз стряхнул Николку с колен, будто пучок соломы. Встал, сказал плаксиво:
— Этот комар снова летать начал неизвестно куда! В театре дела его кончились, вот он и опять…
Николка деловито заправлял в разноцветные шаровары оранжевую футболку. Арбуз мрачно пообещал:
— В следующий раз всыплю ремнем по голой заднице.
— Ладно, — покладисто отозвался Николка. — В следующий раз.
— А могу и теперь! Чтобы время не терять!
— Нет. Лучше потом.
Я спросил Николку:
— Что тебе опять дома не сидится?
— Дома неинтересно. Все одно, не видно другого…
— Крыльцо — это крыльцо, тополь — это тополь. Забор — это забор и больше ничего, да?
Он глянул на меня чуть лукаво и кивнул.
— Все равно, Николка, одному гулять опасно… А ты, Арбуз, тоже хорош! Как медведь на лягушонка! Не лупить надо, а убеждать.
— Я его в другой раз убежду… Убедю… что не сядет неделю.
— Тебя Бог накажет, — пообещал Николка.
— Он меня и так наказал. Таким братом… — И Арбуз сцепил толстые пальцы замочком, чтобы не оказалось, будто слова его — полная правда. Потом пожаловался с надрывом в голосе: — Ты знаешь, где я этого «лягушонка» сегодня утром изловил? Среди сосен в зоне.
— В какой зоне?
— Ну, в Завязанной роще!
— Ух ты, куда усвистал!
Завязанная роща была на краю Стекловска. Остатки обгорелого забора местные жители растащили, и теперь этот островок темных сосен был открыт для всех. Казалось бы, готовый парк для прогулок. Но ходили туда мало. И рассказывали про это место всякие странные истории.
Был слух, будто во время прогулки там заблудилась целя группа детского сада и блуждала с воспитательницей почти до полуночи.
Местные пьяницы, которые любят посидеть с бутылочкой на природе, усаживались только под крайними соснами, а в глубину не совались. Говорили, что нет никакого интереса, потому что непонятный хвойный воздух тут же выгоняет из головы приятный хмель.
Известно было также, что вздумали одно время ходить туда любители прогулок с собаками, но «лучшие друзья человека» там будто с ума сходили: вырывали поводки и с воем неслись к дому…
Арбуз вспомнил про это и опять плаксиво поглядел на брата:
— А его никакой страх не берет. Он как кошка. Кошки там не боятся. Ходят туда со всего Стекловска и сидят на соснах, будто совы.
— Потому что они без хозяев и без поводков, — сказал я. — Кошка, как известно, гуляет сама по себе.
— Вот именно… — И Арбуз показал брату кулак. Тут появились Настя и Вячик (который перед этим чинил Настин велосипед). Включились в разговор про загадочное место. Настя вспомнила слухи, что там повышенная радиация.
— Никакая не повышенная, — неожиданно отозвался Арбуз. — Я сегодня туда дозиметр брал, есть у нас такой, для домашнего пользования. Все нормально, одиннадцать микрорентген в час… Другое дело, что там будто бы рамки вертятся бешено. Ну, знаете, которые из проволоки или из прута, с их помощью всякие необычности ищут, даже следы инопланетян. Но это у тех, кто знает, как с такими рамками обращаться. Я не знаю…
И никто их не знал.
Зато Вячик вспомнил, будто его мама говорила, что районное начальство хотело устроить в роще кладбище, а какой-то экстрасенс отсоветовал.
— Сказал, что покойники будут ощущать там постоянное беспокойство…
— Вылезать наружу будут? — нерешительно пошутила Настя. Я поежился.
— Чушь, — отозвался Арбуз. — Я сегодня специально там большой крюк сделал, когда этого беспризорника домой тащил. Все там совершенно спокойно. Даже хорошо…
— Потому что ты не покойник, — сказал Вячик.
Кончилось тем, что мы договорились отправиться в Завязанную рощу вместе. Арбуз, Вячик, Настя и я. И Николка, потому что оставить его дома было не с кем.
От двора Стебельковых до рощи оказалось не так уж далеко — шли минут двадцать. Странно. Когда я смотрел на рощу с пригорка на берегу Стеклянки, казалось, что она гораздо дальше.
— Оптический эффект, — сказал Вячик. Он вместе с Настей шел впереди. Шагали они локоть к локтю, дружно так. Мне подумалось, что в последнее время они часто так ходят.
Но я не позволил едкой досаде овладеть моей душой. Сказал себе, что ревность — самое идиотское чувство. Насильно мил все равно не будешь… Ну и к тому же ничего не ясно. Вероятно, мне просто кажется. Тоже оптический эффект…
Остались позади домики и заборы Застеклянской улицы, роща оказалась метрах в ста. Перед ней лежал не то луг, не то пустырь: местами репейник и осот, местами ромашки и клевер. Тропинок не было, мы пошли через шелестящую траву.
Я оглянулся на город. И опять странное дело! Город показался незнакомым, лежащим в отдалении, на крутых всхолмленностях. Элеватор и водонапорные башни были похожи на остатки рыцарской старины. Наверно, это теплый воздух изгибался прозрачными слоями и так причудливо менял всю картину.
Под соснами сразу окружила нас тишина. Особая, которую трудно передать словами. В ней было как бы приглашение: ну, шагай, шагай дальше, здесь хорошо. Я на миг насторожился: нет ли подвоха? Но тишина словно посмеялась надо мной — необидно, по-дружески: не бойся, трусишка…
И был в этой тишине такой хвойный запах, что я задышал с удвоенной частотой: чтобы побольше пропустить через себя этого воздуха. И широко раскрыл не только рот, но и глаза.
Удивительным был не один лишь запах. Сами деревья — тоже.
Обычно сосны, растущие в лесу — прямые, с голыми стволами и с ветками только в верхней части (такие, как у нашей школы). А сосны-одиночки чаще всего кривые и косматые до самого низа. А вот в этой роще словно собрались из разных мест как раз такие одинокие хвойные великаны. Надоело жить без друзей, и они сошлись.
Кривизна их была такая, что нарочно не придумаешь. Толстые стволы не просто изгибались по-всякому, а кое-где скручивались в кольца. Или даже завязывались узлами. Кора их была грубой только у самой земли, а выше — словно из розово-золотистой многослойной чешуи. Мохнатые лапы — не зеленые, а почти синие. Очень зелеными они делались только под ярким солнцем, и тогда на каждой иголке горела искра…
— Наверно, это реликтовые деревья, — шепотом сказала Настя. Мы все тут говорили шепотом.
— Странно, что здесь так пусто, — слегка забеспокоился Вячик. Они с Настей держали друг друга за руки и, кажется, не замечали этого.
— Потому и пусто, что странно, — отозвался Арбуз.
«Странно, но не страшно», — подумал я. И захотелось в глубь рощи.
— Пошли дальше.
— А не заблудимся? — пискнула Настя.
Арбуз хмыкнул:
— Где? Вся роща триста шагов в поперечнике.
Николка быстро глянул на меня. Так, словно знал что-то больше других. И взял меня за локоть горячей ладошкой.
— Мя-а… — вдруг негромко донеслось сверху.
Прямо перед нами на изгибе могучего бронзового ствола сидел серый тощий котенок. Не маленький уже, а «переходного возраста». Поглядел на нас и опять разинул розовый рот. На этот раз беззвучно.
— Ой, киса… — Вячик отпустил Настину руку. — Наверно, он забрался, а слезть боится… Сейчас, Мурилка, я тебе помогу…
Он скинул кроссовки и полез по сосне. Забраться по причудливо скрученному стволу и веткам было нетрудно.
Мы задрали головы. Я смотрел и думал, что бабушка так и не завела котенка. Сама она об этом не заговаривала, а я не напоминал. А то опять начнет разговор о своей будто бы недалекой кончине…
Может, принести ей этого найденыша?
Котенок будто ждал Вячика. Но когда Вячик протянул руку, этот серый плут, словно белка, сиганул на другое дерево. И скрылся в хвойной гуще.
Вячик полез обратно, прыгнул с двух метров и стал отклеивать от ног сосновые чешуйки. Они были похожи на клочки розовой папиросной бумаги. Потом он выпрямился и засмеялся:
— Вот жулик, да? Обдурил меня. А я-то хотел стать героическим спасателем…
Вячик не сердился на котенка. В его глазах горели те же искры, что и на сосновых иголках. И был он очень славным. Я не мог это не заметить. Несмотря даже на то, что он то и дело с Настей.
Я подумал, что Вячик изменился с прошлой осени. Раньше он на весь белый свет смотрел с опаской, будто исподлобья. И никогда не смеялся так, словно звал других порадоваться вместе с собой…
А Николка мягко, но настойчиво тянул меня за руку. Дальше…
И я пошел за ним, за молчаливым, а остальные за нами.
Скоро мы увидели постройки. Обшитый досками дом, приземистые сараи и что-то вроде трансформаторной будки. На ней висели оборванные и скрученные провода. Все тут было заброшено, у стен и окон стоял прошлогодний, в рост человека, репейник и хищно зеленела свежая крапива.
— Полезем внутрь? — неуверенно сказала Настя.
Мы запереглядывались. И хотелось, и… не очень. А Николка вдруг тихо, но твердо сообщил:
— Не надо внутрь. Надо туда… — И потянул меня в проход между кирпичной будкой и сараем. Проход был заросший, но Николка упрямый. Хорошо ему в шароварах и футболке с длинными рукавами. Но мы не спорили. Шипя от укусов, лезли за Николкой. Была сейчас в этом шестилетнем пацаненке особая уверенность.
За проходом оказался отгороженный полуповаленным забором двор. С лопухами и подорожником. В лопухах валялись бочки и козлы для пилки дров. И какие-то ржавые штуки, словно составленные из батарей отопления. Николка без остановки повел нас дальше.
Мы пролезли сквозь пролом в заборе.
Завязанная роща как-то сразу оказалась позади. Здесь был невысокий смешанный лес. Через него вела тропинка, местами скрытая под ползучими стеблями мышиного гороха. Мы пошли друг за дружкой: Николка, я, потом остальные. И скоро оказались на краю дороги.
Это была проселочная дорога. Она шла по неглубокому логу с поросшими березняком склонами. Видно было, что в этом году здесь не ездили. А может, и в прошлом не ездили. В колеях росли высокие лиловые колокольчики.
В траве пробежал кто-то рыжий — может, лиса, а может, бродячий кот.
— Непонятное дело, — сказала Настя. — Мы с Вячиком недавно объехали всю рощу кругом. Решили прокатиться, ну и объехали. Только внутрь не заезжали… И этой дороги мы не видели. И этого леса. Тут должны быть домики и ограды. Верно, Вячик?
Он смущенно кивнул. Он понимал, о чем я думаю. «Без меня ездили, да? Хорошо вам на колесах-то. А меня, «безлошадного», взять с собой не захотели…»
— Тебя, Алька, тогда почему-то не оказалось дома, я звонила с автомата, — сказала Настя.
Ну и ладно. Я вздохнул. Вернее, вдохнул здешний воздух. Пахло уже не соснами, а лесными травами. На стеблях, колосках и листьях блестели капли. Неужели здесь недавно шел дождик?
Мы пошли по сырой колее, и скоро лесистый лог кончился. Дорога вывела нас на склон, с которого мы увидели поля и перелески. Такой простор! И над этим простором стояли круглые белые облака.
— Дальше пока не надо, — вдруг сказал Николка.
— Почему? — удивился Вячик.
— Потом…
Было в этом «потом» что-то убедительное. Мы послушались. И заоглядывались.
Рядом с дорогой валялся небольшой столб. В его макушку был вбит железный штырь. На штыре кто-то укрепил широкую доску. Давно укрепил. Раньше на доске была надпись, но теперь краска облезла, не разобрать.
Такие столбы ставят у въезда в деревни и у мостов — чтобы все знали название населенного пункта или речки. Но здесь не было ни того, ни другого…
Была только тишина. Тишина безлюдных пространств, которые нам неожиданно открылись рядом со Стекловском.
В этой тишине ощущался близкий вечер.
— Ладно, пошли домой, — слегка виновато решил Арбуз. Будто ему пора, а нам еще нет.
Мы не спорили. Мы знали, что придем сюда еще много раз. На эту дорогу…
Не по ней ли ушел неизвестно куда незнакомый нам друг Демида, изучавший явления странного мира?.. Хотя Демид говорил, наверно, в переносном смысле.
Мы пошли назад. Прежним путем миновали рощу. С ее окраины я опять увидел город, измененный стеклянными глыбами воздуха. Но ничего не сказал ребятам, постеснялся. Может, они и сами видят, да молчат.
Застеклянскую улицу пересекал ручей, впадавший в Стеклянку. Мы прошли через горбатый бревенчатый мост. Николка шел рядом со мной. Я шепотом сказал ему:
— Мост — это книга со сказкой про Снежную королеву. А еще — старый самолет, забытый на краю заросшего аэродрома. Да?
Он ничего не ответил. Но глянул опять с лукавинкой.
— Завтра снова пойдем туда, — сказал я ребятам. — Правильно?
Однако оказалось, что завтра Арбуз и Николка не могут. И послезавтра не могут. Уезжают на свой загородный участок. А Вячик сказал, что его дома съедят заживо, если не поможет матери со стиркой.
— А у нас в кружке заключительное занятие перед летним перерывом, — заявила Настя.
— Ну, тогда через два дня! Только обязательно!
И все согласились, что да, обязательно. А Настя вдруг сказала:
— Вы знаете, что синьор Алессандро сочиняет для театра новую сказку?
— Ты откуда знаешь? — изумился я. Настя почти не бывала в театре Демида. Разве что на спектаклях.
— От Маргариты. Она недавно стала заведовать нашим кружком мягкой игрушки. Вместо прежней руководительницы, та в декретный отпуск ушла… Маргарита зовет меня помогать ей готовить костюмы для нового спектакля.
Это было здорово!
Настя вдруг взглянула на меня с какой-то осторожностью.
— А ты не уедешь в Подмосковье с родителями?
Я в этот миг совсем твердо решил, что не уеду.
А на следующее утро я из-за этого крупно поспорил с отцом.
Я понимал: он думает, будто я не хочу ехать, потому что не желаю встречаться с Алексеем. Ревную, мол, отца к старшему сыну. А я — ничего подобного. Мне хотелось с ним встретиться. Может, и подружились бы. Но еще больше мне хотелось быть летом с ребятами. Особенно после открытий в Завязанной роще. Но ведь не объяснишь отцу, какой там таинственный мир. Скажет — бред подросткового воображения.
— Если я не хочу расставаться с друзьями, что тут такого?
— Ну да, — с нарочитой грустью кивнул отец. — Друзья, они бывают ближе брата. Братья — они ведь такие, какие есть, а друзей мы выбираем сами…
Тогда я сказал, что есть еще одна причина: не хочу оставлять бабушку одну.
Бабушка возразила:
— Я не одна, мы постоянно бываем с Надеждой Петровной, помогаем друг другу.
Надежда Петровна — это женщина из соседней квартиры, бабушкина ровесница.
«Не можешь меня защитить, да?» — глазами упрекнул я бабушку. Но бабушка отвела глаза. Она не хотела быть причиной моей ссоры с родителями.
Тогда я сказал отцу в упор:
— Десять лет скрывали от меня, что есть брат, а теперь вдруг срочно понадобилось: знакомься без разговоров! А у меня своя жизнь. Не поеду, и все! Насильно, что ли, потащите?
Я знал — насильно не потащат. Но отец впервые откровенно вспылил и, уходя на работу, грохнул дверью. Мама ушла за ним, на меня не взглянула.
Тогда я тоже ушел из дома. Нет, не демонстративно, без хлопанья дверью. Просто сказал:
— Бабушка, я к Вячику.
Но к Вячику я не пошел. Плохо мне было, одиноко. Я дошагал до трамвайной остановки и поехал. Сам не зная куда.
В кармане у меня нашелся неиспользованный трамвайный билет. Вот и хорошо, не надо бояться контролеров. Я щелкнул компостером. Приткнулся к стенке задней площадки, у открытого окошка. В вагоне было тесно, в спину упирались чьи-то локти, зато снаружи — ветерок.
Я не обращал внимания ни на тряску старого вагона, ни на твердые чужие локти. Смотрел на пробегавшую назад улицу и думал: почему на свете все так плохо?
Вернее, не все, но очень многое.
Ладно, я понимаю, что окружающий мир — это Озм. Но не все же подряд принадлежит Озму! Уж отец-то ему никак не должен принадлежать! Почему же и с ним нет у меня согласия?
Я, наверно, сам виноват…
Ну да, я сам виноват! Если не всегда, то часто. Но он-то… Уж лучше бы наорал на меня, а потом пожалел… А то ведь как чужой…
Может, обидно ему, что у него такой сын?
Но постепенно эти мысли делались более спокойными. Отстраненными. Может быть, от равномерной тряски. А может быть, оттого, что улицы были зеленые и веселые. По стеклам киосков пробегали солнечные вспышки. Над заборами доцветала сирень.
А куда же я еду? Скоро Центральное кольцо. Вот уже остановка «Гусевский рынок»…
Вдоль бетонной решетки, что отделяет рыночный павильон от тротуара, шагал светловолосый пацаненок, толкал перед собой сумку-тележку.
— Ивка!
Я растолкал неподатливых пассажиров, успел выскочить в зашипевшую дверь.
— Ивка, подожди!
Я узнал его по прошлогодней летней одежонке — слегка полинялой, но все еще яркой.
Ивка обернулся, заулыбался мне навстречу — как солнышки и луны на его лиловой рубашке.
— Саша…
— Ивка… Ты что тут делаешь? Хозяйственные закупки, да?
Он объяснил деловито:
— Мама деньги дала на рассаду. Здесь дешевле, чем в других местах. Ну, я и купил… Бархатцы, многолетнюю ромашку. А теперь — на кладбище…
— К нему?
Ивка то ли кивнул, то ли просто голову опустил.
— Один? — тихо спросил я.
— Мама занята. У нее опять сборы в дорогу. В Москву…
«А ты не боишься?» — чуть не спросил я. Прикусил язык. Не все же такие трусы, как я. А уж Ивка — тем более. Он пережил такое, что ему не до кладбищенских страхов.
— А в Москву вы зачем собираетесь? Митю выписывают, да?
— Не выписывают еще. У него всякие осложнения были… Но все-таки ногу ему спасли окончательно. А то недавно опять хотели ампутировать, пришлось бы делать протез, вот такой… — Ивка чиркнул себя пальцем повыше щиколотки — на коже остался от ногтя тонкий белый след. Ивка потер его и глянул не разгибаясь:
— Саша, а ты куда идешь?
— Куда глаза глядят…
На лице у Ивки написался новый вопрос. И я не стал ждать, спросил сам:
— Хочешь, я пойду с тобой?
— Конечно, хочу!
Я тоже взялся за ручку хозяйственной тележки, и мы пошли рядом. Через несколько шагов Ивка недоверчиво сказал:
— Но это же далеко…
— Ну и пусть. Я не тороплюсь.
— Пойдем на Пушкинскую. Оттуда автобус ходит как раз… туда…
До Пушкинской было три квартала. Мы шли по пыльной улице Сурикова мимо серых панельных пятиэтажек. В одной из них был магазин «Музыкальные товары». Застекленные витрины от земли до второго этажа. Ивка остановился, я тоже. В громадном стекле отражалась вся улица и кусты акации на газоне — с желтыми клювиками цветов. И мы на фоне этих кустов — во весь рост.
Я подумал, что Ивка подрос за этот год. Раньше он был мне до плеча, а теперь до уха. А ведь и сам я сделался повыше. Обгорелые штаны стали короче, синяя выцветшая футболка еле прикрывала пояс. Вот досада! Я не хочу взрослеть. На фиг мне такое счастье…
Ивкины луны и солнышки вовсю улыбались с его отражения. Но лицо его было серьезное.
Я понял, почему он остановился: посмотреть на скрипки.
— У Мити вот такая, да? — шепотом сказал я.
— Да… Мама ее отвезла ему еще весной.
— Хорошо, что спасли ногу. Скрипачам ведь часто приходится играть стоя…
Ивка кивнул и стал смотреть вниз. Царапинка на его ноге покраснела, на ней выступила кровинка (видно, ноготь острый). «Как след от скальпеля», — мелькнуло у меня.
За стеклом выстроилось все скрипичное хозяйство — от двухметрового контрабаса до скрипки-малютки, на которой играют самые младшие ученики музыкальных школ.
— …А вот эта как называется?
Вопрос был не мой. И не Ивкин. Мы увидели отражение незнакомого мальчишки. Он сидел на корточках позади нас, у штакетника.
Это был пацаненок Ивкиного возраста.
Мы оглянулись и разглядели незнакомца получше. Лицо его было острое, загорелое, волосы почти белые, а брови, наоборот, темные, как нарисованные углем. И ресницы черные — на них будто сажа осела. И загар — словно с примесью пыли. Мальчишка задрал колючий подбородок и смотрел на нас очень темными блестящими глазами.
— Вот эта, рядом с самой большой… Она как называется?
Он был в замызганной коричневой майке с рукавами, в затертых джинсах с поперечными прорехами на коленях. Они были зашиты, но неумело, через край. Видно, что пацан из тех, кто обитает на вокзалах и в колодцах водопроводной сети. Не исключено, что неподалеку его друзья. От таких можно ждать чего угодно. У них — борьба за выживание…
— Это виолончель, — сказал Ивка.
— Как?
— Ви-о-лон-чель, — разъяснил я, незаметно оглянувшись. — От старинного слова «виола». Виола — это предшественница скрипки.
Мальчишка смотрел то на Ивку, то на меня. И щипал нитки в разъехавшейся дыре на колене. Дыра была похожа на приоткрывшийся рот — черные нитки, как щели между крупными нечищенными зубами.
— Ви-о-лон-чель, — повторил мальчишка раздельно, словно передразнивая меня. — Это точно?
— Совершенно точно, — отозвался я. Чтобы Ивка не подумал, будто я опасаюсь этого юного бомжа. — У нас есть фотография знаменитого виолончелиста Брандукова. Он там в точности с таким инструментом.
— А он где живет? — нервно спросил мальчишка и встал.
— Он нигде не живет, давно умер. Это старинный снимок. А тебе… что за дело до виолончели? — Это у меня получилось не очень-то ласково. Шагал бы ты, мол, по своим делам, подальше от нас.
Но он не ушел. Может, решил, что я спрашиваю из интереса. И объяснил хмуро, но без задержки:
— Она мне теперь ни за чем. Но знать-то надо… Она меня спасла…
Ивка смотрел на мальчишку не так, как я. Бесстрашно и с сочувствием. Тихо спросил:
— От чего спасла?
— Вообще… Всего спасла, как есть… Ну, не сама она, а ее хозяин.
Теперь, конечно, полагался новый вопрос. Ивка спросил. Но совсем не про то:
— Ты, наверное, есть хочешь?
Мальчишка мигнул. Если бы такое сказал я, он бы обязательно огрызнулся. Но Ивка есть Ивка. Его ясная душа была видна сразу и каждому.
— Вообще-то да… Я утром не поел… — Мальчишка говорил сипловато, будто у него заложило горло.
На сумке-тележке был карман. Ивка достал оттуда полиэтиленовый сверток. В нем было пять жареных пирожков. Ивка дал мальчишке, мне и себе тоже взял. Пирожки были с капустой. Мы стояли и жевали, поглядывая на витрину. Будто все трое давно знакомы.
Пирожок — он ведь маленький. Полминуты — и нет его. Ивка взял оставшиеся два. Один протянул нашему незнакомцу, другой разломил — мне и себе:
— Мы-то все же позавтракали.
Мальчишка не отказался. Даже улыбнулся чуть-чуть. И когда мы с Ивкой двинулись вдоль витрин, он пошел рядом с нами. Будто так и договорились. Может, ждал, что мы продолжим свои вопросы?
Ивка спросил:
— А как ты спасся? Где?
— Зимой. Недалеко от Гудермеса…
Вот оно что! Я посмотрел на Ивку и сказал мальчику:
— Вот у него там брата чуть не убили. Он теперь в госпитале.
Ивка шел, опустив голову. И отдувал упавшие на лицо волосы. Мальчик шагал сбоку от него. Они друг на друга не взглянули, но… будто локти их сдвинулись поближе. Да…
Мальчик вдруг заговорил. По-прежнему хрипловато:
— Это как-то неожиданно началось… Сперва не стреляли и не бомбили, мы тогда жили в деревне у маминой знакомой. Отец сказал, что уйдет на три дня, и пропал. В горы ушел, там их окружили, но они прорвались… Мы радовались, когда узнали, что они прорвались… Мама не хотела, чтобы он уходил туда… Она говорила: «Зачем тебе, это не твое дело». Он все равно ушел…
Мама сказала, чтобы я принес воды, я пошел к колодцу, и тут налетели вертолеты. Все перемешалось. Я упал в яму и надел ведро на голову… Потом затихло. Я побежал к дому, а его уже не было… Потом пришли соседи, сказали, что никто не спасся.
Ну, потом я не все помню… Я жил у незнакомых людей. Думал, что за мной придет отец. Потом пришел раненый человек и сказал, что отец не вернется.
— Тебе, — говорит, — надо выбираться к своим.
Я говорю:
— К каким своим?
— Все равно. Главное, чтобы отсюда…
Несколько человек решили идти к железной дороге, я пошел с ними. Они кормили… Но однажды по шоссе стали стрелять из танков, все побежали кто куда, и я остался один. Пришел в какую-то деревню, названия не помню. Там был пункт…
— Какой пункт? — спросил я.
— Филь-тра-ци-онный… Кого-то пропускали, кого-то забирали. Крик такой… Двоих мужчин отвели и застрелили прямо у дороги. У всех требовали документы. А какие у меня документы? Я сунулся в обход, а там бэтээры. Один солдат схватил меня в охапку и говорит:
«Ты один? Тогда уходи. Детей без взрослых не пропускают, майор приказал всех ловить. Иди отсюда, кончить могут…»
Я спрашиваю:
«А чего я такого сделал?»
«Ты, может, и ничего, а вчера к солдатам подошли два пацана и говорят: где ваш командир? Солдаты сказали, что командир ушел в деревню. «Тогда получайте вы!» — и две гранаты в них. Кого-то ранило, кого-то наповал. Одного пацана тоже наповал. А второго не насмерть, но его добили. И сейчас отгоняют всех маленьких и даже стреляют иногда…»
Я ему говорю:
«Ни в кого я гранат не кидал. Я даже не ихний, смотрите, я совсем белый».
А он:
«Один из них тоже был белый, вас не разберешь…»
Я потыкался к одним беженцам, к другим. «Возьмите меня с собой». Все боятся…
Там были музыканты. Целый оркестр со скрипками. Их-то обещали выпустить…
— Откуда там такой оркестр, — сказал я. — Со скрипками — это же не военный, не духовой…
— Не знаю. Может, выступали перед солдатами и задержались из-за обстрела… Они ждали специального автобуса.
— А кто обстреливал?
Мальчишка глянул с недоумением:
— Разве там можно понять?.. На этих музыкантов солдаты тоже смотрели не по-хорошему. Кто-то говорил, что один скрипач носил в футляре не скрипку, а «калашников» и убежал к боевикам…
— Это правда? — шепотом спросил Ивка.
— Откуда я знаю. Может, и правда… Но музыканты, конечно, говорили, что нет. Что он задержался в больнице из-за какого-то приступа, поэтому его и нету среди них…
Там, в этом оркестре, был один старик. С большущим таким инструментом. Он его не оставлял ни на минуту. Другие музыканты смеялись: «Вы от него не отцепляетесь, даже когда в кустиках садитесь…» Один раз он и правда пошел с ним в кусты. Никакой будки для туалета там нигде не было, да он бы и не влез в нее с таким футляром… Ну, я подождал, пока он там в снегу… Подождал, а потом выбрался из-за куста и говорю:
«Дяденька, возьмите меня с собой на вокзал. Одного меня не выпустят…»
Он сперва испугался, вцепился в футляр. Потом понял и опять испугался:
«Как же я тебя возьму? Тебя же нет в нашем списке!»
«А я залезу в футляр. Я легкий…»
«А куда я дену инструмент?»
«Здесь оставите. Никто не заметит».
Он тогда и говорит:
«Мальчик, ты представляешь, какая дорогая вещь этот инструмент? Это все, что у меня есть…»
«А человек, значит, не дорогая вещь, да? Дешевле вашей музыки? Меня же здесь пристрелят…»
Он тогда посмотрел на меня через толстенные очки и спрашивает:
«А ты не думаешь, что могут пристрелить нас обоих, если тебя найдут?»
«А может, и не найдут…»
Он смотрел, смотрел на меня, а там автобус загудел. Старик и говорит:
«Почему Бог дал мне талант, но не дал смелости? Ладно, полезай…»
Вытащил он эту… виолончель. Положил в кусты, погладил. А я — в футляр, скорчился там. Ну и стало темно, закачало…
Дышать было трудно. Долго трясло, потому что ехали по неровной дороге. Я не знаю сколько. Потом опять застряли, и мотор заглох. У меня рядом с головой щелкнуло — и дырка такая небольшая, круглая. Я в первую очередь обрадовался даже — дышать легче. А потом полетел куда-то в этом футляре, кувырком. Оказалось — на дорогу. Ну и думал, что конец, грохнулся так… Лежал, лежал. Вылезти-то не мог, футляр заперт снаружи, сил не было, чтобы поднатужиться и запоры сорвать. Да и страшно…
Потом поднялись, понесли. Открыли. Один, с черной бородой, говорит другому:
«Посмотри, брат, какая здесь музыка…»
Вытащили меня.
«Ты откуда, мальчик?»
А я молчу после такой тряски.
Тогда самый главный, в большой папахе, спрашивает по-русски:
«Ты почему в этом чемодане?»
Я кое-как объяснил, что спасался. На поезд хотел попасть. «Чтобы уехать, — говорю, — а то убьют».
Они переглянулись, больше ничего говорить не стали. Дали горячей каши и чаю. Потом главный опять ко мне:
«Вот этот человек отведет тебя на станцию», — и показывает на бородатого. Потом заговорили между собой, по-своему. Думали, что не понимаю.
Старший бородатому говорит:
«Отведешь подальше и застрелишь».
А тот:
«Зачем? Ребенок ведь. Аллах не простит».
«А твой ребенок где? А твоя жена? А мои дети где? Те, которые бомбили, смотрели, где чей ребенок?»
«Мальчик не бомбил».
«Мальчик видел наши лица. Может узнать потом. Дорогу сюда запомнить может… Иди, это мой приказ. Если грех, Аллах накажет меня…»
Я больше не смог есть, сделался почти без сознания.
Бородатый взял за плечо и сказал, что пора.
Мы пошли. У меня ноги не слушаются. Но уже не страшно, только спать хочется. А по краям дороги скалы и кусты. Я думал: скорей бы уж. Потому что совсем уже сил нету, только лечь бы скорее. Я остановился и сказал по-ихнему:
«Стреляй, собака».
Он тоже остановился.
«Откуда понимаешь по-нашему?»
«Не твое дело. Стреляй, я дальше не хочу идти».
Он постоял и говорит:
«Иди, мальчик. Станция там, впереди. Может, дойдешь. Я выстрелю, но не в тебя, не бойся…»
Я говорю:
«Ты врешь».
А он говорит:
«Иди, я сказал».
Я стал пятиться. Потому что боялся, что в спину выстрелит. Пятился, пятился, потом побежал. А сзади как грохнет… Я упал, думал — в меня. Потом посмотрел, а он лежит на спине, а в руке пистолет. В откинутой… Я подошел, он мертвый…
Я хотел взять пистолет, но у него пальцы были стиснуты. Тогда я взял шапку. У меня была тонкая, вязаная, а у него теплая, мохнатая. Без этой шапки я бы замерз насмерть. А так все же добрался до станции. А там пролез в вагон, в поезд до Ставрополя. Толпа была, меня не заметили…
Мы давно уже пришли на остановку, но автобуса все не было и не было. Мы сидели под пластмассовым навесом. Пластик был зеленый, тонкий, солнце просвечивало его. Лицо мальчишки от этого было табачного цвета. Он перестал рассказывать и закашлялся.
«Курит, наверно», — подумал я. И сказал не из любопытства, а от неловкости:
— Ты не похож на кавказца.
— Отец был литовец. Наполовину. А наполовину латыш.
«Был…» — отозвалось во мне.
— А мама наполовину русская, наполовину чеченка. Мы ведь сперва-то жили в Смоленской области. Отец был начальник цеха на молочном заводе. Потом завод сделался частным. Отца уволили. Мы продали квартиру и решили ехать на родину отца, в Вильнюс. Но оказалось, что ему туда можно, а мне и маме нельзя, потому что иностранцы. Мы помотались по разным местам, потом мама решила: «Поедем к моим родственникам под Грозный, они помогут». Это было еще до войны. Мы нормально жили, пока не началось…
Я подумал: спрашивать ли? И не удержался:
— Если твой отец был литовец… латыш… зачем он полез в эту войну?
— А он такой… Сказал: «За вашу и нашу свободу…» Мама говорила: «Не будет никакой свободы, только кровь». А он все равно…
Из-за угла показался автобус. Мы встали. Мальчик быстро спросил:
— Можно я поеду с вами? Все равно мне делать нечего.
Я уже ничуть не опасался этого пацана. И все же взглянул на Ивку.
— Если хочешь, — сказал Ивка. — Но мы едем на кладбище.
— Мне все равно.
Ивка объяснил, будто извиняясь:
— Мы там будем сажать цветы на могиле… одного солдата.
— Я умею сажать… — И перевел глаза с Ивки на меня. Видно, он чувствовал мое недоверие. Глаза его были не черные, как показалось вначале, а темно-карие. Просящие такие. Я поглядел на его растоптанные кеды.
— Тебя как зовут?
— Арунас… Это литовское имя.
— Длинное, — неуверенно улыбнулся Ивка. — А есть еще какое-нибудь? Уменьшительное…
Арунас тоже улыбнулся. Чуть-чуть.
— Уменьшительное еще длиннее. Арунелис… Но мама иногда говорила: Нэль…
Он отвернулся, быстро зашевелил губами. Я сказал поскорее:
— А я — Саша. Ребята иногда еще зовут: Алька…
Ивка глянул удивленно. Он такого моего имени не знал. Я объяснил:
— Сперва бабушка так звала, а потом в лагере, в прошлом году.
Ивка понимающе кивнул.
— А это Ивка, — сказал я Арунасу. — Полное имя Иван, только Ваней его никто не зовет…
Автобус оказался полупустой. Мы уселись на заднем сиденье. Ивка посередине, Арунас слева от него.
— А что было дальше? — спросил Арунаса Ивка. — После того, как ты залез в вагон.
— Потом много чего было…
В Ставрополе Арунас попал в детский приемник, но скоро убежал. Потому что хотел в наш город. Всю весну добирался сюда — то один, то с разными компаниями. Он слышал от мамы, что в нашем городе есть у него тетка, мамина двоюродная сестра. Хотя и дальняя, но все же родственница. Он даже адрес помнил. Но здесь оказалось, что прежней улицы уже нет, на ее месте новый микрорайон. Последняя ниточка оборвалась…
— И теперь ты, значит, нигде не живешь? — спросил Ивка. Напряженно так, будто занозу из себя вытаскивал.
— Нет, живу. Я приютился у одного старика. Он часовой мастер. Он одинокий, потому что жена его давно умерла, а детей нету. Я попросился, он не прогнал…
Кладбище было старое, заросшее. Высоко подымались березы, сосны, ели — вперемешку. Мы пошли вдоль кирпичной стены с решеткой наверху, потом она сменилась кривым забором. Несколько досок было оторвано.
— Пойдем здесь. Через ворота далеко… — Ивка смело шагнул в дыру. Сразу видно — не в первый раз.
Под большими деревьями густо росли рябины, низкие разлапистые клены. Среди них стояли решетки, кресты, камни и обелиски. Я старался не смотреть. Незаметно сложил пальцы замочком — от всего плохого. Потому что здесь была страна мертвых, а я… Ну, вот такой уж я.
Ивка вел нас чуть заметной тропинкой среди решеток и высоких сорняков. Его царапина с кровяной точкой затерялась теперь среди множества других таких же. Я шел ему в затылок и тащил за собой застревавшую тележку. Арунас подталкивал ее.
Пахло травой и листьями. Но это был совсем не такой запах, как на дороге, за нашей Завязанной рощей. Там в запахе было солнце, а здесь сырая пасмурность.
Мы выбрались на травянистую дорогу, прошли шагов двадцать и свернули опять на тропинку.
— Вот… — сказал Ивка.
Мы оказались перед высоким крестом из желтого лакированного дерева. На кресте была черная табличка с белыми буквами:
Стаков
Евгений Анатольевич
А ниже: год рождения и год, когда Женя Стаков погиб. И легко было сосчитать, что прожил на свете Женя девятнадцать лет…
Ивка прошептал:
— Фамилии похожие. Потому и случилось ошибка…
Холмик был обложен по бокам кусками дерна. А сверху — бурая глина, сквозь которую проглядывала трава. В двух местах были посажены кустики незабудок.
Ивка начал деловито вынимать из сумки картонные коробочки с пунцовыми бархатцами и с какой-то травой, похожей на салат. Достал детскую лопатку. Зачем вытащил полиэтиленовый пакет с черной жирной землей.
— Саша, помоги, пожалуйста.
Я хотел ухватить пакет, но Арунас опередил. Они вдвоем вывалили сырой ком земли на могилу. Ивка аккуратно, чтобы не зацепить незабудки, начал перемешивать торфяную землю с подсохшей глиной. Лопаткой. Арунас подобрал толстый сук и начал помогать.
Они сидели рядом на корточках и работали молча. Согласованно так. Будто не в первый раз.
Они были совсем непохожие. Ивка — хоть и в полинялом, но все же красивом костюмчике — такой вполне, как говорится, приличный ребенок. Арунас же… ну, сразу видно бездомного. Мне все время казалось, что он припорошен тонкой угольной пылью. С головы до ног. Может, и правда это была въевшаяся сажа пожарищ?
И еще я подумал, что Арунас старше Ивки. Ростом — с него, а возраст у него, скорее всего, мой. Или самую чуточку поменьше.
Да, они с Ивкой были разные, но все же их соединяло то, чего не было (и слава Богу, что не было!) у меня. Оба хлебнули горя от войны. Потому они вот так, рядом. Даже дышали, по-моему, в одном ритме.
Они работали, а я остался без дела. Оглядывался. Кругом все те же решетки и памятники. Над могилой Евгения Стакова — две высокие березы. Лучи наклонно прокалывали листву. На кресте горели желтые блики, как на светлой новой мебели. Как же так? Под нами, в земле, в цинковом ящике лежит изуродованное тело совсем молодого Жени Стакова, а солнце веселится как ни в чем не бывало…
— Саша, дай, пожалуйста, цветок, — не разгибаясь, попросил Ивка. Они с Арунасом уже вырыли много ямок. Я присел, начал суетливо подавать одну порцию рассады за другой. Ивка и Арунас умело закапывали корни. Будто на грядке работали. А я все еще сцеплял пальцы: протяну Ивке рассаду и опять — «замочек».
Арунас вновь закашлял.
Я сказал с дурацкой назидательностью:
— Если ты куришь, то зря. Помрешь ведь.
Он вскинул глаза. Откликнулся без обиды, почти испуганно:
— Я не курю. Я пробовал, но не смог, потому что задыхаюсь.
— Там пробовал? — тихо спросил Ивка.
— Нет, в интернате… Я ведь в двух приемниках и в интернате детдомовском успел побывать, пока добрался сюда.
— У чужого деда разве лучше, чем в интернате? — прежним глупым тоном спросил я.
Арунас первый раз огрызнулся. Слегка.
— А ты попробуй. Узнаешь.
Я не хотел пробовать такой жизни. Кое-что слышал про интернатовские обычаи. Уж если в блистательной гимназии тому, кто послабее, порой не дают житья, то в детской казарме…
— А в детприемнике еще хуже, — как бы продолжил мои догадки Арунас. — К маленьким еще нормально относятся, а к таким, как я… Хоть ни в чем не виноват, все равно будто преступник. За решеткой…
Все бархатцы, все кустики многолетней ромашки были наконец вкопаны. Рядом стояла скамейка из того же лакированного дерева, что и крест. Мы сели — Ивка опять посредине. Могильный холм зеленел и пестрел теперь, будто и правда цветочная грядка.
Ивкины колени были в черных крошках. Он хотел их стряхнуть, но они размазались жирными полосками. Я посмотрел — у меня тоже. Ивка сказал:
— На пруду помоем. Тут рядом. Все равно надо сходить за водой для поливки, а то корешки не приживутся.
Мы взяли полиэтиленовый пакет и пошли. Опять через кусты и репейник. Оказалось не так уж и близко. Было тихо, только наше сопенье и шелест слышались да где-то далеко раздался дробный сухой стук.
— Будто автомат, — сказал Арунас.
— Это дятел, — догадался я.
— Знаю. Я сказал «будто»…
Пруд прятался в гуще ольховника. Маленький, как лужа. Мы смыли землю, набрали воду в прозрачный мешок. Ивка и Арунас понесли его, взявшись за верхние углы. Из него била тонкая струйка, искрилась на солнце.
Перед узкой тропинкой я потребовал:
— Дайте этот бурдюк мне. Вам вдвоем не протолкнуться.
Струйка защекотала ногу, капли потекли в кроссовку.
У холмика Ивка пригоршнями вычерпал воду на рассаду. Вытер мокрые ладони о смеющиеся рожицы на шортиках. Уложил в сумку пустой пакет и лопатку. Тихо, но без стеснения попросил:
— Подождите, я попрощаюсь… — Дотянулся до креста, подержался за него.
Он не ждал, что мы сделаем то же самое. И мы не решились. Ведь Ивка для этого Жени был почти как братишка. А мы так, одни из многих…
Арунас проговорил вполголоса, будто сам себе:
— Вот странно…
— Что странно? — Ивка оторвался от креста.
— Может, в этого Женю стрелял из автомата мой отец… — Он сказал это без виноватости, только с печальным удивлением.
— Нет, — вздохнул Ивка так же негромко. — Женя погиб от взрыва, от снаряда…
«А может, Женя стрелял в твоего отца, — подумал я. — И может, даже попал… Неизвестно ведь, кто из них погиб раньше».
— Ивка, а почему нет числа, когда он родился и когда убили?
— Когда убили, точно ведь неизвестно… Пойдем, да?
Когда мы выбрались через дыру в заборе, я заметил, что солнце уже перешло середину дня. Очень хотелось есть.
По шоссе пропылил желтый милицейский «рафик». Я увидел вдруг, что Арунас весь напружинился.
— Ты чего испугался-то?
Он виновато мотнул головой:
— По привычке. Я ведь беглый… Последний раз слинял из детприемника недалеко отсюда, в Некрасове. В марте еще…
— И где же ты после этого жил? — удивился Ивка. — В марте еще снег.
— На заброшенной стройке, в подвале… Там разные пацаны собирались. Ничего, нормальные ребята. Днем добывали кто что мог — а вечером всё в общую кучу. И пир горой… Но потом появился там один, большой уже. Велел звать себя шефом… И потом он и еще один замочили какого-то дядьку…
— Как замочили? — удивился простодушный Ивка.
— Ну как… заточкой… Чтобы взять бумажник, часы и шапку. На пустыре за котельной. Свалили его, а другим ребятам велят: добивайте. Я как увидел это… ну, что он мертвый… кувырок назад и — ноги… И в ту же ночь смотался из Некрасова в товарном вагоне…
Мы ждали автобуса долго. А когда он подкатил наконец и приглашающе зашипел дверьми, оказалось, что Арунас не может встать со скамьи.
Он сидел, привалившись к спинке из поломанных реек. На лбу его были капельки, а лицо сделалось острым и почти белым.
— Что с тобой? — Ивка оттолкнул сумку и вскочил.
Арунас сказал обыкновенным голосом, но не открывая глаз:
— Это сейчас пройдет. У меня так бывает иногда — будто мешком по голове. А минут через пять отпускает… Вы езжайте, а я посижу.
Я начал беспорядочно думать: что тут можно сделать? А Ивка сказал самое простое:
— Мы посидим с тобой, а потом проводим до дома.
— Не надо. Я сам…
— Мы проводим, — сказал Ивка.
Кроме нас, пассажиров на остановке не было. Пожилой водитель добродушно спросил из кабины:
— Эй, молодежь, вы едете? Следующая машина будет через час, не раньше.
Ивка разъяснил ясно и отчетливо — так, как он умел:
— Видите, у мальчика закружилась голова. Подождите немного, пожалуйста.
— У мальчика голова, а у меня график… Посадите его к окошку. Голову обдует, и все пройдет…
Арунас рывком встал. Качнулся, но сказал решительно:
— Да, поехали.
Мы устроились на переднем сиденье. Арунас высунул голову наружу. Автобус покатил… Минуты через две Арунас откинулся на спинку.
— Плохо, да? — испуганно сказал я.
— Нет, ничего уже. Я ведь говорил — пройдет… — И правда, прежней бледности не было. Водитель беспокойно поглядывал на нас в переднее зеркало, но скоро на остановках набралось немало пассажиров, загородили кабину. Арунас держался. Даже улыбался иногда: не тревожьтесь, мол.
Мы сошли на Пушкинской.
— Ладно, я пойду, — сказал Арунас. — Тут недалеко.
— А как голова-то? — проявил я напоследок беспокойство. — Нормально? — Мне хотелось поскорее домой.
— Все в порядке.
Я поверил. Ивка оказался внимательнее.
— Нет, не все в порядке… Мы же обещали проводить тебя до дома.
Арунас не спорил. Может, просто не хотел расставаться.
И мы пошли шеренгой — Арунас посередине.
Жил он в двух кварталах от остановки на улице Крылова. Мы прошли в арку обшарпанного трехэтажного дома, оказались в обширном дворе — заросшем сорняками и захламленном. В глубине двора стоял одноэтажный кирпичный дом — длинный, с несколькими крылечками.
Мы остановились у крайнего крыльца. На обитой ободранным дерматином двери висел жестяной почтовый ящик. Голубой с белой надписью: «Г. М. Тутарский».
Арунас поднялся на крыльцо, нажал на кнопку. Дверь открылась почти сразу. Хозяин встал на пороге.
Он был высокий, худой и сутулый. С редкими седыми волосами, гладко зачесанными на пробор. С выбритым лицом, длинным носом и в очках с толстыми стеклами. Ну, типичный старый часовщик, этакий мастер своего дела.
— А, наконец-то… Здравствуйте, молодые люди.
Я буркнул «здрасте». Ивка сказал ясным своим голосом:
— Здравствуйте. У Арунаса закружилась голова, и мы решили проводить его.
— Весьма благодарен… А ты, значит, опять? Вот свалишься где-нибудь… Заходите, будьте любезны.
— Да нет, нам домой пора, — быстро сказал я.
— Ну, на минутку. Расскажите хотя бы в двух словах, как и что. Сделайте одолжение, голубчики… — Он как-то неуловимо потерял строгость, будто под его мешковатым пиджаком ослабли натянутые жилы.
— Идем, а? — шепотом сказал Арунас. Мы с Ивкой переглянулись и вошли.
Вошли в разноголосое тиканье. Часы были повсюду: на стенах, на столе, в застекленном шкафу и на подоконнике. Всякие. Круглые, квадратные, маленькие, большие, с бронзовыми фигурками, с тяжелыми гирями и маятниками, в резных старинных шкафчиках на узорчатых подставках. Я завертел головой.
— Деда Гена, это… Саша, а это Ивка. Полное имя Иван, только Ваней его никогда не зовут… — Арунас, видать, вспомнил про обязанности хозяина.
— Да-да. Я рад, что у тебя появились наконец достойные знакомые… А я Геннадий Маркович.
«Г. М. Тутарский», — вспомнил я почтовый ящик.
— Садитесь, друзья мои…
«Да нет же, нам пора», — хотел сказать я, но Ивка присел на край узкого клеенчатого дивана.
— Садитесь, садитесь… — Геннадий Маркович шагнул в сторону, и за ним оказалось еще одни часы — в простенке между шкафом и дверью в другую комнату.
Ивка быстро тронул меня за руку:
— Саша, смотри. Как у вас…
Но они были не как у нас. Они были просто наши.
Мне сразу стало спокойнее. Я перестал стесняться. Словно зашел к незнакомым людям и неожиданно увидел друга. Ну, конечно, теперь у часов другой хозяин, а все-таки хорошая встреча!
— Геннадий Маркович, скажите, пожалуйста! Вы купили эти часы в комиссионном магазине?
Он не удивился вопросу. И будто обрадовался:
— Ну, что ты, милый мой! Откуда у меня деньги на такие покупки! Я выменял их у одного любителя антиквариата. На другие часы. Были у меня бронзовые, настольные, в стиле рококо, восемнадцатый век. С амурами и завитушками. Я их очень ценил, но всегда хотелось иметь вот такие, большие. Чтобы они стали стержнем моей коллекции…
— А почему они не идут? — сказал я осторожно.
— Ума не приложу! Целый месяц шли исправнейшим образом, а неделю назад встали и ни в какую… Я перебрал весь механизм, проверил каждый зубчик на всех шестеренках. Увы! Качну маятник, они потикают полминуты и опять стоп… Признаться, за последние годы для меня это самое большое разочарование. И можно сказать, удар по престижу. Я все-таки мастер с немалым стажем, а тут оказался бессилен…
— Можно, я возьму стул?
— Что? Да, разумеется… А собственно, с какой целью?
— Сейчас… — Я поставил скрипучий гнутый стул к часам. Открыл верхнюю стеклянную дверцу. Сунул пальцы за механизм. Вот он, винтик…
Я подержал палец на плоской головке. Скакнул на пол. Стул в сторону, нижнюю дверцу на себя, качнем маятник, вот так. Тик-так…
— Если не остановятся через минуту, будут тикать исправно несколько дней…
— Да? Ничего не понимаю. Что ты там сделал?
Я не стал хитрить и важничать.
— Там есть один винтик. На задней стенке коробки с механизмом. Если его слегка надавить, механизм… он как бы просыпается. Не знаю, почему, но так всегда…
— Постой, постой. Ты хочешь сказать, что имеешь какое-то отношение к этим часам?
— Еще бы! Они стояли в нашем доме сто лет!.. Потом понадобились деньги на телефон, и бабушка решилась. Оторвала от сердца…
— Вот оно что… Какие хитросплетения и встречи…
Ивка и Арунас молча слушали нашу беседу. Они были как зрители, которые смотрят интересное кино.
— Ты мне покажешь, где этот винтик? Хотелось бы понять, какая у него функция.
— Понять это, по-моему, нельзя. Этот секрет знает, наверно, только Квасилий…
— Кто-кто?
— Квасилий. Бабушка говорит, что с нами живет такое существо, вроде домового. Это оно иногда останавливает часы, чтобы побаловаться… Наверно, Квасилий соскучился по часам, отыскал их у вас и решил дать им отдохнуть. По привычке…
Я увидел, как у Ивки и Арунаса одинаково приоткрылись рты. А Геннадий Маркович смотрел на меня понимающе. Словно все принимал всерьез.
— Ну да, ну да… А не откроет ли почтенный Квасилий свой секрет мне?
— По-моему, не откроет. Он и мне его не открывал. Я сам научился давить на винтик так, как надо. А больше это не получается ни у кого… Если хотите, я могу иногда приходить и запускать часы.
— Гм… Боюсь, что в самом деле придется просить тебя о такой услуге… По крайней мере, пока мы не договоримся с Квасилием… Смотри-ка, идут.
Часы вплетали свое увесистое тиканье в стрекотанье и щелканье других механизмов.
Геннадий Маркович встряхнулся.
— Я сейчас приготовлю вам яичницу.
— Ой, нет, спасибо! Нам пора, — спохватился наконец Ивка.
— Приготовь, приготовь, — сказал Арунас. — У нас сегодня за весь день было пять капустных пирожков на троих.
Ивка вопросительно посмотрел на меня. А мне уже не хотелось уходить. «Подождем», — сказал я взглядом.
Геннадий Маркович скрылся за дверью. Арунас забрался с ногами в большущее кресло, такое же клеенчатое, как диван. Такое же старое — с трещинами и дырками в обшивке. Виновато улыбнулся и лег щекой на подлокотник.
За дверью потрескивало. Наверно, там была кухня с плитой.
Геннадий Маркович появился опять. Он был подпоясан широким полотенцем.
— Сейчас, сейчас, друзья мои, все будет готово…
Ивка вдруг сказал:
— У вас здесь будто в коробке со стрекозами. Будто крылья и лапки скребут во всех углах.
— Да?.. Да. Ты прав. Но я этого уже не замечаю, привык. Для меня здесь — тишина. Видите ли, тишина может слагаться из разных звуков, как свет слагается из разноцветных лучей спектра. Здешние звуки — это, так сказать, отдельные лучи времени. А время само про себе совершенно бесшумно. Про это есть примечательные стихи:
— Это Маршак, — сказал я. — У него много стихов про время.
— Совершенно верно!.. Удивительно, что ты знаешь такие стихи. Я был уверен, что детям Маршак известен лишь своими сказками.
— А я нетипичное дитя, я бабушкин внук. Она всю жизнь моя главная воспитательница. А у нее две главные книги — Евангелие и «Лирика» Маршака. Она мне маленькому читала по вечерам… Я из этих стихов многое до сих пор помню.
— Похвально… А из Евангелия?
— Ну… Нагорную проповедь. А еще то, что в начале было Слово и все на свете началось с него…
— Не так уж мало, — вежливо вздохнул Геннадий Маркович. Видимо, считал, что мало.
— А те стихи продолжаются так:
— Да-да!
Это, Саша, про меня. Семьдесят лет стукнуло в прошлом году… А вроде бы всё пролетело за сутки. И детские годы вспоминаются так, словно были вчера. Даже ярче, чем война… Вы представляете, друзья, до сих пор чувствую кожей, как прилипают к мокрому животу песок и галька, когда накупаешься до дрожи и с размаху пузом на горячий от солнца берег… О! Яичница! — Он кинулся за дверь.
Скоро Геннадий Маркович вернулся. В одной руке он держал за длинную рукоять сковороду, в другой полотенце. И махал им над головой. Потому что от сковородки тянуло чадом.
— Слегка подгорела, когда мы увлеклись лирикой. Ну, не беда. Нэлик, душа моя, принеси-ка вилки и хлеб… О, да ты уже!
«Уже» — это не значит, что Арунас принес вилки и хлеб. Он спал. Он раскинулся в кресле, будто тряпичная кукла. Глаза были прикрыты лишь наполовину. Мне даже не по себе стало: будто неживой. Но слегка шевелились губы.
— Не надо его трогать, — шепотом сказал Геннадий Маркович. — Это с ним случается. Устанет и валится как подкошенный… Я приготовлю ему потом, отдельно. А это съедим сейчас. Давайте прямо со сковороды.
Мы принялись жевать глазунью. Ничего, что пережаренная и с дымом. Проголодались.
— Он вам поведал свою историю?
Ивка кивнул с набитым ртом. Я тоже.
— Ума не приложу, как с ним быть… — Геннадий Маркович оглянулся на Арунаса опять. — Вы видите, какой он? Господи… Его лечить надо, а кто его возьмет в больницу без документов? Он все время боится, что его заберут в детприемник…
Ивка отложил вилку.
— Моя мама работает медсестрой. У нее есть хорошая подруга, она детский врач. Хотите, я попрошу маму договориться?
— Да? Это было бы чудесно!.. А то ведь полная, так сказать, беспросветность…
— Только она сейчас в отпуске. Но через две недели, я думаю, все получится.
— Ох, я боюсь даже надеяться.
— Не бойтесь, мама постарается. Она ведь… ну, она понимает… — Ивка сказал это и будто засмущался. И заторопился: — Ой, мне к шести часам обязательно надо домой. Я Соне обещал, она одна там…
— Да, Геннадий Маркович, нам пора… — Я решительно встал и посмотрел на часы: «Не скучайте тут…»
— Но вы ведь не исчезнете навсегда, голубчики? А?
— Нет, мы же пообещали, — сказал Ивка.
По дороге к трамваю я спросил:
— Ивка! Ну и что же, что твоя мама в отпуске! Может быть, она сможет договориться с тем врачом не откладывая?
— Дело не в маме. Та врач, Полина Евгеньевна, в отпуске. И уехала к дочери в Тобольск. В том-то и дело. Иначе бы я перебрался к ней. Мы ведь хорошие знакомые…
— Как перебрался? Зачем?
— Ну, пока мама и Соня ездят…
— А ты разве не едешь с ними?
— Я не еду. Втроем — это слишком дорого. Решили, что пусть Соня. Они с мамой заедут в Нижний Новгород, к Галине Антоновне. Ну, к Жениной маме. У Галины Антоновны дочка такая же, как Соня. Женина сестра. Они с Соней, наверно, подружатся…
— А ты как? Будешь тут один?
— Соседка сказала: «Буду за ним присматривать». Это за мной…
— Значит, ты не едешь. Это хорошо…
Ивка глянул удивленно и грустно. Он не считал, что это хорошо.
— Ивка…
— Что?
— Нет, ничего. Потом… Мы скоро увидимся, я к тебе приеду.
— Правда?
— Теперь это самая настоящая правда!.. Может быть, даже завтра… Смотри, твой трамвай!
Я помахал вслед трамваю, на котором уехал Ивка, и… зашагал обратно. К дому Геннадия Марковича. Скажу ему, что забеспокоился: не остановились ли часы? Хотя не в часах было дело. Вернее, не только в часах. Мне показалось, что я ушел, не доделав какое-то дело. Не сказал что-то важное. Словно там от меня чего-то ждали, а я обманул, сбежал поскорее. Ну, это было смутное ощущение. А еще была тревога. Я помнил, как беспомощно лежал в кресле Арунас. Совсем как неживой. А вдруг… и правда неживой?
Теперь я уже не мог себе сказать: «Что тебе этот Арунас? Таких тысячи…»
Я позвонил, и Геннадий Маркович открыл сразу.
— Входи. Я почему-то так и думал, что ты вернешься.
Я хотел сказать, что тревожусь о часах. Но тут же мелькнуло: зачем врать без нужды? По крайней мере, если не спрашивают…
Арунас по-прежнему спал в кресле, но теперь он свернулся калачиком. Уместился весь между высокими подлокотниками, как в люльке. Прореха на колене разъехалась в круглую дыру, нитки полопались. Мы молчали и смотрели на него от дверей.
Потом Геннадий Маркович вполголоса сказал:
— Он часто засыпает вот так. И бывает, что остается здесь на ночь. Если я пытаюсь перенести его в постель, сердится. Или плачет сквозь сон.
Он помолчал и добавил сокрушенно:
— Совершенно неприкаянное существо. И оборвыш…
— Ему больше нечего надеть, да? — прошептал я.
— Курточка еще есть, осенняя, не по сезону. И тоже вся… как со склада утильсырья… Не раз говорил ему: «Пойдем, купим что-нибудь…» А он… то ли стесняется, то ли боится…
— Чего боится-то? — пробормотал я с неловкостью, будто речь шла обо мне.
— Возможно, того, что меня спросят: откуда с вами такой беспризорник? Заинтересуются, начнут выяснять и заберут в приемник… А делать такие покупки один, без него, я не решаюсь, нет такого опыта. Без примерки, наверно, нельзя… И, по правде говоря, мне как-то неловко, будто я самозванец: пришел за одеждой для незаконного внука. У меня ведь никогда не было детей…
Пока он это говорил, я спешно прикидывал: вся одежда, что есть у меня, Арунасу велика. А то, что носил раньше, сгорело в прошлом году. Может, Ивка выручит? У него с гардеробом, конечно, не богато, второе лето все в тех же пестрых штанах и рубашонке, но что-нибудь, наверно, найдется. Можно спросить и Вячика. Он выше Арунаса, но тощий, по ширине как раз…
А Геннадий Маркович продолжал горестно рассуждать о трудностях:
— Иногда загоню его в ванну и, пока плещется, постираю всего его… обмундирование. Но оно буквально расползается в руках. Правда, он чинит. Сам… Я от отчаяния вздумал уже было заняться портновским ремеслом. Вообще-то я многое умею делать своими руками. Так сказать, дилетант широкого профиля… Ты знаешь, голубчик, что такое дилетант?
— Ну… это кто многое умеют понемногу.
— Да. И не обязательно понемногу. Иногда и вполне на уровне. Я, например, могу профессионально починить водопроводный кран, когда-то бойко музицировал на фортепьяно, умею плести корзины и плотничать. А однажды на пари взялся написать портрет знакомого, хотя до той поры не имел дела с масляными красками. И написал! И сведущие люди говорили: «Совсем недурно. Весьма своеобразная манера…»
— Вы насчет портновского мастерства… — напомнил я.
— Да-да!.. У меня были приличные парусиновые брюки, я ходил в них после войны. Широкие, по моде сороковых годов. Я подумал, что их вполне хватит на летний костюм для мальчика. На такой, в каком я и мои приятели бегали по славному городу Киеву, ныне ставшему заграницей. Во времена безоблачного пионерского детства… Оно, кстати, действительно было довольно безоблачным. По крайней мере, для тех, у кого не успели посадить отцов. У меня не успели. Может быть, потому, что он был инвалид еще с гражданской войны. Он погиб потом, во время оккупации, и мама тоже… А мне повезло, я в июне сорок первого гостил в Москве у дядюшки. Потом — училище, лейтенантские погоны… Ох, извини, пожалуйста! Увлекся своей биографией. Есть у меня грех: начинаю об одном и съезжаю на другие рельсы.
— Вы говорили про костюм для Арунаса…
— Увы! Увы, увы… Зря изрезал парусиновую реликвию. Портновское искусство для меня оказалось труднее живописи. Я самонадеянно полагал, что имею кое-какой швейный опыт, потому что в пятидесятых годах в районном Доме пионеров руководил судомодельным кружком, где кроил и шил паруса… Кстати, это был мой единственный опыт общения с детьми. Вскоре я женился и перешел работать в типографию…
— А с ним вы как познакомились? — Я кивнул на Арунаса (тот дышал, как свернувшийся клубком котенок).
— А он не рассказывал?!
— Он сказал только: «Приютился у незнакомого деда…»
— Да… История, достойная пера Диккенса. Ты читал Диккенса?
— «Оливер Твист». А еще бабушка рассказывала про мистера Пиквика. И про Квентина Дорварда…
— Что-о?
— Ой!.. Про Дэвида Копперфильда. Это у нее тоже любимая книга. Почти как Маршак…
— Диккенс великий писатель, хотя нынче многие считают его книги излишне длинными и сентиментальным…
— А как вы с Арунасом-то встретились?
— Ах, да!.. В начале мая. Стоял я в очереди за молоком. По утрам на угол Красноярской улицы привозят бочку с молокозавода… Очередь была изрядная, стоял я терпеливо, как подобает пенсионеру моих лет. В левой руке бидон… а за правую вдруг кто-то берет меня маленькими очень горячими пальцами. Смотрю — рядом этакий… Оливер Твист. Тянет меня в сторону. Молча… Что ему надо — непонятно. Я говорю:
«Дружок, денег у меня только на молоко. Честное благородное слово…»
Он тянет. Я опять:
«А если ты насчет сигарет, то я некурящий…»
В это время мы оказались уже в стороне от очереди. Он поднимает глаза и спрашивает:
«Вы меня не узнали, да?»
«Прости, голубчик, но…»
«Помните, на пункте под Гудермесом?! В декабре…»
«Помилуй, друг мой! Какой Гудермес? В декабре я безвыездно был в этом городе. Как и все последние десять лет…»
Он смотрит на меня, и глаза делаются мокрые.
«Извините, — говорит, — я думал, вы просто бородку сбрили и очки надели другие…» И еще говорит: «У вас руки в точности, как у него. Я руки больше всего запомнил… Вы музыкант?»
Странно было слышать это интеллигентное «извините» от такого вот явно уличного обитателя.
«Нет, — говорю, — я бывший часовой мастер, а ныне пенсионер…»
И тут подходит моя очередь. А он все еще будто чего-то ждет.
«Подожди, я куплю молока, потом побеседуем, если хочешь…»
И он дождался. Стоит, ковыряет башмаком траву и спрашивает:
«А вы можете дать мне чуть-чуть молока? Вот сюда…» — и делает вот так, лодочкой, ладошки. А они у него немытые, наверно, неделю.
«Знаешь что, пей лучше из бидона…»
«Правда?.. Вы не бойтесь, я не заразный… А сколько можно пить?»
«Сколько влезет. Здесь три литра».
Влезла в него половина бидона, не меньше. Сказал спасибо и опять стоит, поглядывает исподлобья. И мне взять вот так и уйти от него как-то неловко.
«Знаешь, голубчик, одним молоком сыт не будешь. Если хочешь, пойдем ко мне. Картошку пожарим…»
Он и пошел. А когда оказался здесь, заоглядывался. Тут меня взял, по правде говоря, запоздалый страх: а вдруг он стащит что-нибудь и сбежит? Не по злобе, а просто по образу своей жизни. Ведь явный же беспризорник. И представь себе, он мои мысли угадал:
«Не бойтесь, — говорит, — я у вас ничего не украду. Я у тех, кто меня кормит, никогда ничего не утаскивал…»
Поел он жареную картошку, но немного. И вдруг:
«Спасибо, я больше не могу…»
«Наелся?»
«Нет, глотать больно…» — И глаза у него слишком блестящие. Я потрогал лоб — батюшки мои! Наверно, под сорок…
«Ложись, — говорю, — на диван». И мокрое полотенце ему на голову. А сам думаю: «Ладно, если ангина, а если дифтерит? Об этой заразе только и говорят в разных медицинских передачах… Врача вызывать? А что я скажу в поликлинике? Я даже не знаю, где она, детская-то…»
— И медицинский полис потребовали бы.
— Возможно… А он опять про мои мысли догадался:
«Только не надо врача. Меня в детский приемник заберут… У меня быстро все пройдет, вы не бойтесь…»
Ну и правда, жар быстро прошел у него. Только вялый он сделался, взмок и еле языком вяжет:
«Вы не бойтесь, я полежу немного и пойду».
«Куда же ты пойдешь?»
Молчит.
Я говорю:
«Рассказывай, кто ты и откуда».
Вот тогда он слабым голосом и выложил мне свое жизнеописание… А потом предупреждает тихо, но решительно:
«Только не отдавайте меня в милицию. Опять затаскают по приемникам. Я через это уже прошел…»
«Ну а где жить-то будешь?»
Вот тут-то он и сказал:
«А можно у вас? Хоть немного. Я вам помогать буду…»
Я, наверно, проявил слабость характера. Но сказать «уходи»… Понимаешь, Саша, язык у меня не повернулся…
Мы уже не стояли у дверей, а сидели на диване напротив часов. Они качали медный маятник. Все, мол, понятно, мы на своем веку и не такое видали.
Геннадий Маркович правду сказал: не было у него большого опыта, как общаться с детьми. Те, кто думают, будто умеют это, разговаривают с мальчишками… ну, как с мальчишками. А Геннадий Маркович говорил со мной, будто со взрослым соседом, который зашел его проведать. Делился заботами. Я не удивился бы, если бы он вдруг сказал мне «вы».
Нет, на «вы» он не обращался, но разговаривал всерьез. И с горечью.
— С тех пор я живу в страхе. Он то валится с очередной хворью, то исчезает до позднего вечера и я не могу найти себе места… Однажды приходит с огромным синяком. Говорит, что продавал газеты и его побили другие мальчишки. Конкуренты, так сказать.
«Зачем ты, — говорю, — полез в это дело? Тоже мне коммерсант».
А он:
«Заработать хотел. Вы и так вон сколько на меня тратите…»
Господи, да какие тут траты! Разве в этом дело? Я просто не знаю, как быть. Придет осень, ему надо в школу, а у него же никаких документов! И кто я ему? Не родня, не опекун. Мне скажут: какое вы имеете право держать у себя чужого ребенка? И ребенок — опять в бега. А я… во-первых, как-никак отвечаю теперь за него. Да и привязался уже, надо сказать. Вроде как родная душа появилась на старости лет… Но что я могу? Его надо учить, надо лечить…
Я сидел — без вины виноватый. Чем я мог помочь? Привести домой юного беженца и сказать: «Можно он будет жить у нас?» Представляю круглые от ужаса мамины глаза: «Для начала он перезаразит нас чем только возможно! А потом унесет из квартиры последнее!» А отец? Пожмет плечами: «Мы не можем облагодетельствовать всех несчастных. Это дело государства». Даже бабушка и та, скорее всего, жалобно охнет: «Алик! Мы же и без того еле сводим концы с концами…»
Я нерешительно сказал:
— Ну, насчет «лечить» Ивка ведь обещал…
— Ты думаешь, этот мальчик говорил всерьез?
— Да. Ивка такой. Он зря не говорит… Может быть, мама его сумеет выхлопотать Арунасу медицинский полис. Это ведь уже будет документ. По нему можно, наверно, выписать и другие. Вы можете сказать всякому начальству, что Арунас ваш родственник и никого у него больше нет, потому что беженец…
— Сказать-то я могу… Я много чего могу. Кроме одного… Мне семьдесят второй год. В этом возрасте люди идут по жизни, как по минному полю. Сегодня есть человек, а завтра…
— Ну, зачем вы так! Прямо как моя бабушка… Иногда люди и до ста лет живут!
— Я, Саша, часовой мастер. Я умею слушать механизмы. Бывает, что часы останавливаются из-за отдельной поломки. А бывает, что у механизма общая усталость. Он состарился целиком. Заводишь его, а он через минуту останавливается. Толкнешь, он тикнет два раза, и опять тишина… Вот и я теперь такой же. Мой маятник ходит туда-сюда по инерции. Но в любой момент может случиться такое, когда ремонт уже бесполезен. И тогда что?.. Я могу завещать ребенку это убогое жилье, остатки коллекции, но куда он денется один? Кому они сейчас нужные такие? В этом обалдевшем от зла и равнодушия мире…
«В Озме…»
Я по-прежнему не знал, что сказать (а свернувшийся калачиком Арунас все так же бесшумно спал в кресле).
Геннадий Маркович с трудом поднялся с дивана.
— Саша… ну, ты, значит, еще зайдешь к нам, да? И твой брат…
— Брат?
— А разве Ивка не братишка твой? Вы так похожи… Не внешностью, а… внутренне, так сказать. Извини, если ошибся…
— Да нет, все правильно, — неожиданно сказал я. — Конечно, мы придем, Ивка же обещал. И я… Надо ведь и часы будет проверять… Если они остановятся, вы не думайте, что это плохая примета. Это значит, опять к вам пробрался Квасилий. Ему триста лет, а характер как у маленького…
И я заспешил домой.
Дома была паника.
— Где ты был?! Отвечай: где тебя носило? — Это мама.
— Оставьте женские эмоции. Вот он, жив и благополучен, и со спокойной совестью… — Это папа. Сдержанно, однако с облегчением в душе (я же вижу).
А бабушка:
— Тебе не стыдно? Сказал, что пойдешь к Вячику, не показал у него носа и пропал до вечера!
— Ба-а… Мы с Ивкой ездили на кладбище.
— Что?.. Ну, допустим… Ну, я понимаю… А разве нельзя было позвонить откуда-нибудь из автомата?
— У меня же ни жетона, ни денег…
Отец сказал, что за такое время можно было съездить не только на городское кладбище, но даже на Новодевичье в матушке-столице. И пошел из кухни.
— Ба-а! Ивкина мама и Соня послезавтра уезжают к Мите, а потом еще в Нижний. А на Ивку не хватило денег, его оставляют почти одного. Ну, с соседкой. Пусть он лучше поживет у нас, а? — Это было главное, что я хотел сказать.
Бабушка и мама посмотрели друг на друга. Отец остановился в дверях.
— По-моему, здесь нет вопроса, — суховато сказала мама. — Как можно оставлять ребенка одного? Или даже с соседкой. У соседки наверняка хватает своих проблем…
— Я сейчас же позвоню Стоковым, — решила бабушка.
— У них же телефон не работает! Я завтра съезжу сам.
— Телефон работает. Я уже звонила им, когда разыскивала тебя… по всему городу. Ивкина мама, к сожалению, не знала, что ты укатил вместе с ним…
Я чувствовал, что отец смотрит на меня. И поэтому глядел на телевизор. На экране опять за кем-то гонялись, в кого-то стреляли. Отец сказал:
— Видимо, твое решение не ехать с нами окрепло окончательно?
— Не могу же я оставить Ивку…
— Я был бы счастлив, если бы дело было только в Ивке, — устало проговорил он.
Я промолчал. И правильно. Не хватало еще поссориться снова.
Перед ужином пришел к нам Вячик. Надутый. Спросил, где я гулял целый день.
Я рассказал про встречу с Ивкой, и про Арунаса, и про поход на кладбище.
Вячик насупился еще больше:
— Не мог, что ли, предупредить, куда пропадаешь?
— Я же не знал, что так получится!
Вячик подумал и сообщил с тайным злорадством:
— Настя сказала, что ты бессовестный.
— И давно она сделала такое открытие?
— Сегодня. Потому что ты к ней не зашел.
— Она же сегодня собиралась быть в своем мягкоигрушечном кружке.
— Не весь же день. Думала, к вечеру заглянешь.
— Ну, вот такой я… совершенно отрицательный. — И дернуло меня за язык: — А вы с Настенькой, по-моему, и без меня не скучали…
Вячик Вальдштейн оч-чень внимательно посмотрел на меня. Своими глазами мандаринового цвета. Потом сложил колечком большой и указательный палец — словно держал в них крошечную букашку:
— Вот ни на столечко ни хочу я с тобой ссориться. Понял?
— Понял… — Я виновато засопел. — А я, что ли, хочу? Сами на меня… со всех сторон…
— Никто ни с каких не сторон… Мы еще зимой у костра пообещали жить дружно. Забыл?
— Ничего я не забыл… Только имей в виду: Ивка с завтрашнего дня будет жить здесь. И везде будет с нами…
— Ну и слава Богу. Кому от этого плохо? — сказал Вячик. По-моему, вполне искренне.
Утром я поехал за Ивкой.
Ивка был очень обрадован таким поворотом дел. Его мама тоже. Она собрала Ивкин чемоданчик — будто для поездки в лагерь.
Оказалось, что у Ивкиной мамы и у Сони билеты не на завтрашний, а уже на сегодняшний московский поезд.
— Ивушка, на вокзал тебе ходить незачем. Долгие проводы — лишние слезы. Нас проводит Анна Гавриловна. — Это была соседка Стоковых. — А ты с Сашей играй там спокойно, жди нашего с Сонечкой звонка из Москвы.
Ивка тихо кивнул. Мама обняла его. А потом и меня.
— Спасибо тебе, Сашенька. И бабушке твоей…
Я от смущения задышал, как пароход: за что спасибо-то?
Соня протянула тоненькую, как ветка, руку:
— До свидания, Саша…
Ивка такой человек — ему всякий улыбается навстречу. Сразу. (Если, конечно, этот «всякий» не злодей и не дурак.) Поэтому и Вячик, и Арбуз, и Настя встретили Ивку как своего.
Днем собрались мы на дворе у Арбуза. Решили пойти в Завязанную рощу. Тянули нас те места неодолимо. Ну, прямо как загадочная планета, которая вдруг вплотную приблизилась к нашей — один скачок, и ты в неведомом мире.
Все теперь были уже свободны от домашних дел — можно идти не откладывая.
Только Николки не было. Его опять забрали на репетицию. Театр Демида решил показать «Огниво» ребятам городского летнего лагеря.
— Маргарита пообещала, что сама приведет его домой, — сообщил Арбуз. — А нам без этого лунатика даже спокойнее. Не надо вздрагивать, что опять слиняет…
И вот мы снова оказались на краю рощи. На краю загадки. И появилось в душе такое вот «предсказочное» замирание. По крайней мере, у меня. Но и у других, мне кажется, тоже. Потому что все начали говорить полушепотом.
Я оглянулся на изменившийся (как в прошлый раз!) город, и мы оказались в тени сосен. Густых и причудливых. И в запахе смолистой хвои. И в тишине таинственного пространства.
Да, ученые ушли отсюда, а загадки странного мира остались. Но в загадках не ощущалось тревоги. Тишина была добрая, она охраняла нас… От кого охраняла, от чего?
«От Озма?»
— Смотрите, наш знакомый, — шепнул Вячик.
На сосне сидел серый котенок. Как в прошлый раз, он беззвучно открыл розовый рот. Ивка рассмеялся и протянул руки:
— Иди к нам.
Котенок посидел, раздумывая. Но, видать, были у него свои дела. Он опять сиганул, как белка, в кустистую крону соседней сосны. Мы не обиделись. Пошли.
Вячик разулся и шагал босиком. Мы посмотрели на него — и тоже. В траве было много старой хвои, она пружинила под нами и щекотала ступни. Иногда попадались сухие шишки, но кололись не больно.
Мы с полчаса ходили среди сосен. Можно было разглядывать каждый ствол, словно музейное чудо, — так хитро они были изогнуты и заплетены. «Завязаны». Ивка и Вячик переглянулись и полезли вверх по стволу, закрученному штопором. Вернее, не полезли, а почти побежали — как по винтовому трапу.
— Мартышки, — сказала им вслед Настя. — Вот сломаете шеи.
А они смеялись, мелькали руками-ногами и ухитрялись на бронзовых изгибах сосны обгонять друг друга.
Мы стояли втроем, задрав головы, и смотрели.
— Правда не загремели бы вниз, — озабоченно сказал Арбуз.
Но я был уверен, что не случится ничего плохого. Здесь не случится.
— С такого загогулистого ствола трудно сорваться.
Настя была совсем рядом. И вдруг шепнула:
— А Николка, знаешь, что сказал мне вчера? «Эти сосны, — говорит, — только кажутся такими. А по правде, — говорит, — они прямые…»
Стало хорошо оттого, что она вот так тепло шепчет мне в ухо и что волосы ее перепутались с моими, когда она вплотную приблизила голову. Хотя, если по правде, прежней трепетной влюбленности в Настю у меня не было. Давно уже. Друзья-приятели, вот и все. Поэтому и подозрительность моя к Вячику была почти что придуманная… Но сейчас опять сделалось так, как в сентябре, когда мы только познакомились за одной партой…
Арбуз перебил мои размышления о всех этих чувствах. Оказывается, он расслышал Настин шепот.
— Нам физик в школе рассказывал про искривление пространства. И что предметы в искривленном пространстве могут нам казаться не такими, как на самом деле… А тут ведь, когда была секретная зона, всякие такие вещи как раз и открывали…
— А почему тогда мы сами не искривленные, как сосны? — спросила Пшеницына чуть капризно.
— Может, тоже искривленные, только не замечаем.
Было досадно, что Арбуз вмешался в мое лирическое настроение. А про хитрости здешнего пространства (и других пространств тоже) я и так догадывался. В фантастических книжках про это много чего понаписано.
— А вон те точно уж искривятся, если не слезут, а брякнуться вверх тормашками, — заявила Настя. И опять задрала голову: — Где вы там?!
«Мартышки» уже спускались. Быстро и ловко.
— Я нашел там дупло, — шепнул мне Ивка.
— Пустое?
— Не совсем… Алька, очень странное дело…
Он впервые назвал меня Алькой, а не Сашей. Наверно, потому что так меня звали остальные. И я обрадовался этому, но мельком. Больше я встревожился — из-за его странного шепота.
— Ивка, что случилось?
— Да ничего плохого. Наоборот…
— А что наоборот-то?
— Та женщина-врач, про которую я говорил… ну, которая должна помочь Арунасу…
— Что? Она в дупле сидит? — не выдержал я.
Ивка охотно засмеялся.
— Нет! Я забыл номер ее телефона, и мама записала на бумажке. Я ее сунул вот сюда… — Он хлопнул по нагрудному кармашку с носатым полумесяцем. — А она куда-то подевалась, вылетела…
— Это не беда. Мама позвонит — спросишь снова.
— Да, но все равно это как-то… царапало. Будто плохая примета, — признался честный Ивка. И тут же заулыбался опять: — А там, наверху, я сунул руку в дупло — и в нем какой-то билетик. Достаю — а это тот самый клочок с номером! Удивительно, да?
— Не очень, — серьезно сказал я. — Здесь особое место. Могут быть всякие чудеса. — Хотя, конечно, правильнее всего было подумать так: бумажка затерялась в кармане под складкой шва, а когда Ивка нагнулся, упала в дупло.
Ивка все еще улыбался, счастливый такой, и к щеке его прильнула тонкая сосновая чешуйка. Щеки были уже потемневшие от солнца, а эта розовая пленка — будто проплешинка незагоревшей кожи. А к носу приклеилась длинная ленточка — словно полоска тончайшей бумаги. Пока Ивка говорил, она трепетала при каждом слове.
Я осторожно снял с Ивки эту невесомую наклейку. Дунул. Розовая ленточка затрепыхалась и отлетела неожиданно далеко. И не упала. Будто бабочка, поднялась выше и скрылась. Может, правда превратилась в бабочку?
Мы побрели дальше и наконец оказались у заброшенных построек.
— Ну что, пойдем на дорогу? — нетерпеливо сказал Вячик.
Мне тоже хотелось туда, на заросшую дорогу среди пологих склонов. И дальше — где дорога выходит на простор под небом и круглыми желтыми облаками.
И все туда хотели, даже Ивка, который там раньше не был.
Чтобы не страдать опять в колючках, мы не полезли в проход между трансформаторной будкой и сараем. Обогнули сарай слева.
И вышли на знакомый захламленный двор с сорняками и ромашками. Правда, мне он показался не совсем знакомым — не такой широкий, как в прошлый раз. А среди ребристых железных сооружений я заметил гипсовую скульптуру, которая косо стояла в лопухах. Это была девочка с кувшином. Она поливала из кувшина пухлого малыша, тот приплясывал. Но из кувшина, конечно, ничего не лилось, а у малыша была отбита нога — та, которую он приподнял в пляске (я сразу подумал о Мите, которому еле спасли ногу).
Девочка и малыш были замершие, как и полагается скульптуре. И само время здесь словно замерло.
Дыру в заборе и тропинку мы нашли сразу, но дальше начиналось непонятное. Тропинка запетляла и вывела нас… к соснам Завязанной рощи.
— Вот так штука, — озабоченно сказал Вячик.
Мы вернулись. К началу тропинки. Да, она была та самая, что вчера. Мы все с прошлого раза помнили толстую раздвоенную рябину, которая росла здесь.
А может, тропинка раздваивается, а мы не заметили?
Мы пошли снова. Но нигде не было развилки. А тропинка на этот раз (именно на этот раз) описала немыслимую петлю и привела нас к соснам, однако уже на другое место. Потому что над соснами мы увидели верхушку непонятного сооружения. Какое-то завихрение из тонких лестниц.
Мы — бегом туда. Задрали головы.
— Ну и конструкция, — сказал Арбуз.
— Это же рельсы! — догадался Ивка.
И правда, это были рельсы. Но рельсовое полотно было очень узким — уже, чем у детской железной дороги в городском парке. И к тому же шпалы и рельсы не лежали на земле. Они взвились вверх гигантской перекрученной петлей. Немного похоже было на аттракцион «Американские горы».
Нижний край опирался на решетчатое сооружение. Высотою оно было метра два.
— Смотрите, а рельсы-то на шпалах с обеих сторон, — сказал Вячик. — Можно по ним ехать и внутри петли, и снаружи.
— Тут нету «снаружи» и «внутри», — солидно разъяснил Арбуз. — Это знаете что? Это кольцо Мёбиуса. Нам про него физик рассказывал. И показывал. Голландский математик Мебиус взял однажды бумажную ленту, перекрутил ее один раз и склеил концы. И получилось, что у этого длинного листа не две поверхности, а одна.
Я про такое кольцо тоже знал. И не раз удивлялся: простая вещь, а все равно непонятно — вроде бы две стороны у ленты, а на самом деле одна…
— А здесь по такой поверхности проложены рельсы, — продолжал Арбуз лекционным тоном. — Наверно, для какого-то опыта с пространством и временем. Может, это переход в параллельный мир.
Арбуз был умный, хотя с виду мог показаться туповатым. Странно только, что он не понимал рассуждений своего брата Николки. А может, Николка с ним и не делился?..
— Зачем это? — шепотом спросил меня Ивка, глядя на громадное рельсовое кольцо. Наверно, он стеснялся, что ничего не понимает.
— Тут была какая-то лаборатория, Ивка. И, наверно, полигон для опытов. Изучали всякие хитрости устройства вселенной. Пространство — оно ведь не одно, их много. И у каждого свои хитрости. Наверно, пускали по этим рельсам паровозик, и он эти всякие измерения обегал одно за другим…
— Какой паровозик? — удивленно сказала Настя.
— Экс-пе-ри-мен-тальный, — сообщил я. Мы с Ивкой переглянулись: конечно, оба вспомнили о паровозике Сони.
— Сейчас паровозиком буду я! — вдруг известил нас Вячик. Решительно так.
Не успели мы ахнуть, как он по решетчатой опоре взобрался к нижней части петли. И оказался на шпалах.
— Смотрите! Сейчас я обойду все пространства!
— Слезь немедленно! — взвизгнула Настя.
Но Вячик побежал по шпалам, взмахивая руками. И вот уже шпалы — как поперечины пожарной лестницы… Вячик начал забираться по ним, потом остановился передохнуть. На высоте, метрах в семи от нас.
Арбуз и я разом закричали, чтобы кончал это дело и спускался.
— Не-а, — сказал Вячик. И начал подниматься дальше. А метра через два опять остановился, уселся на шпалу, чтобы отдохнуть. И показал нам язык.
Я не удержался:
— Это он перед тобой выпендривается, Пшеницына.
— Дурак!
— Конечно. Сломает шею…
— Ты дурак, — уточнила она. А Вальдштейну приказала самым стальным тоном: — Вячеслав, немедленно вниз!
— Не-а! — И он полез вновь. Наклон рельсового полотна был там уже почти вертикальным. Я снова открыл рот, чтобы заорать, и… ступни Вячика сорвались — вперед. Он провалился между шпал, но успел ухватиться. И повис. Заболтал тощими, как у Буратино, ногами.
Мы обмерли.
Но Вячик поболтался секунды три, извернулся, уцепился ногами, пролез на другую сторону петли. И стал быстро-быстро спускаться. А с решетчатой опоры прыгнул в траву.
— Вальдштейн, ступай сюда, — тоном Клавдии Борисовны велела Настя.
Вячик дурашливо стрельнул глазами и подошел с видом виноватого первоклассника. Настя и поступила с ним, как с малышом: развернула и дала шлепка по камуфляжному заду. А этот балбес мигал и улыбался, будто его приласкали.
— Чего цветешь-то? — грустно сказал я. — Лез бы дальше, ломал бы позвоночник…
— Там почему-то холодно сделалось, как в космической пустоте. — Вячик начал зябко тереть голые локти.
— Ты там бывал раньше-то, в космической пустоте, чтобы сравнивать? — проворчал Арбуз.
— Два раза. На годовой контрольной по немецкому и когда сломал любимую универсальную отвертку папочки… — Да, у Вячика явно прорастало чувство юмора.
Мы постояли еще под громадным рельсовым кольцом, поразглядывали. Над этим сооружением, над темными макушками сосен стояло очень синее небо. И выпуклые желтые облака передвигались по нему, как плавучие острова. Солнца они не закрывали.
— Давайте обратно, — решил Арбуз. — Ту дорогу мы без нашего Амура все равно не найдем, он знает какую-то хитрость…
И мы пошли через рощу. Никаких ориентиров не было, просто мы чувствовали, в какой стороне Стекловск.
— Смотрите, — вдруг громко шепнул Ивка.
На толстом и сильно изогнутом стволе пониже густых веток висели круглые часы. Очень похожие на карманные (даже серебристая цепь тянулась в чащу кроны), только размером с таз.
— Ух ты! — Вячик присел от радостного изумления.
— Неужели идут? — снова шепотом спросил Ивка.
— Конечно. Секундная стрелка движется, — сказал Арбуз.
— Без пяти пять, — я глянул на свои часики. — Правильно.
— Кто же их заводит? — тихонько, даже с испугом спросила Настя. И поглядела на меня. Я глупо сказал:
— Наверно, на солнечных батареях. — Ясно было, что это не так. Это были просто часы какого-то великана из иного мира. Скорее всего, они провалились сюда сквозь его дырявый карман.
— А вот посмотрим сейчас, что за батареи, — заявил Вячик. И поплевал на ладони.
— Не смей, — быстро сказал я. Потому что он мог разрушить… ну, не знаю что. Но мог. Мне показалось — какую-то пирамиду, составленную из тончайших, невидимых стеклянных трубок…
Настя ухватила Вячика за рубашку.
— Сейчас получишь еще!
— Тетенька Настенька, я больше не буду!
— Дурень какой, сладу нет…
Оглядываясь на часы, мы пошли дальше, пересекли ложбину, поросшую высоким влажным папоротником и наконец оказались на краю рощи. Левее того места, где мы вошли в нее.
Город опять казался видимым сквозь волнистое стекло. Почти незнакомый, нездешний.
Я совсем уже было поверил этому сказочному превращению. Но встряхнулся. Не может быть сказки в той стороне, где Озм…
Мы тропинками и переулками спустились к речке. Пошли вдоль воды к Застеклянской улице. От воды попахивало чем-то вроде квашеной капусты. Короче говоря, отходами производства. Но все же Стеклянка была прозрачная, в ней водилась даже кое-какая рыбешка. И на глубоких местах купались.
Под ноги стала попадаться кирпичная крошка и битое стекло. До сих пор мы шли босиком, теперь пришлось обуваться. Прежде, чем надеть кроссовки, мы сели на мостки для полосканья белья, побултыхали ногами. Помахали ими в воздухе, чтобы обсушить. Когда вышли на берег, оказалось, что Ивка все еще сидит на мостках. На дальнем их краю. Согнулся. На спине его сияли солнышки и луны. Однако согнута спина была как-то невесело.
Я подошел. Настя за мной.
Ивка тихо болтал в воде ногами.
Настя сказала осторожно:
— Ивушка зеленая… ты чего над водой склоненная?
Он оглянулся, грустный такой. Мне показалось даже, что ресницы мокрые.
— Ивка, ты чего?
Другой бы набычился: «Ничего. Так просто…» А он сказал печально и честно:
— Вот… Мама и Соня сейчас как раз от города отъехали.
Я присел рядом.
— Ивка, они же ненадолго. Всего на две недели…
— Да… — Он рывком встал. Натянул кроссовки прямо на мокрые ступни. — Пошли…
У нашего дома, когда уже Вячик убежал в свой подъезд, Ивка вдруг взглянул на меня озабоченно:
— Алик… Я когда увидел те часы на сосне, сразу подумал про Геннадия Марковича. Надо навестить его и Арунаса. А?
— Завтра утром, — решил я.
Но все получилось иначе.
Лифт опять не работал. Мы с Ивкой пустились вверх без остановки. И на девятом этаже гордо взглянули друг на друга — как альпинисты, взявшие штурмом вершину.
Я открыл дверь своим ключом. Было тихо. Бабушка куда-то ушла.
— Как же она подыматься-то будет? — забеспокоился Ивка.
— Может быть, она спит?
Тишина стояла в квартире. Знакомая, привычная, с еле слышным звоном в кухонном кране и урчанием старенького холодильника, который раньше жил у нас в саду. И… даже чересчур привычная. Словно в нее вплелось что-то давнее и родное…
Да! В бабушкиной комнате раздавалось знакомое «тик-так».
Я забыл об осторожности, всем телом открыл дверь.
Часы стояли слева от окна. Там же, где и раньше. Ровно ходил медный маятник. На нем качался ослепительный солнечный зайчик.
Ивка тоже сразу увидел часы.
— Вот это да…
— Ивка, я сейчас упаду.
Конечно, я не упал. Только отчаянно потряс головой, чтобы таким образом упорядочить пляшущие мысли и догадки. Но они заплясали еще сильнее.
В этом момент вошла бабушка.
— Ба-а! Откуда они?!
— Ума не приложу… — Лицо у бабушки было такое… ну, скажем, будто она встретила кого-то из давно умерших знакомых — живого и здорового. — Я ходила на почту, насчет пенсии. Вернулась, пешком забралась на эту высотищу, еле отдышалась, зашла к Надежде Петровне за ключом… Я его оставляла, потому что не знала, есть ли ключ у вас… А Надежда Петровна говорит:
«Вам вернули из магазина часы…»
«Как вернули? Они же проданы, я давно деньги за них получила!»
«Не знаю, — говорит, — два молодых человека доставили часы на верхнюю площадку. Сокрушались, что вас нет дома, попросили разрешения поставить пока часы ко мне. А я говорю: давайте сразу на место, у меня ключ есть…»
— Они внесли, поставили, запустили маятник и уехали на маленьком грузовике. Надежда Петровна видела это из окна… Я звонила на работу маме и папе, но они тоже ничего не понимают…
«Еще бы!» — подумал я.
— Мало того! Я звонила в магазин. Они говорят: «Ничего не знаем…» А Надежда Петровна уже потом, задним числом, испугалась: а вдруг это какие-то злоумышленники? «Вы проверьте, — говорит, — а вдруг там какое-нибудь взрывное устройство?»
Мы с Ивкой переглянулись. Он не выдержал, заулыбался.
— Нет там взрывного устройства, — сказал я.
— Вы… что-то знаете?
— Мы… постараемся узнать. Скоро. Ивка, бежим!
И мы помчались к часовому мастеру Г. М. Тутарскому.
Геннадий Маркович не удивился нам. Только сказал:
— Признаться, я не ожидал, что вы появитесь столь стремительно. Думал — завтра…
— Геннадий Маркович, зачем вы… это…
— Вы имеете в виду часы?
— Ну а что же еще!
— Видите ли, у меня есть два знакомых молодых человека — сын моего давнего друга и его приятель. Они работают в небольшой фирме, у них грузовичок, весьма удобный для перевозки таких деликатных, требующих осторожности предметов. Они давно говорили мне: «Геннадий Маркович, если потребуется, вы только скажите…»
— Геннадий Маркович… — почти со стоном сказал я.
— Ну да, ну да! Тебя, Саша, интересует, что меня побудило сделать такой слегка неожиданный шаг…
— Ничего себе «слегка»! Бабушка чуть не в обмороке!
— Да, — подтвердил Ивка. — Она ничего не может понять.
— Я попытаюсь объяснить… Видите ли, друзья мои, нынешнее время отличается крайней непрочностью. Разрушением устоев и хаотичностью процессов. Я выражаюсь несколько запутанно, однако… короче говоря, нашей жизни нужна стабильность. А стабильность, это когда все вещи… или, по крайней мере, большинство из них находятся на своих местах. И я счел долгом внести в укрепление стабильности свой крошечный вклад. Вы же не будете отрицать, что истинное место этих часов — в комнате твоей, Саша, бабушки…
— А… где место бронзовых часов с завитушками? Ну, тех, которые вы отдали за наши?
— А! Это не тема для разговора! Я их не любил. Их бронзовое оформление всегда представлялось мне сплошной эклектикой… Ты знаешь, что такое эклектика?
— Не-а… Я знаю, что бабушка ни за что не захочет принять такой подарок. У нее… характер.
— Характер бабушки я представляю по твоим рассказам довольно ясно. И питаю к ней самое глубокое, хотя и заочное уважение. Но ты скажи, что подарок этот я сделал не ей, а тебе… Или даже так. Пусть часы считаются моими, но стоят у вас. Из чисто технических соображений. Чтобы уважаемому Квасилию не требовалось пробираться ко мне, когда вздумается похулиганить. И чтобы тебе было удобнее снова запускать часы… И будем считать, что в этом вопросе поставлена точка!
Последние слова Геннадий Маркович буквально отчеканил. И я сразу понял: это и правда точка.
— А как вы узнали наш адрес?
— Весьма просто. Позвонил в комиссионный магазин, где ваша реликвия одно время стояла. У меня там знакомый продавец, он не отказал в любезности…
— А где Арунас? — спросил Ивка. И я почувствовал, что спросить это ему хотелось давно.
— Арунас очередной раз починил брюки и отправился за хлебом и за картошкой. По моему поручению. Вы его дождетесь?
Я нерешительно глянул на Ивку. Он огорченно сказал:
— Мы бы с удовольствием. Но Ольга Георгиевна дома ужасно волнуется…
— Да, нам надо бежать обратно, — сказал и я.
— Жаль. Нэлик опечалится, когда узнает, что вы были и ушли.
— Но мы завтра обязательно с ним увидимся! Честное слово! Мы хотим… — Я опять посмотрел на Ивку. — Хотим позвать его в одно удивительное место.
— Да, — кивнул Ивка.
— Мы зайдем за ним утром.
— Прекрасно. Если можете, пораньше. Я буду спокоен, когда увижу, что он отправился гулять с вами, а не один… А к десяти часам я должен буду уйти, меня вызывают в военкомат…
— Зачем? — встревоженно удивился я. — Разве вы… разве у вас призывной возраст?
— Просто военное начальство хочет сделать то, что не сумело в свое время, полвека назад. Сказали, что тогда полагался мне орден Красной Звезды, но бумаги в ту пору затерялись.
— Геннадий Маркович, можно вас спросить?.. — Это Ивка. Он вскинул голову и смотрел с какой-то жалобной требовательностью.
— Что, мой хороший? Спрашивай, конечно…
— Правда, что солдатам потом всю жизнь снится война?
Я понял — это он о брате.
— Снится… Наверно, каждому по-своему. Я, например, редко вижу всякие там пожары и атаки. Обычно снится хитрый тикающий механизм. Я смотрю и не знаю, как отсоединить его от взрывателя… Я ведь на передовой-то в прямом смысле и не был, мы разминировали объекты в освобожденных городах… Да. А стрелять не пришлось ни разу. Воевал, можно сказать, пальцами… — Геннадий Маркович повертел перед собой длинными кистями рук. — Тогда-то и пригодилась впервые их природная чуткость… А механизм снится часто, да. Обычно я просыпаюсь раньше, чем успеваю что-то сделать. И думаю: однажды вот не успею ни проснуться, ни отсоединить…
— Вы прямо в точности моя бабушка! — в сердцах сказал я. — У нее любимая тема: «Мечтаю умереть во сне».
— А что! Право же, наилучший вариант… Впрочем, не будем.
— Да, не надо, — тихо попросил Ивка.
— Геннадий Маркович…
— Что, дорогой?
— Я… насчет часов. Я даже не знаю, как вас благодарить…
— Всё, всё, всё! Достаточно об этом. Как сказано в «Гамлете»: «Дальнейшее — молчанье»… Правда, там по другому поводу, но все равно…
И я сразу вспомнил зубного врача Игоря Васильевича.
Когда ехали домой, я не сдержал своих сомнений:
— Ивка, я все-таки не понимаю…
— Что?
— Почему он так? Всю жизнь мечтал о таких часах. И вдруг появляются незнакомые пацаны, и он им — нате…
— Но он же все объяснил! — Ивка смотрел ясно и убежденно.
— Про стабильность мира, что ли? По-моему, он это… нарочно мудрил.
— Просто дело в том, что он очень добрый человек, — твердо сказал Ивка.
«Он-то — да! Но почему эта доброта вылилась именно на меня? Я-то чем ее заслужил? Чем я хорош? Не герой, не талант, не какая-то там благородная личность… Вот если бы Ивка — это понятно. На него взглянешь — и сразу ясно: вот кто не умеет кривить душой! А я… Ведь мне порой стыдно заглядывать внутрь себя…»
И тем не менее врач Игорь Васильевич так возился со мной да потом еще не взял никакой платы… А отец Арбуза подарил рамку, над которой работал целый месяц… А сегодня — вот что!..
Конечно, каждый случай по отдельности можно объяснить вполне разумно.
У Игоря Васильевича было хорошее настроение, он пожалел напуганного пацана, дал ему кое-какой урок и, усмехаясь, наградил десяткой (сумма для зубного врача ничтожная).
Гошкин папа слегка размяк после выпивки и, к тому же, был счастлив, что отыскали его бродячего младшего сына…
А Геннадий Маркович, возможно, думает не только об устойчивости в нынешней жизни, а еще и о том, что мы позаботимся об Арунасе.
Это, наверно, так. Но это — не всё…
В голове у меня толкалась колючими углами запутанная геометрия пространств, причин и следствий. Разобраться в ней мне было не под силу. Ее, наверно, легко разгадал бы приятель Демида, ученый Федор Полянцев, но он, говорят, ушел по Дороге. А что могу я? У меня тройка по физике и математике…
Между двумя случаями, как между двумя точками, можно провести линию. Например, между Игорем Васильевичем и Стебельковым-старшим… А сегодня — еще одна точка. Если точек три, через них уже проходит плоскость…
Да, это хорошая плоскость! Площадь Доброты!
Но почему на этой площади оказался именно я? Разве я гожусь для нее? Или кто-то решил показать мне, что кругом — не только Озм?
Мы вернулись домой и все рассказали бабушке. Про мастера и про Арунаса. Мне было почему-то неловко, словно я провинился. И говорил я, кажется, сбивчиво. И когда замолкал, бабушка смотрела на Ивку. Он-то дополнял мой рассказ ясно и просто.
Когда мы кончили, бабушка с минуту протирала очки полою кофты. И, не надев их, сказала:
— Я очень хочу познакомиться с Геннадием Марковичем.
— Да это запросто! — почему-то обрадовался я.
— И кроме того, я хочу увидеть этого мальчика. Арунаса. Чем скорее, тем лучше. Приведите его.
— Ба-а! Завтра приведем! Утром!
Мы заехали за Арунасом, как договорились, в десять. А незадолго до одиннадцати — вместе с ним — опять были дома.
В трамвае Арунас вел себя нормально, а перед бабушкой притих, даже съежился.
Майка его была выстирана и выглажена, штаны заново заштопаны, но все равно пыльные и мятые, и левая штанина съежилась от крупных стежков на колене.
— Бабушка, вот это и есть Арунас, — сообщил я. Тоже с неловкостью.
— Я поняла. Здравствуй, Арунас. — бабушка была спокойна. И деловита. — Ивка и Алик, идите-ка, мои ненаглядные, мыть посуду. Арунас и я побеседуем в моей комнате… — Она уловила опасливый взгляд Арунаса. Объяснила без улыбки: — Ты мне расскажешь о себе. А Ивке и Алику второй раз слушать незачем, пусть похозяйничают на кухне. Идем…
Она взяла Арунаса за плечо, и он послушался.
Грязной посуды после завтрака было немного. Мы вымыли тарелки и кружки, вилки и ложки, вытерли насухо, расставили и разложили. И все прислушивались: не откроется ли бабушкина дверь — знак, что беседа кончилась.
Но беседа не кончалась. Я нервничал: не слишком ли бабушка из Арунаса «вытягивает жилы».
Наконец не выдержал, стукнул в дверь:
— Ба-а! Ну, скоро вы?
Дверь тут же распахнулась.
— Что значит «скоро»? Мы можем и до ночи разговаривать. По-моему, мы, как собеседники, понравились друг другу. Так ведь, Нэлик?
— Ага… — сказал он из-за бабушки. Негромко, но без прежней робости. И вышел к нам. Лицо его было повеселевшее. Ну, не просто повеселевшее, а словно он хорошенько умылся холодной водой и крепко вытерся шероховатым полотенцем и теперь доволен этим, хотя вначале идти к умывальнику не хотел.
Бабушка деловито сообщила:
— Молодые люди, вы поразвлекайтесь дома, а я схожу в магазин. Ненадолго. Без меня — никуда…
— Почему? — набычился я.
— Потому. Не хочется оставлять квартиру без присмотра. Боюсь, что приду, а часов нет. Окажется, что приснилось…
Бабушка хитрила. И ясно было, что ее не переспорить.
Она ушла, а я включил видик и поставил кассету со старым фильмом «Остров сокровищ». Тем самым, где артист Черкасов и песня про сундук мертвеца.
Фильм шел полтора часа. Кончился, а бабушки все не было. Я не стал выключать кассету — после фильма шла запись с мальчишечьим хором, с песней про аистенка.
Ивке, как и мне, песня очень нравилась. А Арунасу… Я не понял. Он сидел с неподвижным лицом, не шевелился, только скреб пальцами заштопанную коленку. Но когда песня кончилась, он сказал шепотом:
— А можно еще раз?
— Конечно, можно!
И мы прослушали песню снова, втроем, теперь уже… как бы это сказать? С полной одинаковостью чувств!
А когда песня кончилась опять, пришла бабушка. Молча поманила Арунаса в свою комнату. Он пошел, оглянувшись на нас. Мы подождали минуту и просочились следом, поскольку прямого запрета не было.
Арунас, ежась и вздыхая, в одних трусиках стоял перед бабушкой. Она прикидывала на него желто-красную клетчатую рубашку. На столе среди растрепанной упаковочной бумаги и шпагатов лежала стопка всякой одежды. Бабушка глянула на нас и небрежно сообщила:
— Я тут кое-что подобрала в «Детском мире» для Арунаса. На первое время…
Арунас смотрел в пол и переступал босыми ногами. Выговорил — и с неловкостью, и с радостью:
— Ничего себе «кое-что». Целый вагон… гуманитарной помощи.
— Ты не прав, — заявила бабушка, прикидывая на Арунаса сперва сизые джинсы, а потом коричневые шортики и футболку шоколадного цвета с мультяшным котом в сапогах на груди. — Совершенно не прав, друг мой. Гуманитарная помощь полностью бескорыстна, а ты… разве ты забыл, что обещал мне?
Ивка и я приоткрыли рты от любопытства. Бабушка значительно сообщила:
— Оказывается, мы оба любим кошек. И Нэлик сказал, что раздобудет для меня симпатичного котенка. Теперь-то уж я могу завести кота без всякой опаски.
Ивка заулыбался, он не понял последних слов. А я хотел возмутиться: «Опять ты про свое!»
Но в этот миг затрезвонил телефон. Звонил Арбуз:
— Алька! В театре Демида пожар!
И мы трое рванули к Демиду.
Оказывается, театр загорелся перед рассветом. С двух сторон. Это был наглый поджог. Кто-то выбил стекла и бросил в окна склянки с горючкой.
К счастью, синьор Алессандро и Демид ночевали в театре. Они часто оставались там, засидевшись за работой до ночи. Огнетушителем они сразу сбили пламя в зрительном зале, у левого края сцены. Хуже дело обстояло в мастерской, в ней сильно пострадали декорации. Но и там Демид и Алессандро управились до приезда пожарных.
…Мы сидели на обугленных табуретках у закопченного камина и рассуждали: каким гадам это понадобилось?
— Ведь не фирма же здесь, не коммерческий магазин! — с сердитым пыхтением доказывал Арбуз. — Нет же у театра никаких конкурентов!
— Ну, ни капельки не понятно, кому это все могло мешать! — согласилась с ним Настя. — Это, скорее всего, просто бессмысленное хулиганство! Называется «немотивированное», потому что без причины.
Демид послушал наши бестолковые восклицания и возмущения, потом обстоятельно разъяснил, что случайности тут нет никакой.
— Поджечь мог кто угодно. Во-первых, так сказать, по идейным соображениям. Городской союз «Офицерская слава» в своей газете возмущался, что мы в спектакле «Огниво» издеваемся над генералами и «воспитываем в детях негативное отношение к армии…». Несколько всяких «независимых предприятий» по-прежнему разевают рот на наше помещение. А фирма «Восход» очень даже мечтает устроить в нашем доме цех по выпуску моющих средств. А под этим соусом — и самодельного коньяка…
— В милицию заявляли? — хмуро поинтересовался Вячик.
— Заявляли, — покивал Демид. — Там обещали разобраться, как мы выполняем правила пожарной безопасности. «У вас, — говорят, — наверняка произошло самовозгорание, а теперь вы пытаетесь найти виноватых, чтобы оправдаться».
Вячик одними губами сказал нехорошее слово. Настя заметила, глянула. Он покраснел и надулся.
Ивка говорил мало. Арунас вообще молчал. Он сидел рядом со мной на уцелевшей от огня высокой скамейке (сделанной «под старину») и болтал перемазанными сажей ногами. Недавно он активней всех (потому что новичок) работал тут, вытаскивал на двор обгорелые остатки декораций. При этом изрядно пострадали его обновки. Теперь он то вытаскивал из вельветовых шортов мелкие щепки-занозы, то помусоленным пальцем стирал с плетеных сандалеток золу и пыль.
Маргарита сказала ему, как давнему знакомому:
— У тебя на майке на плече дырка. Ну-ка, снимай. Настя, принеси нитки…
До обеда мы возились в театре, наводили порядок. Освобождали помещение от всякого хлама, чтобы не загорелось вновь. Демид всех (и себя) успокаивал:
— Ничего страшного. Подремонтируем, подкрасим, к осени сможем работать снова.
Но мы видели, что ремонт потребуется немалый — левая часть сцены пострадала изрядно.
А где брать деньги для ремонта?
— Как бы все-таки отыскать этих гадов? — то и дело вздыхал Арбуз, тяжело ворочая тюки и доски.
То же самое выговаривал он и во время перерыва, когда уселись пить чай с бубликами (их купила Маргарита).
Демид обмакнул в кружку сухой бублик и неторопливо рассудил:
— Если театру судьбой был предписан пожар, не так уж важно, кто его поджег. Мы думаем, что причина в злоумышленниках, а главное-то — сам пожар. Здесь опять возникает путаница причин и следствий. Она часто случается при деформации пространственно-временного континуума. А эта деформация чаще всего совпадает с переломными историческими периодами, вроде нынешнего.
Настя вопросительно посмотрела на Маргариту: не свихнулся ли Демид от нервного потрясения?
Ивка и Арунас моргали с откровенным непониманием. Николка с чмоканьем обсасывал бублик. («Это не только бублик, но еще и атолл на какой-то планете, покрытой океаном», — подумал я). А сеньор Алессандро покивал и заметил, что Демид при желании мог бы стать мировым светилом в области философии. Но лучше бы «светило» подумало, где взять деньги на ремонт.
— И о новой пьесе пора думать, — сказала Маргарита.
Демид сделал горькое и отрешенное лицо: что, мол, возьмешь с этих людей, неспособных к серьезным рассуждениям. И затем посмотрел на меня: как бы с просьбой о понимании. И я опустил глаза — будто кивнул…
Когда мы уходили, я отозвал Демида в сторону и рассказал о своих сомнениях. О точках добра на плоскости, которая рассекает сумрачные пространства Озма. А с кем еще я мог поговорить про такое? Демид слушал серьезно. И серьезность была настоящая, со спокойным таким разумением. Потом он сказал:
— Мысли у тебя интересные. Мой друг Федя любил говорить про такое… Но почему ты думаешь, что все точки добра лежат на одной плоскости? Может быть иначе. Они на разных уровнях, но соединяются особыми линиями — связями понимания и доброго взаимодействия… И, может быть, эта конструкция создает жесткий каркас.
— Зачем?
— Он как бы распирает пространство мрака, борется с Озмом. Не дает ему сплющить, раздавить нас всех… Непонятно, да?
Если бы кто послушал со стороны, решил бы, наверно, что рассуждают два сумасшедших. Но мне было понятно. Я прикрыл глаза и увидел желтые шарики-огоньки, соединенные будто бы стеклянными спицами. Похоже на модель кристалла. И на эту хрупкую конструкцию со всех сторон давила липкая и густая, как гудрон, тьма. Прозрачные спицы дрожали и еле слышно звенели. Выдержат?
Господи, выдержат?!
— Может быть, я рассуждаю примитивно, — сказал Демид, — но мне кажется так: чем больше добрых дел, тем прочнее этот каркас. Тем больше надежды…
— Но я-то при чем? — тихо спросил я. — Как я там оказался? Там… в этом каркасе… должны быть только хорошие люди. Крепкие…
— А ты чем плох?
«А я трус. И вообще… столько всего на душе. Все вспомнишь, так не отмоешься. Столько пакостных мыслей, что никому не расскажешь. И сны всякие дурацкие… И шкурник я: о себе в тысячу раз волнуюсь больше, чем о других. Отца с матерью не пошел даже на вокзал провожать, когда уезжали в Подмосковье: помахал из окошка и помчался к Стебельковым».
Я не стал, конечно, каяться перед Демидом, только пожал плечами. И он опять все понял.
— Ты, Алька, хорош тем, что соединил многих. Смотри, ведь благодаря тебе сошлись в одну компанию такие разные люди: Гошка с Николкой, Настя, Вячик, Ивка… И Арунас вот теперь… И в театре у нас вы все оказались благодаря тебе…
— Вот уж нет! Это благодаря Николке!
— Николка — это следствие, — усмехнулся Демид. — А причина в тебе.
Это было уже совсем непонятно. И я полушутя огрызнулся:
— Причины и следствия часто перепутываются.
Демид не возразил, только растрепал мне волосы.
Я напрасно думал, что ребята ничего не поняли в разговоре о причинах и следствиях. Кое в чем они разобрались.
В этом я убедился, когда мы опять отправились в Завязанную рощу, а потом на старую дорогу.
Никого там не было, Дорога принадлежала нам. Именно так я думал про нее: Дорога.
Мы пошли на эту прогулку всей компанией.
Настя сперва не хотела идти. Она собиралась к Маргарите, чтобы «обдумать сюжет новой пьесы». Они обещали синьору Алессандро сочинить сказку, а он должен был потом ее обработать. Настя даже поделилась с нами замыслом: в сказке будут два враждующих королевства и в одном принц, а в другом принцесса, которые подружились.
— Очень оригинально, — сказал Вячик. — Еще одна трагедия про несчастных Ромео и Джульетту.
— Или сказка «Рони — дочь разбойника», — вставил Арбуз.
Настя заявила, что мы ничего не соображаем. Есть на свете вечные сюжеты. Главное — как такой сюжет подать в новой пьесе.
Вячик сказал, что поскольку этот сюжет вечный, то никуда не денется, если Настя прогуляется с нами. Нечего ей отрываться от коллектива. И она неожиданно согласилась.
На Дорогу нас вывел Николка. Сказал, что мы должны ступать за ним «пятка в пятку», а не искать другие пути, раз «такие большие, а понятия нету».
Оказалось, что пробираться надо обязательно между сараем и трансформаторной будкой, через колючки. И никак иначе. Потому что только там «они забыли перекрыть проход». Ну, мы не спорили…
В роще было душно, а на Дороге — свежий и влажный запах трав, будто сейчас не полдень, а все еще раннее утро.
Мы прошагали между откосов и оказались на просторе. И было такое чувство, словно все плохое осталось позади.
— Мы ушли из… — шепотом начал Арунас и замолчал. Он шел рядом со мной.
— Из чего ушли? — так же тихо спросил я.
— Не знаю. Но ушли…
«Из Озма», — подумал я. И повторил вслух.
— Откуда? — не поняла Настя.
— Из Озверелого мира, — сказал я. И приготовился объяснять, что такое Озм.
Но никто не переспросил. Будто сразу про все поняли. А может, и правда поняли?
Мы дошли до кривого упавшего столба с доской на железном штыре. Снова попытались разобрать надпись, но не смогли — краска вся облупилась.
Арбуз присел над доской на корточки. Сосредоточенно поскреб макушку. Зашарил в просторных карманах. У него там чего только не было. Он вытащил два длинных мелка — белый и темно-розовый.
Сопя, не оглянувшись на нас, Арбуз вывел на обшарпанной поверхности три буквы: ОЗМ. Потом перечеркнул их розовой широкой полосой. И тогда разъяснил:
— Красная полоса означает: «Выезд из…» Или уход. Здесь мы уходим из Озма. Ясно?
Нам было ясно. Только Вячик сказал чуть капризно:
— Такой столб надо ставить раньше. Перед рощей.
Но Арбуз возразил, что Завязанная роща лежит еще в черте города. Там бываем не только мы. А здесь уже полностью наше пространство.
Настя встревоженно напомнила:
— Но ведь на таких указателях надпись бывает с двух сторон. При выезде она с красной полосой, а при въезде — без.
— Сделаем и с другой стороны, — деловито пообещал Арбуз.
Тогда маленький Николка сердито дернул его за воротник:
— Не надо!
— Потому что, когда мы будем идти обратно, получится, что мы возвращаемся в Озм, — сказал я.
— А разве это не так? — вдруг шепотом спросил Арунас.
— Это… может быть, и так. Но зачем лишнее напоминание?..
— Лучше придумаем другое слово. Для обратной стороны, — предложил Ивка. И глянул на меня: правильно? Я кивнул.
— А какое слово? — спросил Арбуз.
И теперь на меня смотрели все.
— Не знаю, — растерялся я. — Можно ведь не сейчас…
Арбуз покладисто спрятал мелки. И ухватился за столб.
— Надо поставить. Видите, тут и яма от него сохранилась.
Неподалеку чернело в траве круглое гнездо. Арунас нашел сухой стебель бурьяна, сунул в дыру, чтобы смерить глубину. Оттуда выскочила серая лягушка. Настя завизжала. Вячик ненатурально захохотал. Арунас не испугался.
— Хорошая глубина. Давайте втыкать.
Гошка, я и Вячик подняли столб и поставили на прежнее место. Из ямы с чавканьем вылетели брызги, ударили по ногам. Мы повернули столб так, чтобы перечеркнутый «Озм» смотрел в сторону города.
Нам казалось, будто мы сделали что-то важное. Может быть, даже слегка колдовское. Мне подумалось, что в каркасе добра появилась еще одна теплая светящаяся точка и соединилась с другой точкой хрустальной спицы.
— Надо засыпать землей и утрамбовать, — посоветовал Вячик. Сам, правда, не двинулся с места.
Ивка и Арунас тут же отыскали в траве ржавую лопату без черенка, вырубили кусок дерна, наскребли из-под него рыхлой земли. Им усердно помогал Николка. Землю насыпали в яму, утоптали.
— Теперь годится, — заявил Вячик, словно был тут главный работник. Но я на него не злился. Вот ни чуточки.
Потом пошли мы дальше. По Дороге. Ивка и Арунас шагали впереди. Они были одного роста, оба светлоголовые. Только Ивка — разноцветный, с веселыми лунами и солнышками на одежде, Арунас же весь коричневый. Просто как в телерекламе — «покрытый толстым слоем шоколада». Самый загорелый из нас, и шорты с майкой тоже коричневые…
Николка догнал Ивку и Арунаса и пошел вместе с ними. Они взяли его за руки.
За этой тройкой шли рядышком Настя и Вячик. Настя вертела головой, поглядывала по сторонам. Вячик смотрел под ноги и неумело свистел. Мы с Арбузом шли последними. Путалась под ногами трава. Колеи густо заросли мышиным горохом. Кое-где краснел клевер и торчали редкие ромашки. А по обочинам стояли высокие лиловые колокольчики.
— Здесь, наверно, никогда не ходили машины, — сказал я.
— Откуда же колеи? — возразил Арбуз.
Вальдштейн оглянулся.
— Колеи от карет, — сообщил он. — Здесь в позапрошлом веке ездили дворяне в париках и камзолах. А их подкарауливали разбойники… Анастасия, ты не боишься?
— Боюсь. За тебя. Что ты свихнулся…
Оказалось, что автомобили здесь когда-то все же ходили. Через сотню шагов мы нашли еще один брошенный столб. Длиннее прежнего, с железной табличкой на кронштейне. На табличке сохранилась чешуйчатая желтая краска и остатки черной буквы А.
— Давайте поставим и его! — почему-то сильно обрадовался Арунас.
— Зачем? — сказал Вячик.
— Потому что тогда будет автобусная остановка, — веско разъяснил Николка.
Вальдштейн хихикнул:
— Думаешь, будет остановка, значит, и автобусы появятся?
Вот тут-то Арбуз и вспомнил «философию»:
— А кто знает? Может, здесь особое место, где перепутались причины и следствия. Обычно бывает так — пускают по маршруту автобус и поэтому делают на дороге остановки со столбами. А тут наоборот: сделаем остановку, и появится автобус.
— Ура, — шепотом сказал Николка.
— Дурни вы, — сообщила Настя. Но, по-моему, с одобрением.
И опять вмешался Вячик. Но уже без насмешки, с опаской:
— А зачем нам тут автобус? На нашей Дороге?
«Да, правда, — подумал я. — Появятся люди, прогонят сказку». Но рядом оказались Ивка и Арунас.
— Может, это будет особый автобус, — высказал догадку Ивка. И глянул на меня: «Правильно?!»
— Да! — обрадовался я. — И можно будет путешествовать в дальние дали…
— Лишь бы не появились блокпосты, — сказал Арунас.
— Что? — не понял Николка.
Арунас объяснил:
— Где ходят автобусы, иногда бывают блок-посты. И с них стреляют.
Николка покачал головой:
— Не-а, тут не будут…
— Только указатель должен быть настоящий, — решил дотошный Арбуз. — Давайте завтра придем с краской и все сделаем по правде.
Назавтра Арбуз прихватил сумку — в ней баночки с нитрокраской и кисти. И мы опять пришли на Дорогу. Правда, не было с нами Насти и Николки. Настя осталась с Маргаритой сочинять сказку. А Николку родители увезли в гости к тетушке. Но теперь мы нашли путь без него. И скоро оказались у столба с перечеркнутой надписью «Озм». Решили для начала как следует покрасить этот указатель. Но каким образом? Не выкапывать же столб снова!
— Кто из нас художник? — сказал Арбуз. — Пускай забирается на меня.
— Можно я? — вскинул руку Арунас.
Он сбросил майку и штаны, чтобы не заляпать краской, сел на плечи крепкому Арбузу и быстро покрыл таблицу-доску белилами. Нитрокраска сохла моментально. На белом слое Арунас вывел три черные буквы: ОЗМ. А потом из угла в угол пересек их пунцовой полосой.
Теперь указатель выглядел совсем как настоящий.
Мы полюбовались и зашагали дальше.
Над табличкой автобусной остановки Арунас возился дольше, хотя она и была вместе со столбом на земле. Пришлось этот столб (увесистый, из железной трубы) переворачивать, чтобы выкрасить указатель с двух сторон. Затем Арунас нарисовал на желтом фоне черный силуэт автобуса и большую букву А.
— Теперь надо номер маршрута, да?
Мы запереглядывались. Номер, конечно, нужен, но какой?
— Какой-нибудь, которого нет в городе, — сказал я. — Чтобы никто не спутал.
— Тогда из трех цифр, — посоветовал Ивка. — Верно… Алька? Таких номеров у нас в городе точно нет.
— Сто двадцать три, — сказал я.
— Почему сто двадцать? — с подозрением спросил Вальдштейн.
— Да нипочему. Просто по порядку: один, два, три!
И все согласились, что это число годится. Даже Вячик.
Арунас написал цифры — тоже с двух сторон. А после этого мы долго возились с установкой столба. Гнездо его у края дороги мы отыскали, но оно сильно осыпалось и заросло. Пришлось чистить и углублять палками и руками.
Поднять и укрепить железный столб тоже оказалось непросто. Но мы в конце концов справились.
Табличка с буквой А и маленьким автобусом празднично зажелтела на фоне листвы — здесь росли несколько высоких берез.
И опять нам показалось, что мы сделали важную работу. Конечно, это была игра, но в ней чудилось что-то необычное. Словно мы помогали сказочному пространству вернуть его прежнюю силу.
— Ладно, пора домой, — решил наконец Арбуз.
— Не… Давайте еще постоим тут, — попросил Арунас.
— Чего еще стоять-то? — сказал Вячик.
Арунас ногтем отскребал от голой груди желтые и черные капли краски. Не поднимая головы, объяснил:
— А вдруг… автобус поедет…
Мы засмеялись, но необидно — Арунас это понял. И мы постояли еще минут десять. Конечно, никакой автобус не появился, но ждать нам было не скучно. Мы бы и еще стояли, но Арбуз глянул на часы и сообщил, что скоро вернутся домой родители.
— А я еще не почистил картошку для ужина…
Мы сказали, что почистим вместе — работы будет на пять минут…
После этого мы несколько дней не ходили ни в Завязанную рощу, ни на Дорогу. То Арбузу было некогда (помогал отцу обрабатывать деревянные заготовки), то Вячика сердитая мать засадила дома. А Настя все занималась сочинительством.
Ивка, я и Арунас ходили купаться к запруде на Стеклянке, ездили в парк, на аттракционы. А иногда просто сидели в моей комнате и смотрели диснеевские видики или болтали о том о сем. Арунас, правда, не очень-то болтал, он был молчаливый. Но он все время был с нами. Только вечером мы провожали его до трамвая.
Но вот наступил день, когда мы снова собрались вместе. И двинулись знакомым путем. Дорога тянула нас к себе…
Мы дошли до столба с автобусной табличкой, и тогда Ивка предложил:
— Давайте отдохнем здесь.
— Ты что, устал? — хмыкнул Вячик.
— Нет. Но здесь же остановка. Значит, надо постоять. Подождать.
Вячик хмыкнул опять:
— Чего подождать?
— Того самого, — сердито сказал я. — Автобуса. Ну, давай, Вальдштейн, хихикай…
Он пожал плечами: чего, мол, ты на меня взъелся?
Никто больше не спорил. Мы уселись неподалеку от столба на плоском камне-граните. Его округлые бока прятались в траве, а бугристая спина была подставлена солнцу. Искрились впаянные в серую поверхность чешуйки слюды.
На поверхности виднелись впадины, похожие на отпечатки маленьких растопыренных ладоней. Арбуз сказал, что они напоминают полустертые письмена древней цивилизации. Вальдштейн возразил, что это бред сивой кобылы. Он имел в виду не вмятины, а слова Арбуза.
Настя сказала, что Вальдштейн — скучный человек, это во-первых. А во-вторых, здесь не письмена, а следы доисторических птиц или карликовых ящеров.
Вальдштейн пообещал, что сейчас такой ящер высунет голову из-за куста и ухватит Настю за ногу.
— Вот так!
— А-а!.. Дурак…
Арунас ничего не говорил. Встал коленками на гранит и осторожно гладил его.
А Николка сообщил свою версию. Очень увесисто:
— Это детский сад приходил на прогулку. И дети ладошками обделывали камень, чтобы он стал ровнее.
— Такую твердятину! — не поверил и возмутился Вячик.
— Это было давно. Когда камни были мягкие…
— С тобой не соскучишься, — вздохнул Арбуз. С усмешкой, но вроде и с похвалой.
— Но сейчас-то сюда детский сад не водят на прогулки? — серьезно спросила Настя.
— Сейчас нет, — в тон ей ответил Николка.
— Водят, — без выражения возразил Вячик. — Вон один детсадовец шагает. Глядите.
Мы поглядели.
— Ложись, — шепотом скомандовал Арбуз. Мы не то чтобы совсем легли, но укрылись за камнем в зарослях белоцвета. Конечно, мы не испугались. Но разом поняли, что не надо выдавать себя раньше времени.
«Детсадовец» был шагах в двадцати от нас. Этакий кроха-пастушонок в сизой, полинялой одежонке и с головой цвета спелого овса. Он кого-то вел (или, скорее, тащил) на веревочке. Какое-то невидимое в траве существо размером с котенка. От этого существа или от самого пастушонка доносился еле слышный переливчатый звон.
— Что делать? — шепнул Вячик.
Мне почудилось в его шепоте что-то охотничье.
— Ничего! — огрызнулся я. — Пусть идет. Играет, наверно, незачем мешать…
— У него свои дела, у нас свои, — рассудительно сказал Ивка. — Пусть пройдет куда надо, а потом уж двинемся мы…
Мальчик шагал в ту же сторону, куда лежал наш путь.
— Так и прятаться, что ли? — пробубнил Арбуз. — Давайте покажемся. Чего такого?
Арунас проговорил с хмурой уверенностью:
— Он испугается.
— Чего?! — ненатурально возмутился Вячик. — Мы разве бандюги какие-то?
— Некоторые похожи, — вставила Настя. — Тощие, ободранные, в пятнистых штанах… Идет малыш один-одинешенек, и вдруг вылезают такие… Ивка, иди сначала ты.
Это она умница! Ивка никого не мог напугать. Наоборот! Если он кому-то улыбался, ему сразу улыбались навстречу.
Ивка не спорил. На четвереньках добрался до обочины, встал среди белоцвета и неспешно вышел на колею.
Звенящий мальчик был уже шагах в десяти. Шел медленно, с опущенной головой и словно что-то бормотал под нос.
Потом он увидел Ивку. Встал на месте. Ивка сделал несколько шагов и остановился тоже.
Мы видели Ивку со спины, однако знали, что он улыбается. И незнакомый мальчик, если и встревожился, то лишь на секунду. Ничего не мог ему сделать этот встречный мальчишка с таким дружелюбным лицом, с лунными и солнечными рожицами на штанах и рубашке.
Но ответной улыбки у «пастушонка» все же не было. Он смотрел выжидательно.
— Здравствуй, — сказал Ивка.
Мальчик в ответ нерешительно шевельнул губами.
— Играешь? — спросил Ивка.
И мальчик ответил погромче:
— Ну да… А что?
— Да ничего. Просто услышал, как кто-то звенит. И решил посмотреть…
— Это я звеню… Я думал, здесь вокруг никого нет… — кажется, «пастушонок» чего-то застеснялся.
Ивка понимающе кивнул:
— Здесь почти не бывает людей. Мы, кроме тебя, никого еще здесь не встречали.
Мальчик опять насторожился:
— Кто «мы»?
— Я и мои друзья… Ты не бойся, никто тебя не обидит. Наоборот…
Что значит «наоборот», было, наверно, не очень-то понятно. Однако мальчик вдруг улыбнулся. Чуть-чуть.
— А где твои друзья?
Ивка сказал честно:
— Спрятались за камнем, чтобы не мешать тебе. Может, ты решил погулять один и не хочешь никого видеть… Или хочешь?
Мальчик переступил с ноги на ногу (что-то динькнуло опять), подумал и кивнул.
Тогда мы тоже вышли из укрытия. Сначала Настя и Николка — они держались за руки. Следом двинулись Вячик и я, а потом уж Арбуз — самый большой и «грозный».
Курносое мальчишкино лицо опять стало напряженным. Но ненадолго. Потому что Настя спросила:
— Как тебя зовут?
— Дима… Или — Дим…
Нет, он не был детсадовским мальчиком. Роста небольшого, но видно, что уже школьник. Во второй, а может, и в третий класс перешел. Лицо круглое, а глаза — как осколки коричневого стекла. С искорками на изломах. Искорки появились, когда Дим совсем перестал бояться.
К его полинялой футболке и к таким же тренировочным штанам пристали мелкие листья, травинки и всякие колючие семена. Штаны были подвернуты выше колен. Под правой коленкой — ремешок вроде щенячьего ошейника. От ремешка отходила в сторону короткая жестяная полоска. На ней висел блестящий колокольчик — вроде тех, что рыбаки привязывают к удочкам.
Вячик слегка нагнулся. Спросил без насмешки, серьезно так:
— Зачем тебе звонок-то?
— Ну… это чтобы не так одиноко было на дороге. А то ведь иногда такая тишина… — Дим доверчиво обвел нас глазами-осколками. — Я понятия не имел, что здесь ходит еще кто-то, кроме меня…
Это у него так по-взрослому получилось: «понятия не имел»…
Мы все улыбнулись помаленьку, и я сказал — так, чтобы продолжить разговор:
— Есть слухи, что раньше сюда водили на прогулку детский сад.
Он кивнул:
— Ну да… Только это очень давно. Когда еще камни были мягкими от солнца.
Мы запереглядывались. Все, кроме Николки. У него лицо было спокойным и довольным.
Спрашивать Дима о мягких камнях мы не стали: не решились или постеснялись почему-то. Да и без того было о чем спросить.
Ивка присел на корточки.
— Зачем тебе третий глаз, Дим?
Глаз был нарисован синим фломастером на левой Димкиной коленке — широко открытый, с похожими на палочки ресницами.
Этот пастушонок шмыгнул носом, переступил в траве расхлябанными сандалетками и признался, глядя в сторону:
— Это… чтобы лучше видеть дорогу. Он ведь ближе к земле.
Мне показалось, что все засмеются. И я напрягся. Но смеха не было. Арбуз одобрительно сказал:
— Ну, ты, видать, предусмотрительный парень.
— Ага… — тихонько вздохнул Дим.
— Значит, этот глаз по правде видит? — спросил Вячик. Не поймешь — с ехидцей или без.
Дим глянул на него слегка удивленно:
— Разумеется.
— А если по нему хлестнет травой? — озабоченно спросил Ивка.
Он все еще сидел на корточках и снизу вверх глядел в лицо Диму. Тогда тот негромко засмеялся:
— Ну и что? Он зажмурится.
Засмеялись и мы. И Настя взяла Дима за руку, в которой он держал шпагат.
— А кого ты водишь на веревочке? Теленка или овчарку?
— Нет, что вы! Это… вот! — Дим потянул, и к нам вылез из травы игрушечный автобус.
Он был жестяной, помятый, с облезлой желтой краской. Длиной со взрослый башмак. В некоторых окошках были стеклышки, а в других — пусто.
Мы все присели вокруг игрушки. Пожалуй, с преувеличенным интересом. Просто нам нравился этот маленький путешественник, и хотелось показать, что все его дела мы принимаем всерьез.
— Старая конструкция, — заметил Арбуз. — Ветеран автомобильного парка.
— Конечно! — звонко согласился Дим. — Им еще мой дедушка играл. Но другого у меня не нашлось…
— А тебе, значит, обязательно надо ходить с автобусом, — понимающе сказала Настя.
— Ну, разумеется! Это же не просто же так! Вы же видели здесь автобусный столб. И табличка на нем новая! А никакие автобусы здесь не ездят, это же ясно! Вот я и решил: раз есть автобусная остановка, значит, и автобус должен здесь ездить. Пускай хоть такой. Потому что должно… все совпадать друг с другом… Чтобы на свете было равновесие… — При последних словах Дим опять засмущался, нагнулся и начал гладить автобус, будто кошку.
Мы снова переглянулись. Арбуз сидел на корточках рядом со мной. Сказал мне на ухо:
— Наш человек.
Я кивнул. И тронул хозяина автобуса за плечо.
— Дим… А далеко ты ездишь по этой дороге?
— Нет. Я далеко отсюда еще не бывал… Я каждый день хожу на сорок шагов дальше, чем в прошлый раз, и делаю остановку…
«Наверное, одному все же страшновато», — подумал я.
— Дим, а можно мы будем ходить с тобой? Вернее, ездить? Ты будешь водитель, а мы твои пассажиры…
Мне показалось, Дим насупился в ответ. И я хотел уже сказать: «Но если не хочешь, не надо. Гуляй как раньше…» Но он вдруг засветился улыбкой:
— А вам хочется?
— Конечно, — солидно ответил за всех Арбуз.
— Ладно! И мы каждый день будем делать открытия. И отмечать новые остановки…
В тот день мы ушли недалеко. Первое открытие случилось метров через сто. На обочине мы нашли сломанное деревянное колесо. Вроде тележного, но раза в два больше. Его железный обод совсем проржавел. А деревянные спицы были точеными, как у штурвала.
Мы решили, что это колесо от старинной кареты. А от чего же еще? Какие-то путешественники потеряли его лет двести назад. Может быть, спасались от разбойников…
— Или от нечистой силы, — добавил Вячик.
Настя поежилась и показала ему кулак.
Мы подняли колесо, прислонили его к березе, слегка почистили. И решили, что это место будет называться «Колесо кареты».
Потом зашагали дальше. Дим — впереди. Автобус его путался в траве и, случалось, переворачивался вверх пластмассовыми колесами. Дима это не расстраивало. Он шагал деловито, колокольчик на его ноге динькал неутомимо и переливчато.
— Ты не просто Дим, — сказала Настя. — Ты Динь-Дим.
— Да, — согласился он, не оборачиваясь. И остановился. Из березняка вышла косматая рыжая собака. Большущая. Встала на нашем пути и смотрела на нас. Мы подождали, когда появится хозяин. Однако никого больше не было. Наверно, собака путешествовала сама по себе, как мы. Она была явно не из тех домашних собак, которые боятся загадочных мест.
— Иди сюда, собачище, — позвал Ивка.
Собака махнула хвостом и пошла. Но не к Ивке, а сперва к Диму. Лизнула его колено. Дим бесстрашно потрепал ее по загривку. Мы тоже.
— Пойдем с нами, — предложил собаке Ивка.
Но та, извиняясь, опять махнула хвостом. У меня, мол, свои дела. И неторопливо ушла в кусты на другом краю дороги.
Мы договорились, что на этом месте будет еще одна автобусная остановка. Под названием «Рыжая собака».
— Смотри, она размазала языком твой глаз, — вдруг встревожился Николка.
— Ой, да! А я-то думаю, почему трава видится так неясно!.. И поправить нечем, фломастер я не взял…
— Дома поправишь, — решила Настя. — По-моему, нам уже пора домой. Тебе, Дим, наверно, тоже. А то как ты без глаза-то?
— Да, — кивнул он.
Мы пошли обратно и расстались с Димом шагах в сорока от забора. Отсюда сквозь густой подлесок уходила незаметная тропинка. Дим сказал, что она ведет в поселок Соломино. В тот, где сельский кооператив «Ясные зори».
— Совсем недалеко. Я там и живу.
Мы никогда не слышали про Соломино и «Ясные зори». Хотя, если верить Диму, поселок лежал всего в километре от Завязанной рощи. Но удивляться и переспрашивать мы не стали. Ивка спросил про главное:
— Дим, а ты еще придешь на нашу Дорогу?
— Да! Завтра же!.. И вообще я буду приходить тогда же, когда вы.
— А как ты узнаешь, когда придем мы? — придрался Вячик.
Дим качнул ногой с колокольчиком.
— Он скажет. Зазвенит…
Всерьез он это или пошутил, непонятно. Мы, однако, поверили.
Мы пошли в рощу, а Дим стоял по пояс в траве и махал нам, пока его не заслонил забор.
Через рощу мы шли молча. Наверно, каждый вспоминал Динь-Дима. По-моему, всем было хорошо оттого, что повстречался нам этот путешественник с маленьким автобусом.
Я вспомнил, как он, прощаясь, держал автобус у груди и гладил его, будто котенка.
— Эй, Нэлик! А ты ведь обещал бабушке котенка раздобыть!
— Я и раздобыл, он у деды Гены. Хочешь, пойдем сейчас и возьмем?
Котенок был маленький, недель пяти от роду. Пушистый, желто-песочного цвета. Резвый, но и ласковый. Покусал меня за палец зубами, мягкими, будто вареные рыбьи косточки, а потом пристроился на плече и замурлыкал.
Бабушка обрадовалась котенку. Долго гладила по голове насупленного от смущенья Арунаса. Потом дала нам по большущему яблоку.
— А как, друзья, мы назовем этого красавца? Учитывая тот факт, что он будущий кот…
— Давайте «Буська»! От слова «бус». «Бус» — это по-английски «автобус». А этот зверь — желтый, как автобус Динь-Дима!
Арунас обрадованно закивал. Бабушка не поняла, кто такой Динь-Дим, но имя ей тоже понравилось.
Она унесла Буську на кухню — кормить молоком — и оттуда сказала:
— Мама и папа звонили.
— Ну и как там у них?
— Все в порядке. Я сказала, что и у нас все хорошо.
— Правильно… Алексей с ними?
— Нет, он вернулся домой. Хочет поступать в политехнический институт… Если не поступит, осенью могут взять в армию. А на Юге опять перестрелки, взрывы.
— Озм…
— Что?
— Так, ничего… Ба-а… — Я остановился в дверях кухни.
— Что? — Бабушка, нагнувшись, тыкала Буську в блюдце с молоком.
«Может, я правда окончательный трус?» — хотел спросить я.
Но бабушка скажет: «Ты боишься армии? Не бойся. Через три года она будет уже добровольной…»
«Господи, да не армии я боюсь, а Озма…»
И что она скажет в ответ?
Постепенно это стало нашей жизнью — Роща, Дорога. Вернее, половиной жизни. Но главной половиной. Дома, в Стекловске, мы жили обыкновенно: занимались домашними делами, бегали купаться к запруде, помогали ремонтировать театр Демида. Но как только выдавалось свободное время, уходили туда. И делали там Открытия.
Дим оказался очень надежным человеком. Ни разу не подвел нас, если уговаривались о встрече. Обязательно ждал нас у столба с желтой табличкой, и помятый жестяной автобус всегда был при нем.
А если мы приходили на Дорогу без предварительного уговора, Дим все равно ждал.
Дим серьезно протягивал каждому из нас прямую твердую ладошку:
— Здравствуй… Здравствуй… — Потом поправлял под коленкой колокольчик и деловито спрашивал: — Поехали, да?
И мы «ехали». То есть неторопливо шли за Димом и его автобусом, который иногда застревал в мышином горохе и порой перевертывался. Мы ставили автобус опять на четыре колеса и шли дальше.
Арунас при этом иногда насвистывал песню про аистенка. Он очень точно свистел этот мотив. Бабушка сказала бы, что «у мальчика абсолютный слух». Свист был негромкий, никому не мешал, не надоедал. Иногда бывает, что, если слышишь все время одну и ту же мелодию, она в конце концов начинает раздражать. А здесь — ни чуточки. Наоборот, «Аистенок» сделался как бы одним из признаков этих мест. Ну, так же, как лиловые колокольчики по обочинам, запах влажной травы и безлюдье…
Нам было хорошо всем вместе в те дни. Жаль только, что Настя редко бывала с нами. Но… нет худа без добра. Вячик сделался веселее и добрее. Не хмыкал, не выпускал колючки. Потому что не перед кем было показывать себя.
А Настя с Маргаритой сочиняли сказку для театра. Синьор Алессандро торопил их. Они должны были написать «литературный текст», а Синьор переделать это сочинение в пьесу.
Признаться, я не понимал, какая из Насти писательница. Она и коротенькое-то сочиненьице в школе еле-еле могла из себя выдавить. Так я однажды и сказал. Но Маргарита ответила, что Настя вдохновляет ее своим присутствием и подает иногда свежие мысли.
Мы уже знали, что пьеса будет называться «Сказка двух королевств» и что в ней будут принц и принцесса, которые… ну, да это ясно. Ясно и то, что Пшеницына роль принцессы прикидывала на себя. Я однажды не выдержал, поддел Вальдштейна:
— Тебе в этой сказке быть принцем сама судьба велела.
Он не разозлился, только пошутил:
— Из меня артист, как из тебя директор цирка.
Я не понял, почему «директор цирка». Может, из меня как раз хороший цирковой начальник получится, когда вырасту. Но спорить я не стал. И расти я, к тому же, не хотел…
Да, но я же начал рассказывать про Открытия! Про те, что на Дороге…
Каждый день мы вслед за Димом уходили дальше, чем накануне. Шагов на сто или двести за остановку, которую нашли и которой дали имя в прошлый раз — пока не найдем еще что-нибудь интересное.
Про «Колесо кареты» и «Рыжую собаку» я уже рассказывал. Затем был «Дракон Вася» — сухая изогнутая береза с отростком, похожим на драконью голову. Арбуз сказал, что потом обработает «эту башку» и на ней появится симпатичная морда динозавра.
Затем — «Локомобиль». Это такая машина, похожая на старинный паровоз. Без колес, но с громадным маховиком на боку — для передачи энергии всяким другим механизмам и приборам.
Локомобиль был ржавый. Но маховик все же повернулся, когда мы все повисли на его чугунной спице. Мы обрадовались, крутнули сильнее. И еще. И наконец так разогнали колесо-громаду, будто внутри у машины уголь и пар. Маховик вертелся, словно его смазали только накануне.
И — хотите верьте, хотите нет — эта штука медленно крутилась еще и на другой день, когда мы проходили мимо — до следующей остановки.
— Вот это инерция! — восхитился Арбуз.
Вячик сказал, что это не наших рук дело. Просто кто-то недавно побывал здесь и тоже вертел маховик. Но мы не поверили. Никого никогда мы здесь не встречали. Только рыжую собаку.
Следующая остановка была «Якорная цепь». Цепь эту разыскал в густой траве Николка. Наверно, своим третьим глазом. Он, как и Дим, рисовал теперь на коленке синий глаз с растопыренными ресницами.
Звенья цепи были размером с крупную баранку. И в каждом таком кольце — перекладинка. Такие цепи бывают у морских якорей. Но якоря мы не нашли. Ржавая эта цепь тянулась от дороги метров двадцать и там оказалась прикована к толстому обручу, который опоясывал могучий, в три обхвата, пень — даже непонятно, от какого дерева.
Ивка сказал, что давным-давно к этому дереву было приковано цепью морское чудовище, которое кто-то поймал в океане и колдовским путем доставил в наши места. Не исключено, что поблизости мы сможем отыскать череп и остатки невиданного зверя.
Мы поискали, но остатков чудовища не нашли (наверно, оно все же сорвалось с цепи и убежало обратно в океан). Зато мы вышли на лужайку, где росли огромные, величиной с тарелку, мухоморы. А среди мухоморов лежал обитый полуоторванными полосками жести сундук с отвалившейся крышкой. В сундуке мы обнаружили большущий пятак с разлапистым двуглавым орлом и старинным годом чеканки: 1811. Поразглядывали, повзвешивали в ладонях и решили, что находка принадлежит Диму — он первый заметил пятак в щели среди досок. Но Дим покачал головой и отдал тяжелую монету Николке. Тот засиял от счастья. Наверно, пятак был «не только пятак»…
А еще через день мы увидели недалеко от обочины приземистый одноэтажный дом. С пробоинами в оконных стеклах, с обвалившейся от кирпичных стен штукатуркой.
Вокруг стоял нетронутый великанский репейник.
Мы, конечно, проникли в загадочное строение.
Внутри был мусор, поломанные стулья и табуретки. И кадка с окаменелой землей и засохшим фикусом. Болтались оборванные электропровода.
Посреди самой большой комнаты стоял рояль. Совершенно не годный для игры. Половины клавиш не было, струны внутри полопались.
— Наверно, здесь был какой-то клуб, — шепотом сказал Ивка.
Похоже, что так. В углу комнаты кучей лежали обшарпанные домры, балалайки, гитары.
— Ой, смотрите… — тихонько удивился Арунас. И осторожно вытащил из-под этой музыкальной мелочи виолончель. — Она, кажется, целая.
Да, инструмент выглядел исправным и даже не очень обшарпанным.
Арунас, смущенно посапывая, сел на кривой табурет, поставил виолончель перед собой. Охватил ее изжаленными ногами, положил гриф на плечо, прижался к нему щекой. По-моему, он сидел в позе заправского музыканта. Прямо как Брандуков на нашей фотографии.
— Еще бы смычок… — сказал я.
— Зачем? Я же все равно не умею играть. — Арунас прижался к виолончели покрепче. Сам весь коричневый, он слился с большущим коричневым инструментом в одно существо. Мы притихли.
Арунас долго так сидел, трогал согнутым пальцем струны (они тихо отзывались), поглаживал выпуклый лакированный бок.
Нам неловко было торопить Арунаса.
Арбуз наконец сказал:
— Давайте заберем эту вещь с собой. Она же ничья. Демид раздобудет смычок…
Арунас покачал головой:
— Не надо… Ее дом здесь.
— Хороший дом, — сказал Ивка.
Дом и правда был хороший. Заброшенный, разоренный, но… какой-то добрый. Пахло здесь не плесенью, не грязью, а сухим деревом, клеем и красками — похоже на то, как в театре Демида.
Наконец Арунас расстался с виолончелью. Осторожно поставил ее в пустой угол.
— Мы ведь еще придем сюда?
— Конечно! Завтра же! — понимающе сказал наш водитель Динь-Дим.
Ивка виновато огорчился:
— Завтра я не смогу. Мама и Соня приезжают, надо встречать…
— Ну, тогда послезавтра, — решил Дим. — Или потом… Лета впереди еще много.
Когда шли от рощи по берегу Стеклянки, Арунас мне шепнул:
— Спроси Ивку, можно я тоже пойду… встречать маму… — Он смотрел вбок (вернее, чуть ли не назад, через плечо), шевелил кулаками в тесных карманах шортиков и колюче растопыривал локти. И до меня дошло. Ну, такое жуткое понимание, будто холодная вода подступила к горлу: Боже мой, мы же совсем бестолковые! Бегаем вместе, болтаем, дурачимся и почти не помним, какое горе носит Арунас в себе. Оно же никуда не девалось, это горе. Он же не такой, как мы. Он мальчик, у которого убили маму. И он даже не знает, где она похоронена…
Арунас никогда не говорил о родителях. Только однажды горько признался: «Если говорить по правде, я отца меньше любил, чем маму. Он меня часто ремнем лупил. Подсчитает, сколько раз я за неделю виноватый был, а потом приступает… И мама его боялась… Но не в этом дело, а в том, что он променял нас с мамой на автомат…» Это он не нам сказал, а Геннадию Марковичу. А тот уж Ивке и мне, по секрету…
И вот сейчас Арунас сказал: «Можно я тоже пойду встречать маму?» Не «Ивкину маму», а просто… Ну, ясно же: ему хотелось хоть чуточку коснуться жизни, в которой есть настоящая, живая мама…
Пока я это переваривал (будто колючий клубок глотал), Ивка сказал обрадованно:
— Пойдем, конечно! — Он не стал скрывать, что слышал шепот Арунаса. И в ответе его звучала ясная правда: будет хорошо, если пойдем на вокзал вместе.
…Поезд пришел без опоздания (редкий в наши дни случай). Соня прыгнула на перрон впереди матери, опустила на асфальт большую сумку, коротко обняла Ивку. Потом глянула на меня и серьезно так протянула ручонку:
— Здравствуй, Саша.
— Здравствуй… — Я вдруг увидел, что Соня красивая. Наверно, странно так говорить про девочку, которой нет восьми, но она была теперь по-настоящему красивая. Большеглазая, тоненькая, чуть печальная. Прямо как Золушка на королевском балу, хотя вовсе не в сверкающем наряде, а в желтом, с рисунком из листьев, платьице и в сандалиях на босу ногу. Раньше-то я смотрел на нее как на кроху, а теперь она сделалась повзрослевшей… Жаль, что не настолько, чтобы стать моей одноклассницей. Вот тогда бы я в нее влюбился трепетно и беззаветно.
Не то что в Пшеницыну.
Уж ее-то, Соню Стокову, эту легонькую, как пушинка, сестренку моего друга Ивки я никогда не решился бы двинуть коленом под партой. Даже чуть-чуть коснуться не посмел бы. Потому что в настоящей любви есть хрупкая тайна, с которой надо быть очень осторожным.
Мне эта тайна представлялась чем-то вроде вальса, который среди облаков танцуют девочка Маша и сказочный принц в мультфильме «Щелкунчик». Я понимал, что такое представление о любви — совершенно наивное и детское. И конечно, никому-никому не говорил об этом. Никто бы все равно не понял. Разве что Ивка. Но Ивку любовь пока не интересовала… А Настя, пожалуй, сказала бы, что я на сто лет отстал от жизни.
Она в последнее время сделалась какая-то прямолинейная. Недавно, например, высказала мне, что у меня с Вячиком неравноправная дружба.
Дело было так. Она и Вальдштейн вдвоем отправились в кинотеатр «Салют» на американский фильм «Освободите Вилли». И я сказал, что это свинство.
— Ты, Вальдштейн, обещал в двенадцать часов ко мне прийти, а сам.
— Ну, так получилось! — вмешалась Анастасия. — Я хотела идти с сестрой, а она раздумала и отдала второй билет мне: иди с кем хочешь. А тут навстречу Вячик…
— Ах-ах! Прямо навстречу! Не могли за мной зайти, да? Я купил бы билет в кассе.
— Времени не оставалось… И вообще что такого, если мы с Вальдштейном вдвоем посмотрели «Вилли»?
— Абсолютно ничего такого, — твердым голосом сказал я.
— И не вздумай, пожалуйста, упрекать его, — заявила она, когда Вячик с безразличным видом отошел.
— Я? Упрекать?
— Да. Он этого боится. Ему все время кажется, что ты можешь с ним раздружиться.
— Девочка, у тебя, наверно, высокая температура…
— Сам такой… Ну, если по правде говорить, ты же подружился с ним из жалости. Ты же не считаешь, что он тебе ровня…
— Пшеницына! Узнай по ноль-девять телефон детского психиатра! Он тебе необходим.
А что я мог еще сказать в ответ на эту девчоночью дурь? Совершенно рехнулась наша Настенька. Тоже мне, копательница чужих душ!
Я злился и на нее, и на себя. Потому что… если уж совсем честно, «копательница» добралась до очень тайного зернышка правды. В самом деле, в глубине сознания было у меня к Вячику что-то такое, покровительственное. А может быть, и пренебрежительное. Я это прятал даже от себя, потому что нельзя так относиться к друзьям… Но, видимо, друзья бывают все-таки разные.
Самым-самым настоящим другом был Ивка. Хоть и младше на два года, хоть и чересчур простодушный, но уж перед ним-то я не испытывал ни капельки превосходства. Наоборот. Мне бы набраться его честности и смелости…
Но все равно мы были одна дружеская компания: Вячик, Настя, Стебельковы, Ивка, я и Арунас. И я не хотел никаких трещин. И сказал Пшеницыной, чтобы она сходила заодно и к окулисту: пусть выпишет очки, через которые можно все видеть правильно.
После этого мы помирились, потому что пора было собирать всех и отправляться в Рощу и на Дорогу.
… Я подержал в руке Сонину ладонь и поднял с перрона ее сумку.
— Тяжелая! Как ты ее таскаешь?
— Мы вдвоем с Танюшей.
И я увидел рядом еще одну девочку. Совсем на Соню не похожую. Кругловатую, с темными короткими волосами. Только рост у них был одинаковый.
Позади девочки стояла высокая женщина в черной кружевной накидке на гладких рыжеватых волосах.
А Ивка в это время говорил. Мне:
— Алик, это Галина Антоновна, Женина мама. И Танюша — Женина сестра…
Маме:
— Это Арунас. Я тебе про него рассказывал.
— Да, я помню. — Ивкина мама взяла Арунаса за плечо. — Сейчас все пойдем к нам. Мы привезли такое замечательное московское печенье…
Мне показалось странным, что так можно говорить про печенье, когда здесь Женина мать и сестренка, приехавшие на его могилу. Но я промолчал, конечно.
Мы шли к трамвайной остановке, и каждый нес что-нибудь из багажа. Ивка и Арунас тащили большой чемодан Галины Антоновны. Она сперва не хотела его отдавать — тяжелый, мол, для вас, но Ивка сказал:
— Галина Антоновна!
Арунас же полушепотом добавил:
— Ну, пожалуйста.
Она посмотрела на Арунаса и… уступила. И теперь одна шла без всякой клади. Только почему-то держала в руках мохнатую зимнюю шапку. И поглаживала ее — будто кошку, которую несут на новую квартиру.
Она не выпускала эту шапку, даже когда пришли домой к Ивке. Все гладила.
На следующий день я спросил Ивку:
— Почему она не расстается с шапкой? Как с живой… — И почувствовал себя виноватым, словно сунулся в запретное.
Ивка ощутил мою виноватость. Кивнул:
— Она ее для сына купила. Думала подарить, когда он вернется. И теперь все время держит в руках. Будто эта шапка… его частица. Говорит, что это… ну, как последняя ниточка. С Женей ее связывает…
Мы говорили про это, когда шли к Геннадию Марковичу. Вернее, к Арунасу. Он выскочил нам навстречу. На крыльцо.
— Куда сегодня пойдем?
Вообще-то мы все собирались на нашу Дорогу. Но Ивка сказал Арунасу:
— Соня и Танюша просили узнать: не хочешь ли ты с ними в цирк на дневное представление?
— А почему… только я? — Арунас уперся глазами в крыльцо.
Ивка глянул ясно и бесхитростно:
— Ты им понравился.
Арунас сквозь загар порозовел ушами. И засопел так, будто на него взвалили локомобиль.
— Это сегодня в двенадцать, — сказал Ивка. — Хочешь?
— А… ты? А вы? — Он исподлобья глянул на нас.
— Там же три билета, — разъяснил Ивка. — Мама купила девочкам и мне. Но я вовсе не хочу, я это уже видел… — Ивка соврал, по-моему, первый раз в жизни.
— Иди, иди, — сказал я Арунасу. — Ивка не хочет, а я еще успею насмотреться на цирк. Когда стану его директором. Вячик мне предсказал…
Судя по всему, Арунасу понравилось с девчонками. После цирка он еще несколько раз отправлялся гулять с ними: то в парк с аттракционами, то на выставку игрушек в клуб «Авиатор»… Иногда с ними ходила мама Ивки и Сони. А Галина Антоновна покидала дом редко. Только на кладбище ездила. Ивка сказал, что она по-прежнему всегда держит в руках шапку — будто кошку…
Однажды Ивкина мама и Галина Антоновна поехали на кладбище и взяли с собой Арунаса. Девочек не взяли. Ивку не позвали, меня тоже, а вот Арунаса почему-то попросили: поедем с нами. И по дороге, в автобусе, Арунас осторожно потянул шапку из рук Галины Антоновны.
— Давайте, я подержу, а вы отдохните. Не бойтесь, она рядом… — И та уступила.
Я услышал про это от Ивки, а тот — от своей мамы…
Потом наступила дождливая неделя, стало не до прогулок. Мы опять начали собираться в театре Демида. Возились с ремонтом, а когда уставали, устраивались пить чай у горящего камина. В пасмурные дни огонь в камине хорош даже летом…
Мы все уговаривали Настю и Маргариту почитать свою сказку. Но те упирались. Нельзя, мол, показывать неготовую работу, примета плохая…
Арунас вдруг перестал появляться среди нас. Однажды он ненадолго заглянул в театр и объяснил, что «деда Гена хворает, просит не уходить от него, только в магазин да на рынок…».
Сперва такое объяснение нас успокоило. Но дней через пять Ивка спохватился:
— Может, Геннадий Маркович совсем плох, Арунас там с ним один, а мы тут чаи распиваем!
И мы с ним опять поехали к часовому мастеру — выручать его и Арунаса из беды.
Геннадий Маркович оказался дома один. И вовсе даже не больной.
— Здрасте, господа хорошие! А где ваш друг Арунас? Разве он не с вами?
Мы переглянулись. Потом Ивка соврал второй раз в жизни:
— Наверно, он сегодня с девочками. Они в него как вцепятся — целый день не отпускают.
— То-то я вижу: в такую погоду каждое утро торопится из дома…
Мы торопливо попрощались. И шли обратно, не глядя друг на друга. Тошно было, словно в чем-то виноваты.
А в квартале от трамвайной остановки увидели Арунаса. Он шагал по асфальту босиком, закутанный в короткую прозрачную накидку.
Он заметил нас и будто съежился еще сильнее. Остановился и ждал, когда мы подойдем.
И мы подошли. Арунас смотрел вниз и шевелил пальцами ног в мелкой лужице. Дождь щелкал по его накидке и нашим зонтам. Мокрые коричневые ноги Арунаса были в мелких порезах и прилипших травинках.
Ивка наконец сказал:
— Ты, если не хочешь, ничего не говори. Только больше не ври, ладно? Хуже нет, когда друзьям врут…
Арунас потоптался в лужице. И не поднял лица.
— Вы бы все равно… в такую погоду не пошли бы туда… — Голос у него был хрипловатый, как в первый день знакомства.
— Куда? — сказал я.
— Ну, туда… В тот дом…
— Ты ходил в тот дом? Один?! — звонко изумился Ивка. — Каждый день?!
Арунас кивнул.
— Зачем? — сказал я.
— Ну, боялся… вдруг она куда-нибудь денется. И она… будто живая. Скучно одной. Я ее навещал…
— Виолончель? — разом спросили Ивка и я.
— Ну да… — Арунас наконец глянул в лицо Ивке и мне.
Господи, до чего же стало хорошо! Не было за Арунасом никакого зла, никаких грехов. И беды не было! И не связался он ни с какой сволочной компанией, как нам сперва думалось. Появилась у него своя сказка, вот и все. А сказать про нее нам он стеснялся. Или, может, боялся спугнуть эту сказку. Или… Ну, кто его знает? Главное, что мы опять вместе. Без вранья и обид…
Ивка поглядел на его мокрые ноги.
— Ты охрип, потому что босиком.
— Да нет же! Дождик-то теплый! Это я… так…
Наверно, он хотел объяснить, что охрип от виноватости, но не решился.
— Может, все-таки унесем оттуда виолончель? — посоветовал я.
— Да нет же! Она… ну, она как будто не хочет. Скучать будет по дому…
Нет так нет. Ивка тут же нашел выход:
— Если хочешь, давай будем ходить туда с тобой хоть в какую погоду. А там будем… то есть не будем мешать тебе, подождем в другой комнате. Там ведь много комнат…
Арунас не стал спорить.
— Ладно! Только… — Он поднял лицо. — По-моему, завтра уже будет хорошая погода.
Мы решили проводить его к Геннадию Марковичу.
— Только деде Гене не говорите… про это. Ладно? А то рассердится да скажет: хватит мне с тобой мороки, иди в интернат или куда хочешь.
Мы знали, что старый мастер так не скажет. И Арунас, по-моему, знал. Просто ему неловко было перед «дедой Геной» за вранье.
Ну, а если бы даже Геннадий Маркович и вздумал отказаться от Арунаса, тот не пропал бы. Я знал от Ивки, что его мама и Галина Антоновна выясняют между собой: кто возьмет мальчика к себе. Даже узнавали у юристов, как оформить документы на усыновление маленького беженца.
Захочет ли только Арунас уходить от старика?
— Ох, а мы ведь ту остановку на Дороге, где дом, никак не назвали! — вспомнил я.
— Можно так и назвать: «Старый дом», — простодушно сказал Ивка.
— А что, если «Виолончель»? Нэлик, ты как думаешь? Можно?
Арунас на ходу посопел и кивнул.
Ивка спросил:
— А Динь-Дима ты там не встречал?
— Нет. Только рыжую собаку. Она один раз пришла ко мне в дом. Сидела рядышком и сушилась.
Ивка вдруг остановился.
— Послушайте. Дождик звенит, как колокольчик Динь-Дима…
С утра сверкало умытое солнце. Я это увидел сразу же, как проснулся. А проснулся от телефонного звонка. Выскочил в прихожую.
— Алька! Долго спишь!
— А, это ты, писательница! Привет! Что это ты меня вспомнила?
Настя помолчала секунды две и сообщила невыразительным голосом:
— Я тебя и не забывала, по-моему. Как можно…
— Ну да! А сама целыми днями то у Маргариты, то у Демида. Говорят, ты в него влюбилась.
— Кто говорит?
— Вальдштейн рассуждал на эту тему.
— Уши бы надрать дураку…
— Так ему и передать?
— Не надо. Я это про себя.
— Понял… Может, пойдешь сегодня с нами на Дорогу?
— А вот возьму и пойду!
— Гарантирую общее ликование.
На этот раз мы нашли скульптуру: девочка в сарафане и косынке тащит на закорках маленького мальчугана. Девочка и малыш были, по-моему, те же самые, что на пустыре. Только там сестра поливала братишку из кувшина, а здесь от чего-то спасала. Может быть, уносила маленького Иванушку от Бабы Яги.
Это открытие случилось шагах в ста от остановки «Виолончель», дальше по Дороге. Рядом со скульптурой валялись куски кованой садовой решетки, а вокруг стояли вековые березы. Наверно, в давние времена здесь был парк.
Девочка и малыш оказались не гипсовые, не алебастровые, а из настоящего мрамора. Лица такие выразительные. У малыша на круглой мордашке откровенный страх. У его сестры — тоже испуг, но, скорее, не за себя, а за братишку. И надежда: успеем, укроемся…
— Есть такая картина: «Дети, бегущие от грозы», — вспомнила Настя.
— Мы такие же дети сейчас будем, — сообщил Арбуз. — Глядите, какую жуть натянуло…
И правда стало сумрачно, а из-за березовых верхушек быстро надвигалась лиловая грозовая масса.
— А ну-ка рвем обратно к дому! — скомандовал Арбуз.
И мы рванули. Колокольчик Динь-Дима прямо захлебывался, автобус опять опрокинулся и ехал вверх колесами, но поправлять было некогда.
Тугие струи успели хлестануть нас. И тут же сверкнуло и грохнуло. Но мы были в двух шагах от дома. Влетели под крышу.
Здесь нам сразу стало нестрашно, уютно даже, хотя многие стекла были выбиты и ветер шебуршал в пустых комнатах мусором.
Арунас устроился в углу на табурете — в обнимку с виолончелью. Мы сгрудились вокруг него — кто на расшатанных стульях, кто прямо на полу. Сперва было немного зябко, но скоро стало совсем хорошо. Наверно, потому, что вместе. По-моему, от нас шло друг к дружке какое-то излучение. И мне на миг показалось даже, что внутри каждого — светящийся шарик (будто крошечная планета) и между всеми шариками хрустальные спицы. Тот самый каркас, который не даст сомкнуться черному Озму…
Гул дождя нарастал, грохотало так, что в корпусе виолончели гудело эхо. Иногда залетали брызги. Но мы не уходили с выбранного места.
Я сидел на скрипучем высохшем стуле, а Динь-Дим у меня под боком, на полу. Синий глаз на его коленке был раскрыт широко-широко и смотрел в потолок — там за досками и стропилами бесновались потоки и могучее электричество. На другое колено Дим поставил крошечного гномика. Его вырезал и подарил Диму Арбуз: «Посади в автобус — будет сказочный шофер». Дим обрадовался подарку, но заталкивать гномика в автобус не стал, носил его в кармане или просто в кулаке.
При каждом грозовом разряде гномик на Димкиной коленке вздрагивал.
Арбуз вдруг предложил:
— Что просто так сидеть? Давайте что-нибудь рассказывать.
— Про что рассказывать? — спросила Настя и поежилась.
Тогда я сказал прямо:
— Нечего отмалчиваться. Выкладывай наконец, что вы там сочинили с Маргаритой.
— Я же вам тыщу раз объясняла: рано еще, потому что конец не написан.
— Можно и без конца, — поддержал меня Ивка.
— Вы какие-то бестолковые…
— Ну, Настя! Расскажи сказку, — попросил и Николка. — Потому что здесь это сказка, а там… по правде.
Настя опять поежилась:
— Где там?
Николка сказал тихо:
— За грозой…
Настя широко раскрыла глаза.
Вальдштейн поднажал с ехидцей:
— Давай-давай, не серди силы небесные. А то они сейчас ка-ак грохнут…
В тот же миг сверкнуло и грохнуло над самой крышей. Мы все подскочили, Дим поймал в воздухе гномика. Виолончель загудела как барабан.
— Вот видишь, — сказал Вячик.
Настя посмотрела в потолок, пошевелила острыми плечами под просторной желтой футболкой.
— Ну, ладно. Надоели вы мне… Только я буду рассказывать не как написано, а своими словами. Сокращенно… Ну, все начинается с того, что на границе двух королевств был громадный старый парк…
Слушали мы внимательно, хотя говорила Настя сбивчиво, со всякими там «в общем», «так сказать» и «ну, значит, такое дело».
Лучше я расскажу эту сказку по-своему, как запомнил.
В общем… ой… короче говоря, был старый, запущенный сад. Такой громадный, что кое-где сливался с окрестными лесами. В нем было множество глухих мест, пересохших фонтанов, покосившихся статуй, мостиков над ручьями и водопадами, разрушенных беседок и заросших прудов, где водились изумрудные жабы и хитрые русалки.
А посреди парка стоял покосившийся деревянный дом. В доме жил сгорбленный старик с дремучей бородой — саший.
В лесах живут лешие. Слово «леший» и происходит от слова «лес». А «саший» — от слова «сад». Потому что громадный парк все по привычке называли просто садом. В обоих королевствах.
Граница между королевствами проходила где-то в глубине сада. Где точно, никто не знал. Пограничные столбы давно сгнили, упали и поросли поганками. Стража в те места ходить не любила — боялись сашего и прочих парковых обитателей. Зато разбойникам и контрабандистам жилось там вольготно. Можно было переходить из королевства в королевство без боязни натолкнуться на солдат.
А в других местах граница охранялась крепко. Потому что королевства жили в постоянной вражде. Не жизнь, а сплошная война. Она то затухала (тогда случались лишь небольшие стычки), то разражалась громкими многолюдными баталиями. Каждый раз такую битву называли «исторической», и оба короля приписывали победу себе. Потом хоронили в общих ямах солдат, награждали генералов и полковников и начинали готовиться к новому сражению…
У короля Романа в Оранжевом королевстве был сын двенадцати лет. Принц Женька. Отец, конечно, хотел, чтобы принц рос воином. Но тот рос — ни то ни се. Говорили: «Мечтатель». Книжки любил, кораблики строил и пускал в лужах. Правда, и уроки боя на мечах и шпагах принцу нравились, но больших успехов он здесь не достиг. Какой боец, если на нем очки от близорукости…
Больше всего Женька любил убегать в глубину парка, в гости к сашию Леониду. Тот был вообще-то не очень добрым существом. Любил поехидничать. Гонял из парка забредших туда жителей обоих королевств, пугал их. Но юного принца принимал хорошо. Рассказывал ему всякие истории про старину, учил играть на свирели и на самодельной скрипке…
А однажды принц Женька встретил у сашия девочку, она играла со стариком в шахматы (ювелирной работы фигуры на доске из черного дерева и перламутра).
Сперва Женька и девочка недружелюбно уставились друг на друга. Но потом ничего, познакомились. Даже подружились, несмотря на то, что она оказалась принцессой враждебного Лилового королевства. Ну и пусть враждебного! Им-то, мальчишке и девчонке, что до той вражды? Девочку, кстати, звали почти так же, как мальчика, — принцесса Евгения, наследница Лилового престола.
Наследник и наследница гуляли по чащобам парка, делали всякие открытия… И наконец пообещали друг другу, что они друзья на всю жизнь.
В общем, ничего нового, про такие дела написано немало драм и трагедий.
Они доверяли друг другу свои самые сокровенные секреты. Этими же секретами они делились и с сашием Леонидом. Тот умудренно кивал заросшей головой, взгляд его был понимающим.
Понятное дело, Женьки поклялись друг другу, что не будут расставаться никогда-никогда.
Для этого нужно было добиться мира между Оранжевым и Лиловым королевствами. Женьки пошли к отцам-королям: хватит воевать! Хватит, чтобы люди клали головы неизвестно за что.
Оранжевый король Роман терпеливо выслушал своего сына. Даже покивал. Потом сказал, что понимает его чувства. Но есть долг наследника престола, который выше всяких личных переживаний. И потому наследник не должен больше встречаться с враждебной принцессой, а должен ее ненавидеть.
А лиловый король Ромуальд просто наорал на дочь — он был псих…
Тогда Женьки убежали из дома и укрылись в заброшенной крепости на краю пустыни под названием Кактусовая падь…
Конечно, оба короля выступили в погоню. Каждый с многочисленным войском. Эти войска сошлись у стен крепости.
А Женьки с главной башни прокричали своим отцам, что взорвут крепость и себя, если короли не подпишут договор о мире… Там, в крепости, был в подвалах порох.
— Вот тут мы с Маргаритой остановились, — призналась Настя. — Где выход из положения? Воевать короли уже привыкли, жизни без этого не мыслили. Но не могут же они позволить, чтобы их дети в крепости взорвались и сгорели…
— Могут, — вдруг негромко сказал Арунас из-за грифа виолончели. И мы все посмотрели на него. А он смотрел перед собой. Влажными и очень темными глазами.
— Запросто могут, — сказал он. — И даже обрадуются. Потому что зачем им такие… Женьки, которые не хотят войны. Они же, короли-то, не могут не воевать, это вся их жизнь. Да и генералы не позволят им, чтобы сделался мир. И саший этот.
— Почему? — хором изумились мы.
— А вы не поняли? — горько спросил Арунас. — Он же главный генерал-агент. Он там нарочно жил в парке, чтобы разведывать дела обоих королевств. И короли приходили к нему и за одним столом планировали битвы. Они друг с другом давно договорились. Даже знали заранее, сколько в каком бою надо положить солдат, чтобы сохранить военное равновесие… Потому что война им была выгоднее мирной жизни. Оружием можно торговать, мирных жителей держать в страхе…
Мы молчали. Мне почему-то не по себе сделалось. Арунас говорил не только про сказку…
А он потерся щекой о гриф и тихо закончил:
— А Женек саший приманивал нарочно. Чтобы сдружить их и потом подтолкнуть: убегайте! Чтобы они погибли. Он же понимал: когда они вырастут, воевать не будут, а ему, главному генералу, зачем мирные короли?
Мы помолчали опять.
Ивка спросил:
— А что же тогда с принцем и принцессой? Погибнут?
— В этой сказке-то? Не знаю… Пусть улетают на воздушном шаре в дальние дали…
— В безлюдные пространства, — вдруг сказал Николка.
Настя сидела насупленная. И наконец мотнула волосами.
— Нет. Нам хочется, чтобы конец был счастливый.
— А этот… в общем-то, ведь тоже не очень несчастливый, — неуверенно сказал Арбуз.
— Все равно… не такой…
Арунас устало проговорил:
— Как хотите. Только в сказках тоже должно быть по правде.
— А королевства, значит, пускай воюют дальше? — спросил Вячик.
— Не знаю, — совсем уж тихо отозвался Арунас. — Не я ведь пишу эту сказку.
Больше мы о Сказке двух королевств не говорили. Гроза к тому времени кончилась. Солнце выкатилось. Хорошо так сделалось, когда мы вышли в свежесть и мокрую траву.
Хотя внутри у меня осталась какая-то заноза…
На следующий день мы опять оказались в старом доме. Сперва думали, что не будем заходить — пойдем до мраморных девочки и мальчика и дальше. Но Динь-Дим виновато сказал:
— Я вчера там гномика потерял. Сунул в карман, а он, наверно, вывалился.
Гномика мы нашли быстро. Он застрял в широкой щели между половиц. Динь-Дим заулыбался, зашептал ему что-то. Можно было идти дальше. Но Арунас, конечно же, опять облапил виолончель и устроился с ней на табурете. И мы знали: придется подождать минут десять. И не надо торопить. Может быть, в Арунасе в это время какая-то внутренняя музыка.
Мы тоже присели кто где…
Настя глянула на Арунаса и вдруг сказала:
— Мы с Маргаритой вчера советовались. И с Демидом, и с Алессандро. Синьор сказал, что в том конце… ну, который Нэлик придумал, есть это… рациональное зерно. И логика… Наверно, так и сделаем… А Демид говорит, что хочет, чтобы принца Женьку играл Алька…
— Этого мне еще не хватало!
Вячик изогнул в улыбке губы.
— А принцессой будешь, конечно, ты?
— А может, ты знаешь другую девочку?.. Ну, если хочешь, играй принцессу сам.
Вальдштейн фыркнул так, что с губ полетели брызги.
— А мне-то за что такое наказание? — спросил я страдальчески. — Не буду я принцем. И никем…
— Будешь, никуда не денешься, — позлорадствовал Вячик. — Демид умеет убеждать.
Но я решил, что не поддамся никаким убеждениям. И слегка успокоился. И повернул разговор на другое:
— Надо еще про ремонт думать. Почти полсцены обгорело…
— А когда отремонтируем, тут же кто-нибудь подожжет снова, — вставил Арбуз. Он здраво смотрел на вещи.
Тогда меня осенило!
— Знаете что?! Давайте предложим Демиду устроить театр здесь! Не такой уж большой ремонт нужен! В главной комнате сделаем зрительный зал. И для мастерских есть помещение, и для костюмерной…
— И даже для буфета, — сказал Арбуз.
— Я же серьезно!
— Кто сюда будет ходить? — хмыкнул Вячик. — В такую даль.
— Кто захочет, пойдет!
— Ну, и поджигатели найдут сюда путь, — хмуро сообщил Арбуз. — Дело нехитрое.
— Нет, они не пойдут. — Я сказал это уверенно. Чувствовал: Дорога злых людей сюда не пустит. Она за пределами Озма. Но как объяснить это ребятам?
Динь-Дим потискал в кулаке гномика и проговорил с непривычной хмуростью:
— Нельзя, чтобы сюда ходило много людей. Тайны не будет, и все затопчут.
Да, он был прав. Я про это не подумал…
— Ну… давайте тогда, чтобы здесь проводить репетиции. Будет как бы тайный театр. А спектакли — в городе, в разных школах и клубах… Демиду-то и всем, кто в театре, сюда можно приходить, они же не чужие…
Арунас оторвал щеку от грифа виолончели и покачал головой:
— Не-а, не получится… То есть здесь-то все получится, а там все будет по-другому. В сто раз хуже…
— Почему? — сперва не понял я.
— Разные же места… здесь и там. Здесь-то все получается. Даже у меня…
Мы мигали от непонимания.
— Не верите? — насупленно сказал Арунас. — Вот, смотрите тогда… Раньше я никогда не умел играть, а тут…
Арунас слез с табурета, осторожно положил виолончель. Сходил в угол, где пылились мандолины и домры. Вытащил из-под них длинный смычок.
— Я его нашел, когда ходил тут один… — Арунас опять сел в обнимку с виолончелью. И опять получилось, будто виолончель и он — одно коричневое существо. Арунас провел смычком по струнам, прошелся по ним пальцами левой руки…
Сперва были отдельные непонятные звуки. Потом они соединились. Скрип и жужжание исчезли, и словно человеческий голос проступил в струнном гудении. И голос этот… Господи, да это же песня про аистенка!
Я не знаю, хорошо ли играл Арунас. С точки зрения музыкальной техники, наверно, неумело. Но мелодия была чистая, родная такая.
Я поймал себя на том, что губами повторяю слова песни. И произнес их все до последнего — только тогда Арунас опустил смычок.
Мы с минуту молчали. Потом Ивка неуверенно произнес:
— Не может быть, чтобы ты не учился раньше…
— Не учился. Только здесь попробовал. Но это и получается потому, что здесь. А больше я нигде не сумею…
Он сумел. Но это случилось позже. В те дни, когда была закончена пьеса и Демид старательно мучил нас на репетициях.
Больше всех мучился я. Конечно же, Демид уговорил меня стать принцем Женькой. Когда я убеждал его, что во мне ни капли актерского дарования, он отвечал:
— Ерунда! Все дети талантливы от рождения. Надо только не бояться раскрыть в себе этот дар.
И я сдался. Потому что в глубине души мне и самому хотелось сыграть эту роль. В самой-самой глубине. Потому что принцесса Настя (то есть, как и я, Женька) во время репетиций становилась другой, немного сказочной. И я вспоминал, как смотрел на нее в первые дни знакомства, прошлой осенью.
Наверно, у меня кое-что получалось. В минуты вдохновения. Но такие минуты случались не всегда. И я видел, что порой Демид морщится и вздыхает. Он никогда не ругался, не кричал, если что-нибудь не ладилось. Только делался грустный.
— Жень… то есть Алик. Ты как-то вдруг посреди действия резко выходишь из образа. Словно вспоминаешь, что ты не принц, а семиклассник Иволгин и скоро пора в школу…
— Ну, так оно и есть…
— Нельзя так. Оставайся в сказке до конца.
Ага, нельзя! А что делать, если вдруг в неподходящий момент вспоминается всякое…
Что давно от мамы и отца не было ни звонков, ни писем. Что Галина Антоновна опять не расстается с меховой шапкой, гладит ее, как кошку (Ивка сказал). Что недавно разбился самолет с семилетней американской девочкой (такой же, как Соня). Она, кроха, решила перелететь океан, установить рекорд (вместе с отцом, конечно), и они грохнулись в начале полета. Озм… Что диктор с экрана вчера опять называл цифры — сколько человек погибло в «горящих точках». «А сейчас рекламная пауза… начинка из поджаренных орешков и то-олстый слой шоколада… и столько коровьего молока, что мы сейчас замычим… му-у-у…»
— Алик…
— Ага… Демид! Ты видел, как на прошлой репетиции смотрел на меня Арунас? Он, бедный, вместе со мной мучился. И с тобой… Он будто все знает, но боится сказать. Попробуй, пусть принцем будет он!
— Арунас?
— Ну и что же, что он поменьше меня? Не так уж и меньше. А разве обязательно, чтобы принц был одного роста с принцессой?
— Дело не в росте!
— Вот именно! Дело… в душе, да? Вот он душой-то все и чувствует! Недаром же это он придумал конец сказки!
— Придумать — это одно. А вот выразить себя…
— Он выразит! Он может…
И я рассказал Демиду про виолончель.
А дальше случилось неожиданное. На следующий день виолончель появилась в театре. Конечно, не та, что в старом доме, но очень похожая. Демид попросил ее у знакомого музыканта.
Арунасу Демид сказал очень ласково, но и очень настойчиво:
— Давай попробуем, Нэлик. Не бойся… Представь, что ты в том самом доме…
И… Арунас представил.
Может, он играл не так хорошо, как там, но все-таки… все-таки эта песня опять взяла нас за живое. Всех, кто слушал.
Демид помолчал, повздыхал. Погладил плоскую лысину.
— Друг мой Арунас. Давай попробуем ту встречу с девочкой в парке. Будто ты мальчик Женька.
Арунас испуганно глянул на меня.
— Попробуй! — почти простонал я. — У меня гора с плеч…
Я правильно предчувствовал. У Арунаса все получалось как надо. И все были просто счастливы. Может быть, только кроме Вячика, который очень тайно тоже мечтал быть принцем. Мечтал, но даже под пыткой не признался бы в этом, потому что способностей к сцене у него не было вот ни настолечко. Несмотря на все заявления Демида про общую детскую талантливость.
Неделя прошла в полной радости, в ощущении, что осенняя премьера будет замечательной.
Я выбрал себе второстепенную роль трусливого пограничного стражника. Ивку назначили пажем принцессы. Вячика — помощником часового у городских ворот. Стой столбом, козыряй — и никаких проблем…
Николке досталась роль поваренка. Арбуз же от актерского дела отказался напрочь. Заявил, что ему хватает плотничьей и малярной работы. Он обивал досками обгорелый край сцены и красил выпиленные из фанеры крепостные башни и стены.
Мы пытались зазвать в театр и Динь-Дима, но он все отговаривался. Объяснял, что дома, в Соломине, мама беспокоится, если он уходит надолго. И нас к себе в Соломино никогда не звал. Мы так и не знали, где этот поселок. Может быть, между Стекловском и Соломином какая-то непонятная межпространственная граница? И Динь-Дим — наш друг из иного мира? Так я иногда думал.
Мы встречались с Динь-Димом только на нашей Дороге. Но уж там-то он оказывался обязательно — как только мы приходили к столбу с автобусной табличкой.
Правда, появляться там стали мы реже — театральные дела занимали много времени. Но Динь-Дим не обижался.
И все шло хорошо. До того пасмурного утра, когда Арунас вдруг не пришел на репетицию.
Раньше такого с ним не случалось.
Ивка, я и Вячик побежали к Геннадию Марковичу.
Старик встретил нас бодро, но мы увидели сразу, что бодрость эта не настоящая. Он слишком суетился.
— А, прискакали! Ничего страшного, жаль только, что опоздали… Увезли Арунаса…
«Что с ним?» — ахнул я про себя. Ивка тоже испугался:
— В больницу?
Сами виноваты! Затянули это дело. Ведь Ивкина мама и ее знакомая, врач, давно уговаривали Арунаса лечь в детскую больницу на обследование. На две недели. Но он отбрыкивался, как мог. Все «потом» да «потом». Не хотелось ему даже на короткий срок расставаться с нами. И с Дорогой. А затем еще и роль принца ему досталась. Не прерывать же репетиции! А здоровье-то никудышное. Вот и достукались…
Но Геннадий Маркович всплеснул руками:
— Что вы, что вы! Не в больницу! Случилось, можно сказать, чудо. Объявился его отец. Живой, здоровый. Отыскал нас, ухватил сына и сразу на вокзал. Конечно, со словами благодарности мне, и вам, и всем-всем… Сказал, что есть документы для въезда в Литву. Как говорится, к родным пенатам.
Мы так и сели.
И не было у нас никакой радости от такого чуда.
Вячик проговорил капризным голосом:
— Хотя бы зашел, попрощался.
— Не было возможности. Отец сказал, что надо спешить на поезд, такие сложились обстоятельства… Он, по правде говоря, нервничал. Возможно, от радости.
«Подлые обстоятельства, — подумал я. — Арунас наверняка не хотел…»
И вырвалось:
— Отец его насильно увез! Арунас же говорил, как тот с ним по-свински обращался!
Геннадий Маркович покивал. Потом пожал плечами.
— Не знаю. Возможно, мальчик преувеличивал. От детской обиды… И кроме того — все равно родной папа…
«А как же теперь Галина Антоновна? — подумал я. — Ведь она-то, наверно, считала, что судьба ей послала нового сына…»
А Вячик поцарапал кроссовкой половицу и сумрачно предложил:
— Вот пойти да сообщить куда надо, что здесь появился бывший боевик. Он же воевал против наших…
Стало тихо, я увидел, как Геннадий Маркович смотрит на Вячика. Ивка — тоже: то ли со страхом, то ли с жалостью. Он сел на край дивана и так вцепился в коленки, что побелели суставы. Потом тихо спросил:
— Ты в самом деле так думаешь?
Вальдштейн засопел и отвернулся.
— Ничего я не думаю… Я, что ли, по-вашему, совсем гад, да?
Евгений Маркович как-то обмяк.
— Вы, друзья мои, и не стали бы ни о чем спорить, если бы увидели: как Нэлик прижался к отцу…
Ну, прижался так прижался. И слава Богу. Отец ведь все-таки! Может быть, пройдут у них обиды и начнется хорошая жизнь. Радоваться надо: в самом же деле чудо случилось! Прямо как с Ивкиным братом! Считали убитым, а он живой! И Арунас перестал быть сиротой…
Ивка будто прочитал мои мысли. И повторил вслух:
— Радоваться надо.
— Особенно Альке, — заметил Вячик. — Теперь-то ему не отвертеться от роли принца Женьки.
— Играй лучше ты, — искренне сказал я.
— Рылом не вышел.
Ивка сморщился.
Но Вячик смягчил разговор. Сказал хорошо так, даже ласково:
— Геннадий Маркович, а он хоть написать-то обещал?
— Да! Да, голубчики, я забыл сказать! Нэлик обещал написать обязательно! Всем вам! Он напишет на мой адрес!.. Поэтому вы заходите, не забывайте старика…
Арунас и правда написал. Что живет с отцом в Каунасе и учится играть на виолончели у старого соседа-музыканта, который похож на Геннадия Марковича. Но это было уже потом, в те времена, которые казались нам совсем другими…
Перед Демидом опять встала задача: как быть с принцем?
Я предложил подождать до сентября. Начнется учебный год, Демид походит по школам, найдет кучу талантливых ребят.
Демид покачал головой.
— Это будут ребята со стороны. А ты… ты же ведь всем этим уже пропитан, ты чувствуешь. Просто в тебе иногда включаются какие-то дурацкие тормоза.
В самом деле включались. А иногда у меня получалось неплохо. Когда я начинал испытывать к Озму не страх, а ненависть. Или когда вспоминал Арунаса — в меня будто вселялась его душа. Или когда я весь как бы пропитывался мелодией про аистенка. Но это бывало не часто. Чаще же, как и на первых репетициях, меня будто зажимали тугие деревянные тиски. Или отвлекали посторонние мысли: например, где же все-таки поселок Соломино, из которого приходит Динь-Дим?
Или мешала сосредоточиться тревога. Иногда это была тревога ни о чем, без причины. Иногда об отце и маме, хотя я знал, что они благополучно живут на подмосковной даче. Так благополучно, что возвращаться им не хочется…
— Алик, будь добр, соберись… Повторим еще раз…
И я «собирался». И, кажется, у меня опять получалось. Но однажды я краем уха, из-за декораций, услышал, как синьор Алессандро сказал Демиду:
— Конечно, если Алька постарается, он роль вытянет. Но… блеска и открытия здесь не будет. Так что зрителей на премьере мы не потрясем…
И Демид ничего не возразил.
А разве я виноват? Разве я просился в артисты? Я согласился только, чтобы выручить театр! Теперь же выходит, что я нарочно срываю спектакль.
Но, может, я и в самом деле виноват? Тем, что другим кажусь лучше, чем на самом деле. Почему Демид решил, что во мне какие-то… особые свойства? Сказал тогда: «Ты хорош тем, что объединил многих!»
А кого я объединил? Арунас уехал. С Вячиком у меня… нет, ссор не бывает, но то и дело какая-то ощетиненность… Настя целые дни проводит у Маргариты… Арбуз обо всем думает так трезво и деловито, что со сложными вопросами соваться к нему бесполезно. Вот с братом его, с Николкой, мы понимаем друг друга с полуслова. Но он еще такой малыш…
Иногда с молчаливым пониманием смотрит на меня Динь-Дим (всеми тремя глазами). Но потом каждый раз уходит в свое Соломино.
Конечно, лучший друг — Ивка. Но… меня порой грызет виноватость перед Ивкой. Кажется, что я столько раз подводил его и забывал о нем, занятый собой. К тому же начинается осень, и видеться мы будем редко — через весь город не поездишь, когда каждый день уроки.
Однажды я признался бабушке, что у меня «тошно на душе, а почему — сам не разберусь». Но она не встревожилась, как раньше. Суховато сказала:
— Подростковые сомнения, друг мой. Переходная пора, перестройка организма и души. Растем…
Я сказал, что не хочу расти.
Бабушка возразила, что от нас это не зависит.
— Все приходит в свой черед. Я же тебе объясняла.
Я понял, о чем она. Недавно я пожаловался, что у меня почему-то набухают и болят соски на груди. Мешают спать. Может, это рак или какое заражение?
Бабушка тогда посмеялась:
— Дурачок. Это бывает у многих мальчишек, когда они взрослеют, у одних раньше, у других позже. Не пугайся… Скоро и сны начнут сниться… всякие. Такие, что не расскажешь.
Я тогда покраснел, потому что сны я и правда иногда видел… такие… Например, про пустыню.
Знаете анекдот? Мужик в плавках бежит через Сахару и спрашивает у встречных бедуинов: «Далеко ли до моря?» Те пожимают плечами: «Немножко далеко, господин. Две недели караванного пути». — «Во пляж отгрохали!..» Ну, а мне снилось, что я бегу через Сахару с Настей.
Кругом пусто-пусто, лишь очень синее небо и барханы. Песок удивительно чистый, желтый. А солнце — белое, ослепительное и горячее. Но без жесткого обжигания. Наоборот, хорошо от его лучей. Я купаюсь в них и… вдруг замечаю, что я совершенно голый. Ой, мамочка! Куда деваться, где спрятаться? И продолжаю бежать. А Настя бежит в двух шагах от меня, сбоку, и смеется. Я боюсь взглянуть на нее, добавляю скорости, чтобы умчаться подальше. Но слышу — не отстает. Я бросаю на нее перепуганный взгляд. Ох, да она ведь… тоже… Ну, не совсем, а в каких-то легоньких клочьях тумана. Клочков этих все меньше, встречный ветер сдувает их с Насти. И вот уж совсем… И на плечах у нее солнечные зайчики. И она все смеется. Догоняет меня, берет на бегу за руку.
— Не бойся, мальчик. Мы же совсем одни!
Я еще несколько минут боюсь, но потом солнечный воздух сдувает с меня страх, как с Насти сдул клочки тумана. И мне становится так беззаботно, так радостно! Ноги уже не проваливаются в сыпучий песок, а едва касаются песчаной ряби. Я почти лечу. И Настя рядом… Она не только Настя, а еще и Золушка, и Маша из «Щелкунчика», и… принцесса Женька. В общем, она не та, что наяву…
Иногда мы взлетаем почти на метр, и ласковый солнечный жар еще сильнее охватывает нас, поддерживая на лету. А потом, дурачась, мы падаем и окунаемся по горло в сыпучий теплый бархан. Выскакиваем и бежим дальше.
Я в восторге:
— Не бойся, девочка! Это наши пески!
— И море!
Да, и море! Мы будем долго без устали бежать так, а потом с каменистого берега прыгнем в зеленую прохладную глубину. И сольемся с этой глубиной и со всей планетой, и будем волнами, небом, звездами, и тогда наступит полное счастье.
Я видел это несколько раз, но добежать до моря никогда не успевал, просыпался. Но все равно я вспоминал сон с радостью, хотя и со стыдом тоже.
Настя в этом сне была совсем не как на самом деле. Наяву-то я давно уже смотрел на нее без всякого замирания, а тут в ней словно какое-то волшебство просыпалось.
Но был и другой сон — такой, что я боялся вспоминать.
Будто наступило первое сентября, и в школе вспомнили мою драку с Вальдштейном и решили, что напрасно позволили тогда отвертеться от наказания. Вызвали на педсовет, и Клавдия Борисовна заявила:
«Ивулгина следует заклеймить!»
«Иволгина», — слабым от испуга голосом возразил я.
«Он еще и спорит! Заклеймить в прямом смысле!»
И я понял! На меня поставят клеймо — как на Миледи в «Трех мушкетерах». И никуда не денешься…
Меня приводят в спортзал. Там за длинным столом сидят учителя, директор, какие-то незнакомые люди. А сбоку от стола стоит Настя. Но она не такая, как наяву, а взрослая. В какой-то дурацкой эстрадной одежде, вроде купальника с перьями и блестками.
И множество зрителей из младших классов. Они сверху донизу облепили шведскую стенку, висят на ней гроздьями. Но висят неподвижно, будто неживые. И глаза у них закрыты. Зато у каждого на коленке нарисован красный искусственный глаз, распахнутый. Эти-то красные глаза живо и с недобрым любопытством наблюдают за мной.
А те люди, что за столом, — как большие куклы. Кроме одного. Это пухлый улыбчивый дядька. Похожий на зубного врача Игоря Васильевича. Он дружески мне кивает и встает. И берет со стола большущую печать. Я не вижу, что на печати, но знаю, ощущаю кожей: там составленное из иголок изображение королевской лилии.
— Не бойся, они одноразовые, — говорит дядька. — Стерильность гарантирована. — И протягивает печать Насте. — Ваше высочество, прошу вас…
У Насти на волосах блестящая коронка. Я ничуть не удивляюсь. Только стыдно мне до звона в ушах.
А нарисованные глаза зрителей — совсем не те, что у Динь-Дима. Они безжалостные. От любопытства они начинают лупать ресницами — так, что в навалившейся тишине нарастает сухой шорох.
— Не надо… — беспомощно бормочу я.
Настя кокетливо смотрит на Игоря Васильевича (это все-таки он?). Тот кивает и щелкает пальцами. И… на мне исчезают рубашка и майка. Какие-то смутные фигуры хватают меня за локти и укладывают кверху голой спиной поперек гимнастического «коня». Между деревянных кольцеобразных ручек. Ручки эти больно стискивают мне бока. И я понимаю, что сейчас будет еще больнее. Гораздо больнее… Но главное — не страх будущей боли и даже не стыд от всей этой жуткой процедуры, а жгучая обида на Пшеницыну.
— Эх ты, предательница…
Я не вижу, но спиной чувствую, как она усмехается. Ей нравится мучить меня. Сейчас она всадит игольчатую лилию мне под лопатку… Лишь бы не заорать… Я стискиваю зубы… И просыпаюсь. И еще несколько минут продолжаю ненавидеть Пшеницыну, хотя уже понимаю, что во сне была вовсе не она. Не настоящая Настя…
Как нормальному человеку может сниться такое!
Утром я лезу под душ и стараюсь соскрести с себя все ночные гадости. И вообще все, что налипло на меня: все тревоги, стыд за неудачи, непонятные страхи.
А принца пусть все же играет Вальдштейн. Может, раскроется у него талант, если Вячик очень захочет.
Мне казалось, что скоро обязательно что-нибудь случится. Со мной. Лопнет во мне, как нарыв.
Наверно, я просто подлый человек. Не снаружи, а в самой своей глубине. Во мне сидит сгусток Озма, никуда от этого не денешься. Даже когда я не хочу ничего плохого, получается плохо. Само собой получается…
Так я думал ночью. Ворочался и думал. Небо за приоткрытой шторой было белесым и каким-то безжалостным. А ближе к утру его затянули тучи, по наружному жестяному подоконнику забарабанило.
Я мучился из-за вчерашнего разговора с отцом.
Сперва-то все было хорошо. Родители позвонили около восьми часов вечера, и мама веселым голосом стала расспрашивать меня, как живу и что у нас нового. Я сказал, что все прекрасно. Она сказала, что у них на даче тоже все прекрасно, только она и папа уже соскучились по мне и по бабушке.
Потом вдруг трубку взял Алексей. У него был веселый, но слегка смущенный басок.
— Привет, братец! Как дела?
Я со старательным энтузиазмом прокричал:
— Привет, Алеха! Все о’кей!
Мне и правда хотелось, чтобы все было хорошо. Не надо ни капельки обид и семейных сложностей.
Алексей задышал в трубку, думал, наверно, что еще сказать. Но тут взял трубку отец.
— Здравствуй, сынище! Не скучаешь?
— Почему же… Есть маленько. Когда приедете-то?
— Через неделю… Втроем, если ты не возражаешь. Видишь ли… мы хотим, чтобы Алеша погостил у нас.
— А экзамены?
— Он ездит в Москву, сдает. Остался всего один. Надеемся, что пройдет по конкурсу…
Отец говорил с какой-то излишней небрежностью. А в глубине — виноватость. Почему? Неужели он думает, что я стану возражать против приезда Алексея?
— Ты, что ли, разрешения у меня просишь? — не удержался я.
— Ну… дело в том, что его приезд причинит тебе некоторые неудобства. Спать ему придется в твоей комнате…
— Перебьемся.
— Это в каком смысле? Перебьете друг друга?
— Да нет, выражение такое. В смысле «перекантуемся»… Ну, все уладится…
— Вот я и говорю! Все же три комнаты. Неужели тесно будет впятером!
— Вшестером, — хихикнул я. Мне хотелось, чтобы разговор стал шутливым и легким.
— Почему вшестером? Разве твой друг Ивка еще не вернулся к себе?
— Ивка-то вернулся! Зато появился Буська! Веселый, пушистый, носится по квартире, как ракета!
Отец помолчал и спросил бесцветным голосом:
— Кот, что ли?
— Котенок. Знаешь, такой забавный! Он повадился спать на вешалке, где шапки.
— Ну, что ж… Вы только следите там за ним… Приучайте…
— К чему приучать?
— Чтобы ходил куда положено. А то от этих забавных да пушистых такой запах…
Вот тебе и разговор… Ну, посмеялся бы, спросил бы, какого цвета котенок, где взяли, чем кормим! А то сразу — запах…
Я выговорил в трубку со звоном, почти со слезами:
— Зачем ты так?
— Как?
— Я думал, ты порадуешься, а ты тут же… про гадости…
— Я же ничего плохого не сказал. Только посоветовал.
— Ты ни о чем хорошем не можешь…
— Александр! Да что с тобой?
— Ничего! — Я бросил трубку.
И тут же обмер: зачем я так?!
Теперь опять долгие дни, а может, и недели будет глухая молчаливая обида. Эта враждебная отгороженность, когда неловко смотреть друг на друга, трудно обратиться с самыми простыми словами.
Я же не хотел!
А тут еще бабушка… Она, конечно, слышала из своей комнаты мой разговор.
— Ты что? Опять не поладил с папой?
— Я ему про котенка, а он…
— По-моему, ты сам виноват. Надо быть посдержаннее. С отцом разговариваешь…
«Сам виноват»! Нет, я не считал себя виноватым. Но я мучился из-за того, что отцу из-за меня сейчас плохо. Там, далеко-далеко отсюда. Я ведь будто ударил его…
«Папа, позвони снова! Я не буду оправдываться! Скажу, что я свинья и сволочь! Только не надо этого чугунного молчания!.. Ну, пожалуйста!»
Но телефон молчал.
И сам я позвонить не мог. Там, на подмосковной даче, телефона не было. Чтобы поговорить со мной и бабушкой, родители ходили на станцию, где стоял междугородный автомат.
Наверно, минут пятнадцать я потерянно стоял в прихожей перед полкой с телефоном. Потом побрел к себе и лег. Буська, видать, почуял мое настроение. Перестал гонять по полу свой любимый теннисный шарик, забрался ко мне, свернулся под боком и заурчал. Утешал, наверно…
Я так и уснул одетый. И бабушка ничего не сказала мне.
Утром я поднялся с тяжелой головой. Несильно и равномерно стучал дождь. На кухне громко говорило радио. Шла передача про поэта Багрицкого. Ведущая бодрым голосом рассказывала, что этого замечательного поэта стали забывать, потому что считают его певцом революции и комсомола, а это нынче непопулярная тема. Но у Эдуарда Багрицкого, говорила она, есть немало и других стихов: о природе, о поэтическом вдохновении, о птицах, о море… И тут начал читать артист:
И я понял, что сейчас тоже уйду. От всего…
Стало не то чтобы совсем легко, но проще и яснее. Стало казаться, что в воздухе стоит тихий звон.
Я отыскал под вешалкой мамины резиновые сапоги, в которых она раньше ездила в сад. Они мне были в самую пору. В шкафу с одеждой взял полиэтиленовую накидку и свою старую безрукавку.
Ранним утром я уйду с Урицкой…
«С Урицкой» даже лучше звучит, чем «с Дальницкой». Правда, я не поэт Багрицкий, а Иволгин Саша (или Алька) двенадцати лет. Неприкаянный, не приспособленный к этому миру. Но стихи продолжали толкаться в голове.
Дынь возьму и хлеба в узелке…
Дынь, конечно, не было. А хлеба я взял. Даже намазал маслом. В дальнем пути пригодится такой запас. А то, что путь будет дальний, я знал.
— Ты куда это лыжи навострил в такую погоду? — сказала бабушка. По-моему, без особого беспокойства.
— К Демиду, — соврал я. — Там нынче репетиция.
— Позатракать-то разве нельзя?
— Некогда. Пожую на ходу…
И бабушка, которая всю жизнь следила, чтобы «ребенок ел вовремя и как следует», на этот раз только сказала:
— Ну, смотри…
Может быть, она поняла, что я ухожу не к Демиду, а просто ухожу? И решила: пусть. Мол, такая, значит, судьба…
Я не стал оглядывать напоследок комнаты. Не стал ни с кем и ни с чем прощаться, даже мысленно. Только Буську погладил у порога и сразу шагнул за дверь. И тихо притворил ее.
Серый дождь не кончался. В лужах появлялись и лопались крупные пузыри. Жесткая накидка с капюшоном отзывалась на дождь скребучим шуршанием. Она была короткая, и холодные капли лупили меня по коленам. Вода щекочуще стекала по икрам в сапоги, надетые на босу ногу. Скоро в них захлюпало.
Ну и пусть! У меня было такое настроение, когда «чем хуже — тем лучше».
А куда я шел?
Путь был один — через Завязанную рощу на Дорогу, а по ней — пока хватит сил.
Да, я с самого начала знал, что окажусь на Дороге. Один. Недаром же в последний момент сунул в карман безрукавки крошечный колокольчик от школьного значка «Последний звонок».
По пути к роще я не встретил ни одного человека. Дождь всех загнал под крыши. Но в роще дождя не было. Он шуршал где-то в высоких кронах, а на землю не падало ни капли. Стоял сумрак, но не страшный, уютный даже. И тишина была полна знакомым смолистым запахом. Даже в нынешнем полумраке этот запах казался солнечным. И чудилось, что кое-где на стволах и на иголках зажигаются желтые искры.
Я продрался через сорняки в проходе между сараем и трансформаторной будкой. Миновал двор-пустырь с ромашками и железным хламом. По тропинке выбрался на обочину Дороги и дошагал до столба с перечеркнутой надписью «ОЗМ».
Вот и все. Сейчас я последний раз перешагну эту границу.
И я перешагнул. Перешел ее по заросшей колее, стараясь не мять лиловые колокольчики. Сильно пахло мокрой травой. Трава эта скребла по блестящим сапогам. Здесь опять был дождь, но он шуршал по накидке все тише и тише.
А когда я пришел к автобусной остановке, дождь перестал совсем. И в серости низких облаков наметился желтый просвет.
Я постоял под табличкой с номером маршрута 123. Даже подумал: а вдруг в конце концов подъедет настоящий автобус? И увезет меня в неведомые страны…
Не было настоящего автобуса.
И славного Динь-Дима с маленьким автобусом не было. А я слегка надеялся: вдруг появится?
Нет, не надо. Ведь Динь-Дим обязательно решил бы, что мы должны идти вместе. А разве я имею право брать кого-то с собой, если сам не знаю, куда иду и когда вернусь. И вернусь ли…
Я достал колокольчик. И подумал: а булавку-то не взял, растяпа… Ну, ничего. В бахроме на левой штанине я нашел две нитки подлиннее и привязал колокольчик морским прямым узлом. Под боковым швом.
Накидку я снял, свернул и сунул в спортивную сумку, которая висела через плечо. И зашагал опять. Колокольчик позванивал и часто трогал ногу ободком, словно гладким, холодным ногтем. Стебли по-прежнему цепляли меня за сапоги, но я на них не досадовал. Шел и думал…
Да ни о чем я не думал. Не хотел. Ощущал только спокойную печаль и запахи трав. И так миновал многие знакомые места. Маховик локомобиля все вертелся — неторопливо и уверенно…
А вот и дом, который я предлагал превратить в театр.
Сперва я хотел пройти без остановки. Но что-то потянуло меня внутрь. А раз потянуло — пусть так оно и будет. Я вошел в пахнущий сухим деревом сумрак.
Виолончель стояла в простенке, между окнами — там, где оставил ее Арунас. Смычок лежал на подоконнике. Я подумал и взял его. Сел на табурет. Дотянулся до виолончели, поставил ее между ног, как знаменитый Брандуков.
Мешали голенища. Я дрыгнул ногами — сапоги отлетели на середину комнаты. Я взялся за инструмент поудобнее. А что, если меня, как Арунаса, осенит нежданный-негаданный талант?
Я зажмурился. Повел смычком по струнам. Раздался протяжный, оскорбляющий тишину Дороги скрип. Жуть… Да, видимо, одному что-то дано от Бога, а другому…
Тихо и виновато я поставил инструмент на прежнее место. Положил смычок… Но все же моя музыкальная попытка не прошла бесследно. Та мелодия, которую я хотел разбудить в струнах, зазвучала теперь внутри меня.
Я опять вышел на Дорогу. Без сапог. Так будет легче. Скоро я вообще растворюсь в этом влажном воздухе, в этой траве и кустах. В этом небе, где пасмурная муть уже просветлела, рвется на куски, и куски эти округляются, превращаются в пухлые облака. Они еще серые посередине, но желтые по краям.
Сырая трава хватала за ноги, но идти босиком было удобнее. Динь-динь-динь, динь-динь-динь…
Я понимал, что там, откуда я ушел, будет печаль. Но надеялся, что недолгая. Бабушка утешится Буськой. У отца есть Алексей. У мамы… Она родит кого-нибудь другого, и он будет лучше, смелее, добрее меня.
А ребята? Ивке хватит радости, когда вернется Митя. Вячик, наверно, будет втайне даже рад — никого не станет между ним и Настей. И она повздыхает и утешится: некогда горевать, надо играть принцессу… У Арбуза достаточно забот с Николкой. Николка — тот, пожалуй, будет вспоминать меня дольше других. Но без печали. Решит, что я продолжаю шагать где-то в дальних далях.
Так думал я и шагал, шагал. Но мысли эти были не отчетливые, а словно за туманом. За печалью и мелодией про аистенка.
Что будет со мной? Я понятия не имел. Может, упаду от усталости под березой и усну. И, возможно, не проснусь. Или Дорога уведет меня в такие неведомые пространства, которые бесполезно воображать заранее. Хорошо бы…
Я давно уже миновал остановку «Якорная цепь» — границу разведанного нами пространства. А Дорога оказалась прежней. Шла то через перелески, то по лугам. Иногда взбегала на пологие бугры. Тогда я видел вокруг Безлюдные Пространства. Зеленый, слегка всхолмленный простор с небольшими рощами и кромкой синего леса в северной стороне.
Уже проглядывало солнце, и мокрая трава рассыпала радужные огоньки.
Никто ни разу не догнал меня, никто не попался навстречу. Я говорю про людей.
А вообще-то жизни здесь хватало. В кустах слышался птичий щебет, из-под ног выскочил однажды серый зверек (я не вздрогнул). Несколько раз проносились со скандальным шумом сороки. Но ни этот шум, ни щебет мелких птах не разбивали тишину.
Одно время со мной шла рыжая собака. Та самая, которую мы уже встречали однажды. Или очень похожая на ту… Кажется, такая порода называется «сеттер». Собака появилась из кустов на обочине. Отряхнула с себя брызги, обнюхала мой колокольчик и двинулась рядом.
Я на ходу скормил ей кусок хлеба. А другой сжевал сам. Собака благодарно помахала хвостом и некоторое время не отставала, но потом свернула в мелкий березняк. Ну что же, у каждого свой путь…
Где же я? Сколько времени иду? Часы я оставил дома…
Дорога привела меня в шепчущий осинник. В нем резко пахло грибами. К ногам прилипали черные прошлогодние листья.
Мне захотелось поскорее опять на солнце, я заспешил и… замер. Как от встречного толчка.
Осинник расступился, и видно стало, что путь разделяется на два.
Вот этого я не ждал. Я был уверен, что Дорога — одна. Как же быть теперь?
Может быть, подскажет надпись на камне?
Да, на развилке стоял серый кубический камень. Высотою мне до груди. Ну, все как в сказке! Белели на камне буквы. Издалека не разобрать.
Наверняка что-нибудь такое: «Налево пойдешь — голову сложишь, направо пойдешь — коня потеряешь…» Хотя какой у меня конь…
Я подбежал.
Не было здесь ни «налево», ни «направо». Были начертаны белилами торопливые, неровные буквы:
Я сел на корточки. Уперся в камень руками.
Отец никогда не звал меня Алькой. И, конечно же, он никогда не бывал на этом месте. Но буква А была его. Он всегда писал ее так: две палочки перекрещивались вверху, а внизу их косо пересекала твердая перекладинка.
Что же это?
Печальная сонливость сваливалась с меня кусками. Даже мелодия про аистенка исчезла. Я слышал только свое дыхание…
Кто это написал? Кому?
Я никогда не узнаю. И не надо… Может быть, это сделала сама Дорога. Само открывшееся мне Безлюдное Пространство…
Оно было добрым, это Пространство. Оно милостиво решило помочь бестолковому мальчишке. Иначе разве смог бы я за какую-то четверть часа пробежать назад весь пройденный путь?
Пространство и Дорога дали мне дыхание и силу. Скорость!..
Боже мой, отец ведь обязательно позвонит мне сегодня! Он же наверняка не спал сегодня всю ночь, как и я!
Не спал и мучился тревогой за меня. И страхом…
Сейчас, на бегу, я вдруг понял и ощутил отцовский страх, который был спрятан за этакой «мужской» сухостью и насмешливым тоном. Отец просто не хотел этот страх показать. Страх за меня (потому что расту непонятно кем), страх за моего брата Алексея, чья судьба до сих пор неясна — что там дальше?
А я? Неужели мне все равно?..
Да нет же, я тоже боялся. И за Алексея — за брата, которого никогда не видел. И за других… братьев. Друзья — они ведь тоже как братья. И Арбуз с Николкой, и Арунас в своей далекой Литве, и Динь-Дим из загадочного Соломина, и бестолковый Вальдштейн… И Настя — моя сестра… А еще брат — Ивка! А значит, и Митя Стоков — мой брат. И… Женя Стаков, лежащий на старом городском кладбище, — раз он стал братом для Ивки и Мити…
Куда же я надумал идти один!
Пустая сумка на ремне летела за мной по воздуху. Я промчался мимо «театрального» дома, не вспомнив о сапогах…
Вот и столб с табличкой автобусной остановки.
И столб с перечеркнутой надписью «Озм».
Надпись-то с другой стороны. А сторона доски, обращенная ко мне, была пустая. Но не обшарпанная, как раньше! Она была чисто белая! Только что покрашенная!
И покрасили ее… да вот они!
У столба стояли две девочки. В одинаковых серых платьях с рисунком из желтых листьев, наверно, сестры. Старшей было лет десять, а младшей шесть или семь. На младшей была еще веселая красивая панамка с белыми горошинами — похожая на шляпку мухомора.
Старшая держала ведерко и перемазанную белилами кисть.
Я остановился — встрепанный, запыхавшийся.
Старшая девочка смотрела настороженно. И кисть держала, как колотушку. Наверно, на всякий случай. А младшая глядела ясно и безбоязненно.
Она подошла и тронула мой колокольчик.
— Это у тебя зачем?
А я про него и забыл. И не слышал звона, когда мчался сюда.
— Это?.. Ну, так. Чтобы не было одиноко в пути… — Я мало-помалу успокаивался.
— А разве бывает одиноко? — серьезно сказала маленькая.
— Иногда.
— А почему ты босиком?
— Чтобы легче путешествовать, — сказал я. И подумал: «Вот была бы славная подружка для Николки».
Старшая чуть улыбнулась:
— Разве ты путешественник?
— Да, — вздохнул я.
Младшая качнула своим «мухомором» и не поверила:
— Разве путешественники плачут?
— Я не плакал!
— Ну да! А почему у тебя на щеках полоски?
— Это от дождя.
— Нету никакого дождя!
— Катя, перестань, — сказала старшая. — Здесь нет, а там был.
И я затеплел от благодарности к этой незнакомой девочке с каплей белил на остром смуглом подбородке.
— А зачем вы здесь красите?
Старшая ответила чуть насупленно и деловито:
— Смотри сам. С той стороны есть надпись. Зачеркнутая, потому что выезд. Мы решили, что и на въезде надпись нужна.
— Только не такая! — испугался я.
— Да, не такая…
— Нам то слово тоже не нравится, — сказала маленькая Катя.
— А ты знаешь хорошее название? — спросила у меня Катина сестра.
Я… нет, я не знал. Я только думал (вернее, чувствовал), что уходить из Озма можно, а возвращаться в него — это… ну, против законов природы.
Конечно, как ни называй злобный мир, лучше он не станет. Но… может быть, хоть самую-самую капельку добавится в нем доброты, если придумать хорошее имя? И хрупкий каркас добрых дел хоть чуточку окрепнет от хорошего слова?
А может быть, Дорога, по которой я шел и бежал, сделала в Пространстве таинственную петлю? Как рельсы Мебиуса в Завязанной роще! И привела меня на другую, ранее недоступную плоскость мира?
Вдруг здесь уже все не так, как прежде?
Я мельком усмехнулся: такая смешная надежда.
Но вдруг? Хоть чуть-чуть?.. Тогда тем более нужно правильное название для мира, в который я возвращаюсь.
Кто знает: вдруг в этом мире причины и следствия легко меняются местами и от доброго имени зависит суть вещей?
В конце концов, сказано же в древней книге: «В начале было Слово!»
А девочки смотрели на меня с ожиданием. И покрашенная доска белела выжидающе. И тихо-тихо было…
Потом раздался чуть слышный звон. Дальний, еле различимый. Словно звенела сама тишина.
Но нет! Это звенел колокольчик Динь-Дима!
И я уже знал: они все идут сюда! Хозяин и пассажиры крошечного желтого автобуса. Они догадались, куда отправился я, и, конечно же, заспешили следом.
Я слышал уже их голоса.
Стоял и ждал — виноватый и счастливый.
И думал, что, может быть, вместе мы найдем нужное слово.
Комментарии